prompt
stringlengths
13.1k
14.3k
completion
stringlengths
29
4.43k
15 лет русского футуризма Алексей Елисеевич Крученых Сборник «15 лет русского футуризма. 1912–1927 гг.» от одного из ключевых участников движения – А. Крученых. В сборник входят материалы авторства А. Крученых по истории футуризма, о творчестве В. Хлебникова, поэма «Игра в аду» с авторскими комментариями, а также материалы и автобиографии С. Кирсанова, С. Третьякова, И. Терентьева. Иллюстрации – портреты и шаржи авторства И. Терентьева, М. Синяковой и др. Продукция № 151. https://traumlibrary.ru Алексей Елисеевич Крученых 15 лет русского футуризма От редколлегии ВСП Предоставляя возможность тов. А. Е. Крученых издать ниже печатаемый материал, редколлегия ВСП считает необходимым оговорить, что печатаемый автором материал отнюдь не выражает мнения по изложенным в нем вопросам всего ВСП в целом. Редколлегия полагает, что, быть может, интерес (исторический) представляет только часть издаваемого. Несмотря на вышеуказанные несогласия, редколлегия ВСП находит возможность печатание труда под маркой Союза: во-первых – потому, что автор является одним из основоположников и характернейшим выразителем футуризма и, во-вторых – потому, что Крученых – активный и равноправный товарищ, действительный член Всероссийского Союза поэтов. Редколлегия ВСП. Декабрь 1927 г. Москва. В. Хлебников. Автопортрет (1910 г.?) Призыв Велимира Хлебникова знают немногие, и те немногие знают о поэте немногое: чудак, кабалист, человек не от мира сего, десяток случайных стихотворений, одна-другая сплетня – этим круг познаний замыкается. Мудреного мало – Хлебникова не печатают. На теле наших издательств, наряду с ценными и полуценными поэтами, во множестве кишат, копошатся поэтические гниды, стихосводники. А величайший из русских поэтов задвинут в темный угол. Хлебников – фантаст с глазами мудреца и ребенка. Хлебников – поэт орлиного размаха. Хлебников – шахматист слова. Хлебников – инженер стихотворного дела. Хлебников – зерно человека будущего. Доказательства всему сказанному ищите в работах поэта. Долг всех товарищей, лично знавших Хлебникова, выбрасывать ракеты его строк в свет. Кто не может печатать, тот пусть присылает весь материал А. Крученых – Москва, Мясницкая, 21, кв. 51. Гизы не печатают, когда сможем, напечатаем сами. Крученых уже выпустил 5 книг Хлебникова. Артем Веселый. 12 октября 1927 г. В настоящее время, насколько мне известно, предполагается печатание сочинений Хлебникова изд-вом «Akademia». А. В. Семен Кирсанов К портрету Хлебникова Салют Хлебников! Хлебников! Нот это – ба! Нижняя – крепко примята губа… Светлую чашу лба – приподняв, – вот – величайший мозг – западня! Птицей проносятся сабель кривей – по переносице – крылья бровей. Взявши печальную почесть твою – мертвый начальник честь отдаю! С. Кирсанов, 1926 г. Тост Вир   Велемир     вепрь –        реви!.. Хлеб-ни-ко-ву   у-рр-а        ааа!. Круч – Кирс. 15 лет верности До начала мировой войны оставалось полтора года. О революциях не заикались: 1905 год казался давно прошедшим, 1917 – еще прятался в непроглядном будущем. Литература мирно жила на иждивении сексуальной мистики, мистического сексуализма и тому подобных прелестей прошлячьего искусства. Шел 1912 год. И вот, изготовленная в этом году, среди сюсюкающей тишины раздалась громовая затрещина: «Пощечина общественному вкусу». Несколько смельчаков, наряженных в желтые кофты, провозгласила новые принципы искусства. Это они впервые предложили отбросить отжившую ветошь «с парохода современности»; это они в своих произведениях сбросили с художественного слова шелуху литературных канонов, это они провозгласили теорию «самовитого слова» (Хлебников) самой резкой фонетики и «самого взрывного искусства – зауми» (А. Крученых). Прошлое тесно… Бросить с парохода современности… Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней. Кто же, доверчивый, обратит последнюю любовь к парфюмерному блуду Бальмонта. В нем ли отражение мужественной души сегодняшнего дня. Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Соллогубам, Буниным… нужна лишь дача на реке… Москва, 1912. Декабрь. Пощечина оказалась достаточно звонкой: перепуганная обывательская критика завопила о «хулиганах в желтых кофтах» и т. п. А «хулиганы» проходили мимо критики и делали русскую литературу. Желтая кофта, наделавшая столько шума, была вскоре заменена обыкновенным пиджаком. Оглушив «публику» треском и визгом первых выступлений, футуристы оставили в числе слушателей настоящих приверженцев нового искусства, с которыми можно разговаривать серьезно. В дореволюционное время таких было, конечно, немного. До основные принципы футуризма, прокламированные в «Пощечине» и ряде последующих деклараций 1913-16 гг., остались неизменными. Эти принципы невредимо прошли через войну и получили новую силу в революции. Футуристы были первыми деятелями октябрьского искусства. А что же остальная литература, та самая, с которой боролся и которую ниспровергал футуризм? История ее за эти пятнадцать лет чрезвычайно любопытна. Все молодое и свежее, все, что не успели еще застыть в мещанском болоте «чистого искусства», понемногу подтягивается к левому фронту. Десятки молодых поэтов вступают в литературу выучениками Хлебникова и Маяковского. Теоретики спешат за Бриком, Шкловским и другими. Прозаики строят свою работу на принципах Лефа. Но есть закоренелые упрямцы, по неизвестным причинам не сброшенные пока «с парохода современности»; есть еще безнадежно отравленные «старинкой», для которых футуризм есть «чудище обло, озорно, стозевно и плюяй» и по мнению которых литература должна быть красивой, доброй и «приятной во всех отношениях» дамой. Если в красивых и добрых личинах литературная эмиграция показывает всякую иную эмиграцию: фокстротирующих дамочек и их кавалеров, то это, в сущности, не опасно, потому что читателю смешно и ни в какую красоту и доброту буржуазны у нас не верят. Но вот, если современность нашу вместо кожаной куртки писатели наряжают в розовый флер – это гораздо похуже. Кое-кто из наших критиков еще до сих пор пытается уговорить читателя, что футуризм это, мол, «дернье-кри» разлагающейся буржуазии. Опровергнуть этих критиков легко. Достаточно привести хотя бы несколько цитат из революционных стихов Лефов. Мы этого не делаем в полной уверенности, что читатель, по крайней мере, «Левый Марш» Маяковского или «Конную Буденного» Асеева знает наизусть. А вспомним дофутуристическую революционную поэзию. «Безумству храбрых поем мы песню» и проч. Конечно, время было другое. Романтическая красивость в представлении о революции была неизбежной. Но горе тем, кто, вместо того, чтобы удержать в своем творчестве революционность и отбросить «красивость» – поступил как раз наоборот. Горьковские босяки довоенного времени были очень несчастны, очень благородны, но по-своему приемлемы. По в 1927 г. из-под пера того же Горького выливаются такие, например, строки: (начало их – слова первосортной проститутки и воровки, платящей своим телом за мешки с казенной мукой) – «Жалко мне тебя, пропадешь, как птица на пожаре, в дыму. Ушел бы лучше куда в другое место. Ой, всех жалко мне. И нежными словами матери, с бесстрашной мудростью человека, который заглянул глубоко в тьму души и печально испугался тьмы, она долго рассказывала мне страшное и бесстыдное». («Мои университеты», стр. 127. Гиз, 1927 г.). Это знакомо нам и по Есенину. Вообще – жалел всех, даже кошечек и собачек, а в частности – «в морду хош». Опоэтизирование воровки и проститутки – как назвать это погружение в тьму души, «хаосы и бездны Мережковского»?! Вы скажете: да, помилуйте, ведь здесь описывается далекое дореволюционное прошлое. Правильно. Но что же из этого? Ведь пишется-то и издается это сейчас. Ведь подлинно современный, живущий в современности писатель обязан бы привнести в описание какое-то новое отношение к описываемому факту. Вот в этом же 1927 году Маяковский в № 1 «Нового Лефа» укоряет и предостерегает Горького: Алексей Максимыч!  Из-за ваших стекол   виден    вам     еще      парящий сокол? Или  с вами   начали дружить    вами     сочиненные ужи? Уж, как известно, – змея. Если же сии змеи еще к тому же красивы и кротки, аки голуби – очень нехорошо и, главное, очень реакционно получается. Вышеупомянутая «девочка», конечно, первосортная красавица: – «расстегнув тулупчик и кофту, она показывает сторожам груди; упругие, точно хрящ, они стоят (!) у нее горизонтально… Голос у нее грудной, сальный, красивое лицо освещено глазами кошки». А вот, видите ли, описание природы: – «Величественно медленное течение Волги, богато позолоченное лучами невидимого солнца, отраженными мертвой луною»… (Так и не поймешь, чем же «так пышно, так богато» позолочена Волга – солнцем или луной?). – «Глядя, как течение Волги колеблет парчовую полосу света и зарожденное где-то далеко во тьме исчезает в черной тени горного берега, – я чувствую, что мысль моя становится бодрее и острее». «Могуче движется бархатная полоса темпов воды»… «Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розовый атлас лепестков». («Мои университеты», стр. 96–97). Почему это Волга, а не «вилла на Капри»? Не даром Горький там же заявляет, что воображение его «ткет картины бесподобной красоты» (прямо из К. Пруткова!). А вот «бытовые» разговоры: «И восхищался (Изот): – Ой, сладко жить. И ведь как ласково жить можно, какие слова есть для сердца. Иное до смерти не забудешь, воскреснешь – первым вспомнишь». (Там же, стр. 99). Отчего же так сладко? А все потому, что «вечерами девки и молодухи ходили по улице и томно улыбались хмельными улыбками[1]. Изот тоже улыбался, точно пьяный, он похудел, глаза его провалились в темные ямы, лицо стало еще строже, красивей и святей» (стр. 98–99). Вот, где теперь «мудрость жизни». Да что там мудрость. Выше, выше! Святость жизни! Открытие «мощей» Калинникова! Кстати,   говорят,     что вы открыли мощи этого…   Калинникова? (Маяковский. Письмо к Горькому). Что может дать Октябрьской литературе писатель, видящий мир из прекрасного далека, сквозь розовую дымку, сквозь иконку похоти. Думаете,   с Капри     с горки       вам видней? (Маяковский). Нет, нельзя глядеть на Волгу с Капри – расстояние великовато. Нельзя глядеть на современность сквозь туман двух десятилетий: ничего настоящего не увидишь. Верность устаревшим (и далее удряхлевшим!) литературным традициям, темам, приемам – это верность трупу. Но Леф верен своим принципам, которые были и остались живы. Дело Лефа по-прежнему: «и глазеть и звать вперед» и осквернять всякую, вновь объявленную плащаницу от искусства. И десятилетие революции Леф встречает единственно революционной литературной программой: – «Мы умеем делать и делаем на потребу Октября – лозунги, фельетоны, монтажи, марши для шествий… перевинчиваем старые пьесы и строим новые, инструктируем речевиков и будем делать это вперед». («Новый Леф», № 8–9, 1927 г.). Леф знает, что это не так легко, как, например, воспевать розовые закатики и материнские глаза распутных женщин. Леф знает, что: «Наша дорога труднее горного карпиза». Но – тем паче: «Не жмурить глаз. Не останавливаться. Не хмелеть. Четкие… мастера, залившие свои уши воском, чтобы не слышать сиреньких серенад, кричим мы невыносимым для деликатного слуха будильником рррррьььтззззййййй!..» То, что сказано в 1912 г., подтверждено в 1927 году, с тою же резкостью и с тою же верностью. 15 лет. В этом залог нашей долгой грядущей низменности, которая обязывает нас все чаще изменять устаревшие лит-приемы, изобретая все более острые, четкие и необходимые для жизни и революционного строительства. А. Крученых. Москва. Декабрь 1927 г. H. Асеев. Шарж Марии Синяковой Конфискованный манифест Это – манифест футуристов из книги «Рыкающий Парнас» (1914 г.). Книга была конфискована за кощунство. В этой книге впервые выступил И. Северянин, совместно с кубо-футуристами. Пригласили его туда с целью разделить и поссорить эгофутуристов, что и было достигнуто, а затем его «ушли» и из компании «кубо». Идите к чорту Ваш год прошел со дня выпуска первых наших книг: «Пощечина», «Громокипящий Кубок», «Садок Судей» и др. Появление Новых поэзий подействовало на еще ползающих старичков русской литературочки, как беломраморный Пушкин, танцующий танго. Коммерческие старики тупо угадали раньше одурачиваемой ими публики ценность нового и «по привычке» посмотрели на нас карманом. К. Чуковский (тоже не дурак!) развозил по всем ярмарочным городам ходкий товар: имена Крученых, Бурлюков, Хлебникова… Ф. Сологуб схватил шапку П. Северянина, чтобы прикрыть свой облысевший талантик. Василий Брюсов привычно жевал страницами «Русской Мысли» поэзию Маяковского и Лившица. Брось, Вася, это тебе не пробка!.. Не затем ли старички гладили нас по головке, чтобы из искр нашей вызывающей поэзии наскоро сшить себе электро-пояс для общения с музами?.. Эти субъекты дали повод табуну молодых людей, раньше без определенных занятий, наброситься на литературу и показать свое гримасничающее лицо: обсвистанный ветрами «Мезонин поэзии», «Петербургский глашатай» и др. А рядом выползала свора адамов с пробором – Гумилев, С. Маковский, С. Городецкий, Пяст, попробовавшая прицепить вывеску акмеизма и аполлонизма на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах, а потом начала кружиться пестрым хороводом вокруг утвердившихся футуристов… Сегодня мы выплевываем навязшее на наших зубах прошлое, заявляя: 1) Все футуристы объединены только нашей группой. 2) Мы отбросили наши случайные клички эго и кубо и объединились в единую литературную компанию футуристов: Давид Бурлюк, Алексей Крученых, Бенедикт Лившиц, Владимир Маяковский, Игорь Северянин, Виктор Хлебников. Черновик манифеста из «Рыкающего Парнаса» (Начало 1914 г.)[2] Как и встарь [мы (окутанные) в облаках] стоим на глыбе слова МЫ. Минул год со дня выпуска первых книг футуристов «Пощечина общественному вкусу», «Громокипящий кубок», «Садок судей» и II и др. Семь папаш добивались чести быть для нас обезьяной Дарвина [Старый Гомер]. Ловкие старички продевают скозь наши пути нити старых имен: Уитмана, Даниила Заточника, А. Блока и Мельшина. К. Чуковский развозил но всем городам [возил на рыдване но городам и весям России] имена Бурлюков, Крученых, Хлебникова [наши имена]. Ф. Губосал и Василий Брюсов выдвигали, как
щит для [пользовались для своего] своего облысевшего творчества [как посохом беднягой Игорем… ном]. Но на этом не остановились. Толпа молодых людей без определенных занятий создает разные эго футуризмы «Мезонины Поэзии» и проч. [созерцали нас из-за угла и перед зеркалом растерянности повторяли наши лица]. А рядом выползала новая свора [толпа] метров адамов с [наглым] пробором, попробовавшие прицепить вывеску [и се! спешный плотничий труд] акмеизма и аполлонизма на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах [и Аполлон, выросший из Ивана, был перекован в петербургского адама под потускневшей…] песней, а потом начала кружиться пестрым хороводом [рой мошек] вокруг утвердившегося футуризма [адамов… беззастенчивыми кружевами лжи сшил нам кружевные штаны и кружевную рубашку. Пора цыкнуть на них]. По если наши имена вызывают зависть [пушечные выстрелы современной печати] этих Дуровых [ослиноголовых простынь] литературы, то пусть духовная чернь [читающая Дни, Речи] не забудет, что мы живы [и наше живио обращено к себе самим]. (Ты, вселенная…) . . . . . . . . . . . . . . . Сегодня мы окончательно порываем с прошлым [заявляя: только мы утес времени. Прошлое бьется у наших подножий]. Сегодня мы выплевываем навязшее на наших зубах прошлое. Разин Перевертень… Казалась бы, шутка, забава Помяловских семипаристов: «Я иду с мечем судия». Читайте справа налево, или слева направо – получается одно и то же. Никакой черной магии, одна ловкость рук. Такое вот, примерно, отношение к перевертню было, пока не появился огромные Хлебников. Он подкрался к перевертню мягкой поступью «Пумы» и поймал мышку перевертня – и сделал из него большое и настоящее. 150 строк – перевертней – поэма «Разин». Перевертень – прежде игра детей – стал игрой гигантов. И даже не игрой, а серьезным делом. Поэма Хлебникова – единственная в литературе большая вещь, построенная на приеме перевертня. Справа налево и слева направо гремит огромный бунт Степана Разипа: Утро чорту сетуй утес, мы низари летели Разиным. Этот прием дает максимум звуковой насыщенности, поэма – сплошная рифма: все время одна половина строки является обратной рифмой другой половины (стык).
Как хорошо заметил Артем Веселый: – «Хлебников – зеркало звука». Эта лучшая характеристика перевертня. Мы приводим отрывок из поэмы. Эту вещь не читать даже, а, пожалуй, петь, ибо напев волжской вольницы вложен в каждый ее стих. В каждой букве сидит нота громкая и грозная: рык, рев, заря. Мы низари летели Разиным! И чем дальше, тем шире. Пусть в конце – У сел меч умер дремучем лесу – Меч умер. Председатель земного шара поднимает знамя Лобачевского. Меч – приспешник бунтов дикого прошлого. Точная наука – сподвижница революций современья. Разин Я Разин со знаменем Лобачевского логов. Во головах свеча, боль; мене ман, засни заря. I Утро чорту сетуй утес. Мы, низари, летели Разиным. Течет и нежен, нежен и течет. Волгу див несет, тесен вид углов. Олени, Синело оно ива, пук, купавы. Лепети тепел ветел, летев, топот. Иде беляна, ныне лебеди. Топор и ропот. Мы низари летели Разиным. Потоп и топот топот и потоп, Эй, житель, лети же! Женам мечем манеж женам ма неж. А гор рога: Мечам укажу муле кумачем! Эй, житель, лети же! Волгу с ура, парус углов! Вол лав, валов багор в рога-б! И барраби! Гор рог: Ог-го! Шарашь! Мани, раб, баринам! Косо лети же, житель осок! Взять язв, сокол около кос! Мало колоколам азов у воза: Холоп сполох, Холоп переполох, Рог гор: вона панов, эвона панове! Ворона норов. Лап пан напал – взять язв. Маните, дадут туда детинам! Рог гор бар раб Гор рог Раб бар Черепу перечь магота батогом! Раб нежь жен бар Косо лети же житель осок! Мы низари летели Разиным!.. Разин – одна из любимых тем Хлебникова. Кроме перевертня, известен хлебниковский «Уструг Разина»; он был напечатан в журнале «Леф» № 1, 1923 г. с пропуском некоторых строф. Восстанавливаю особенно характерные строчки. …Их души точно из железа о море пели, как волна. а шляпой белого овечьего руна скрывался взгляд головореза. …«Наша вера – кровь и зарево, наше слово – государево». (Хорошо это в глотках «головорезов»! А. К.) «Нам глаза ее[3] тошны, развяжи узлы мопшы». «Иль тебе в часы досуга шелк волос милей кольчуги.» Нечеловеческие тайны закрыты шумом, точно речью. Tax на Днепре, реке Украины, шатры таились Запорожской сечи, и песни помнили века свободный ум сечевика. Его широкая чуприна была щитом простолюдина, а меч коротко-голубой боролся с чортом и судьбой. Дети Выдры В сборнике «Рыкающий Парнас» была напечатана поэма Хлебникова «Дети Выдры». Занимает она 34 страницы и состоит из 6 глав (парусов). Написана частью прозой, частью стихами. Первые главы – сцены из первобытной жизни, так любимой Хлебниковым. В дальнейших главах центральное место занимает гибель океанского парохода (кораблекрушение и потопление – одна из основных тем Хлебникова). «Всеобщий потоп» обрушивается на пассажиров, сокрытых внутри «шелковых сводов», и других «врагов» Хлебникова, которых он бичует и высмеивает. Привожу отрывок из «Детей Выдры». Парус 5-й. Путешествие на пароходе Разговор II, крушение во льдах. Громад во мгле оставив берег направив вольной в море бег И за собою бросив Терек шел пароход и море сек. Во мгле ночей что будет с ним, сурова и мрачна звезда пароходов, Много из тех, кто земными любим, скрыто внутри его шелковых сводов По что за шум. Там кто-то стонет! – Льды! Пароход тонет! С. Выдры. Жалко. Очень жалко. Где мои перчатки? И где моя палка? Духи пролил. Чуть-чуть белил. Вбегающий. Уж пароход стоит кормой И каждой гайкою дрожит. Как муравьи весь люд немой Снует, рыдает и бежит. Нырять собрался, как нырок, Какой удар! Какой урок! И слышны стопы «небеса мы невинны». Несется море, как лавины. Где судьи. Где законы?… Разин Я полчищем вытравил память о смехе И черное море я сделал червонным Ибо мир сделан был не для потехи А смех неразлучен со стоном Тончите и снова топчите мои скакуны Враждебных голов кавуны. Хлебников, конечно, как «сын выдры», спасается и зовет друзей к себе: На острове вы, зовется он Хлебников, среди разоренных учебников стоит как остров храбрый Хлебников он омывается морем ничтожества. Острые слова Хлебникова Однажды Владимир Маяковский шутливо заметил, кивая в сторону Хлебникова: – Каждый Виктор мечтает быть Гюго! – А каждый Вальтер – Скоттом! – моментально ответил Хлебников. 1912 г. * * * Примерно, в начале 1922 г. я, в присутствии Маяковского и Хлебникова, рассказывал: – У 10. Саблина два ордена Красного Знамени. «Таких во всей России, – говорил мне Саблин, – 20 человек» (числа точно не помню). – А вот таких, как я, на всю Россию только один имеется, – и то я молчу! – шутя заметил Маяковский. – А таких, как я, и одного не сыщешь, – быстро ответил Хлебников. А. Крученых. 1922 г. Игра в аду «Игра в аду» писалась так: у меня уже было сделано строк 40–50, которыми заинтересовался Хлебников и стал приписывать к ним, преимущественно в середину, новые строфы. Потом мы вместе просмотрели и сделали несколько заключительных поправок. 1-ое издание вышло летом 1912 г., литографированное с многочисленными рисунками (16) Н. Гончаровой. О поэме нашей вскорости появилась большая статья С. Городецкого в «Речи». Привожу выдержки из нее: – «Современному человеку ад, действительно, должен представляться, как в этой поэме, царством золота и случая, гибнущим в конце концов от скуки… Когда выходило „Золотое Руно“ и объявляло свой конкурс на тему: „чорт“ эта поэма наверно получила бы заслуженную премию»… От себя еще добавлю: «Игра в аду» поэма не мистическая, а насмешливая. Привожу текст II изд. и варианты, выправив опечатки. Игра в аду (2-ое доп. изд. Рисунки О. Розановой и К. Малевича. СПБ, 1914 г.) Свою любовницу лаская В объятьях лживых и крутых, В тревоге страсти изнывая, Что выжигает краски их, Не отвлекаясь и враждуя, Давая ходам новый миг, И всеми чарами колдуя, И подавляя стоном крик – То жалом длинным, как орехом По доскам затрещав, Иль бросив вдруг среди потехи На станы медный сплав, – Разятся черные средь плена И злата круглых зал, И здесь вокруг трещат полена, Чей души пламень сжал. Людские воли и права Топили высокие печи – Такие нравы и дрова В стране усопших встречи! Из слез, что когда-либо лились, Утесы стоят и столбы, И своды надменные взвились – Законы подземной гурьбы. Покой и мрачен и громоздок, Деревья – сероводород. Здесь алчны лица, спертый воздух – Тех властелинов весел сброд. Здесь жадность, обнажив копыта, Застыла как скала. Другие с брюхом следопыта Приникли у стола. Сражаться вечно в гневе, в яри, Жизнь вздернуть за власа, Иль вырвать стон лукавой хари Под визг верховный колеса. Ты не один – с тобою случай, Призвавший жить – возьми отказ! Иль черным ждать благополучья, Сгорать для кротких глаз? Они иной удел избрали – Удел восстаний и громов; Удел расколотой скрижали, Полета в область странных снов. Они отщепенцы, но строги, Их не обманет верный стан, И мир любви, и мир убогий Легко вместился в их карман. Один широк был, как котел, По нем текло ручьями сало. Другой же хил, и вера сёл В чертей не раз его спасала. В очках сидели здесь косые, Хвостом под мышкой щекоча. Хромые, лысые, рябые, Кто без бровей, кто без плеча.     Рогатое, двуногое     Вращает зрачки,     И рыло с тревогою     Щиплет пучки. Здесь стук и грохот кулака По доскам шаткого стола И быстрый говор: «Какова? Его семерка туз взяла!» Перебивают как умело, Как загоняют далеко, Играет здесь лишь только смелый, Глядеть и жутко и легко. Вот один совсем зарвался – Отчаянье пусть снимет гнет! – Удар: смотри, он отыгрался, Противник охает, клянет. О, как соседа мерзка харя, Чему он рад, чему? Или он думает, ударя, Что мир покорствует ему? И рыбы катятся и змеи, Скользя по белым шеям их, Под взглядом песни чародея Вдруг шепчут заклинанья стих. «Моя!» – черней, воскликнул, сажи, Четой углей блестят зрачки – В чертог восторга и продажи Ведут съедобные очки. Сластолюбивый грешниц сейм, Виясь, как ночью мотыльки, Чертит ряд жарких клейм По скату бесовской руки. Ведьмина пестрая, как жаба, Сидит на жареных ногах, У рта приятная ухаба Смешала с злостью детский «Ах!» И проигравшийся тут жадно Сосет разбитый палец свой, Творец систем, где всё так ладно, Он клянчит золотой!.. А вот усмешки, визги, давка. – Что? Что? Зачем сей крик? – Жена стоит, как банка ставка, Ее держал хвостач старик. Пыхтит, рукой и носом тянет, Сердит, но только лезут слюни. Того, кто только сладко взглянет, Сердито тотчас рогом клюнет. Она, красавица исподней, Склонясь, дыхание сдержала. И дышит грудь ее свободней Вблизи веселого кружала. И взвился вверх веселый туз, И пала с шелестом пятерка, И крутит свой мышиный ус Игрок суровый, смотрит зорко. И в муках корчившийся шулер Спросил у черта: «Плохо, брат?» Затрепетал… «Меня бы не надули!» Толкнул соседа: «Виноват!» Старик уверен был в себе, Тая в лице усмешку лисью, И не поверил он судьбе – Глядит коварно, зло и рысью. С алчбой во взоре, просьбой денег, Сквозь гомон, гам и свист, Свой опустя стыдливо веник Стояла ведьма, липнул лист. Она на платье наступила, Прибавив щедрые прорехи, На все взирала горделиво, Волос торчали стрехи. А между тем варились в меди, Дрожали, выли и ныряли Ее несчастные соседи – Здесь судьи строго люд карали. И влагой той, в которой мыла Она морщинистую плоть, Они, бежа от меди пыла. Искали муку побороть. И черти ставят единицы Уставшим мучиться рабам, И птиц веселые станицы Глаза клюют, припав к губам. И мрачный бес с венцом кудрей Колышет вожжей, гонит коней. Колеса крутят сноп мечей По грешной плоти – род погони. Новину обмороков пахал Сохою вонзенною пахарь. Рукою тяжелой столбняк замахал – Искусен в мучениях знахарь… Здесь дружбы нет: связует драка, Законом песни служат визги И к потолку – гнездовьям мрака – Взлетают огненные брызги.   Со скрежетом водят пилу   И пилят тела вчетвером.   Но бес, лежащий на полу,   Всё ж кудри чешет гребешком.   Смотрелася в зеркале   С усмешкою прыткою,   Ее же коверкали   Медленной пыткою. У головешки из искор цветок – То сонный усопший по озеру плыл. Зеленой меди кипяток От слез погаснул, не остыл. Тут председатель вдохновенно Прием обмана изъяснял. Все знали ложь, но потаенно Урвать победу всяк мечтал. С давнишней раной меч целует, Приемля жадности удар. О боли каждый уж тоскует И случай ищется, как дар. Здесь клятвы знают лишь на злате, Прибитый долго здесь пищал. Одежды странны: на заплате Надежды луч не трепетал. Под пенье любится легко, Приходят нравы дикарей. И нож вонзился глубоко И режет всех без козырей Песня ведьм: Вы, наши юноши, что же сидите? Девицы дивятся, стали сердитей! Бровям властелиновым я высока, Ведьманы малиново блещет щека. Полосы синие и рукоять… К черту уныние! Будет стоять! «Я походкой длинной сокола Прохожу, сутул и лих, Мчусь в присядке быстрой около Ряда стройных соколих.» «Черных влас маша узлами, Мы бежим, бия в ладони. Точно вспуганы орлами Козы мчались от погони.» «Скрыться в темные шатры, Дальней радости быстры, Прижимая по углам Груди к трепетным ногам…» * * * И жирный вскрикнул: «Любы бесу, Тому, кто видел роз тщету, И, как ленивого повесу, Мою щекочете пяту!.. Смотрите, душ не растеряйте, Они резвей весною блох, И петель зайца не мотайте, Довольно хныкать: ух и ох!..» Разгул растет, и ведьмы сжали В когтях ребенка-горбуна. Добычу тощую пожрали Верхом на угольях бревна «Узнай, узнай, я роком дадена! Меня несут на блюде слуги!» И, полуобраз, полугадина, Локтями тянется к подруге… И вот на миг сошло смятенье, Игрок отброшенный дрожал. Их суд не ведал снисхожденья, Он душу в злато обращал. Смеюн, что тут бросал беспечно, Упал, как будто в западню. Сказать хотелось сердцу речь но Все сожигалось данью дню. Любимец ведьм, венец красы Под нож тоскливый подведен, Ничком упал он на весы, А чуб (гляди) белей, чем лен! У злата зарево огней, И седина больней, Она ничтожна и слаба, Пред ней колышется резьба. И черт распиленный, и стружки, Как змейки, в воздухе торчат. Такие резвые игрушки Глаза сожженные свежат! Быть отпущенным без песни, Без утехи и слезы, Точно парубки на Пресне, Кладбищ выходцы мерзлы. Любовниц хор, отравы семя, Над мертвым долго хохотал. И вкуса злость – златое темя Их коготь звонко скрежетал. Обогащенный новым даром, Игры счастливец стал добрее И, опьянен огней угаром, Играет резче и смелее. Но замечают щелки: счастье Все валит к одному, Такой не видели напасти – И все придвинулись к нему. А тот с улыбкой скромной девы И дерзко синими глазами Был страшен в тихом севе, Все ворожа руками. И жутко и тихо было близ беглеца, Крыл ускользают силы, Такого ли ждали конца? Такое дитя просили? Он, чудилося, скоро Всех обыграет и спасет Для мук рожденных и надзора, Чертей бессилит хладный пот! И в самый страшный миг Он услыхал высокий вой, Но, быть страдающим привык, О стол ударил головой. И все увидели: он ряжен, Что рана в нем давно зияла, И труп сожжен, обезображен, И крест одежда обнажала. Мгновенье – нет креста!.. (Глядящий ловит сотню жал) И слышит резь хлыста – Все там заметили кинжал. Спасенный чует мести ярость И сил прилив богатый, Шипит забвению усталость, И строен стал на час горбатый. И ягуары в беге злобном Кружатся вечно близ стола, И глазом, зелени подобным, Кидалась умная стрела. Пусть совесть квохчет по-куриному И всюду клюв сует, К столу придвинувшися длинному И вурдалачий стиснув рот, По пояс сбросила наряд, И маску узкую, и рожу – И, бесы, стройную, – навряд Другую встретите, похоже. Струею рыжей, бурно-резвой Течет плечо к ее руке, Но узкий глаз и трезвый Поет о чем-то вдалеке. Так стал прекрасен черт Своим порочным нежным телом – Кумач усталый его рот, И всё невольно загудело. В глазах измены сладкой трубы, – Среди зимы течет Нева! – Неделя святок ее зубы, Кой-где засохшая трава. Самой женственностью шаг, Несома телом ворожея, Видал ли кто в стране отваг Луч незабудок, где затея? Она ж не чувствует красы, Она своей не знает власти, В куничьем мехе сквозь усы Садится к крепкому отчасти. Тот слабый был, но сердце
живо. Был остр, как сыр, ведьминский запах. И вот к нему, заря нарыва, Она пришла охапкой в лапах. Никто и бровью не моргнул, Лишь ходы сделались нелепы. Вот незаметно бес вздрогнул. Он обращает стулья в щепы. Бедняк отмеченный молчал И всё не верил перемене, Хотя рот бешено кричал, Жаркого любящих колени. Рукою тонкою, как спичка, Чесал тот кудри меж игры. Порхала кичка, точно птичка, Скрывая мудрости бугры. Бычачьи делались глаза, Хотел всё далее играть, Бодал соседа, как коза, Когда хотел тот сзади стать. Игра храбреет, как нахал, Летают сумеречные ставки. Мешок другой он напихал, Высокомернее стал шавки. «Черная галка!» – запели все разом. «Черная галка!» – соседи галдели, Ладонею то, дырявым то тазом Воинственно гремели. Речь судреца: «Всего ужасней одинокий, Кто черен, хил и гноен. Он спит, но дух глубокий В нем рвется, неспокоен. Бессильный видит вечно битвы, Он ждет низринуть королей, Избрал он царства для ловитвы, Он – чем смелее, тем больней. И если небо упадет И храм сожженный просверкает, Вчерашний раб народы поведет, Ведь силен тот, кого не знают! Вот я изрек премудрость ада, За что и сяду ко всем задом». * * * Счастливец проснулся, смекнул, Свое добро взвалил на плечи И тихим шагом отшагнул Домой, долой от сечи. И умиленно и стыдливо За ним пошла робка и та, Руки коснувшись боязливо, И стала жарче чем мечта. «Служанки грязною работой Скажи, какой должно помочь? Царица я! копьем охоты Именам знатным кину: прочь! Сошла я в подземные недра, Земные остались сыны. Дороги пестрила я щедро: Листами славными красны. Ты самый умный, некрасивый, Лежишь на рубище в пыли, И я сойду тропой спесивой Твои поправить костыли. Тебя искала я давно, Прошла и долы и моря, Села оставила гумно, Улыбок веники соря. Твой гроб живой я избрала И в мертвом лике вижу жуть, В борьбе с собой изнемогла, К тебе моя уж настежь грудь. Спесь прежних лет моих смирится – Даю венок, Твоя шершавая десница – Паду, великая, у ног.
О, если ринешься с высот Иль из ущелий мрачных взмоешь – Равно вонзаешь в сердце дрот И новой раной беспокоишь». Отверженный всегда спасен, Хоть пятна рдеют торопливо, Побродит он – И лучшее даст пиво… Как угля снег сияло око, К блуднице ластилися звери, Как бы покорно воле рока, Ей, продавщице ласки, веря. И вырван у множества вздох: «Кто сей, беззаботный красам?» И путь уж ему недалек, И знак на плечах его: сам! Тщедушный задрожал от злата И, вынув горсть червонцев, Швырнул красавице богато – Ах, на дороге блещет солнце! Та покраснела от удара, Руками тонкими взметнула, И, задыхаясь от пожара, В котел головою нырнула. Дворняжкой желтой прянул волос, Вихри оград слезой погасли, И с медью дева не боролась, Махнув косой в шипящем масле. Судьба ее вам непонятна? Она пошла, дабы сгореть. Высоко, пошло и бесплатно – Крыс голубых та жертва снедь… И заворчал пороков клад, К смоле, как стриж, вспорхнув мгновенно. Вот выловлен наряд, Но тела нет, а есть лишь пена! Забыть ее, конечно, можно. Недолог миг, короче грусть, Одно тут непреложно И стол вовек не будет пуст. Игра пошла скорей, нелепей, Шум, визг и восклицанья – Последни рвутся скрепы И час не тот, ушло молчанье! Тысячи тысяч земного червонца Стесняют места игроков. Вотще, вотще труды у солнца, Вам места нет среди оков! Брови и роги стерты от носки, Зиждя собой мостовую, Где с ношей брюхатой повозки Пыль подымают живую. Мычит на казни осужденный: «Да здравствует сей стол! За троны вящие вселенной Тебя не отдам нищ и гол! Меня на славе тащат вверх, Народы ноги давят. Благословлю впервые всех, Не всё же мне лукавить!..» Порок летит в сердцах на сына, Голубя слаще кости ломаются. Любезное блюдо зубовного тына Метель над желудком склоняется… А наверху под плотной крышей, Как воробей в пуху лежит один. Свист, крики, плач чуть слышны, Им внемлет, дремля, властелин. Он спит сам князь под кровлей – Когда же и поспать? – В железных лапах крикнут крошки, Их стон баюкает как мать… И стены сжалися, тускнея, Где смотрит зорко глубина, Вот притаились веки змея И веет смерти тишина. Сколько легло богачей, Сколько пустых кошельков, Трясущихся пестрых ногтей, Скорби и пытки следов! И скука, тяжко нависая, Глаза разрежет до конца, Все мечут банк и, загибая, Забыли путь ловца. И лишь томит одно виденье Первоначальных светлых дней, Но строги каменные звенья, Обман – мечтания о ней. И те мечты не обезгрешат, Они тоскливей, чем игра. Больного ль призраки утешат? Жильцу могилы ждать добра? Промчатся годы – карты те же И та же злата желтизна, Сверкает день все реже, реже, Печаль игры как смерть сильна! Тут под давленьем двух миров Как в пыль не обратиться? Как сохранить свой взгляд суров, Где тихо вьется небылица? От бесконечности мельканья Туманит, горло всем свело, Из уст клубится смрадно пламя И зданье трещину дало. К безумью близок каждый час, В глаза направлено бревно. Вот треск и грома глас. Игра, обвал – им все равно! Все скука угнетает… И грешникам смешно… Огонь без пищи угасает И занавешено окно… И там в стекло снаружи Всё бьется старое лицо, Крылом серебряные мужи Овеют двери и кольцо. Они дотронутся, промчатся, Стеная жалобно о тех, Кого родили… дети счастья Всё замолить стремятся грех… * * * В заключение привожу несколько строф и вариантов, написанных исключительно В. Хлебниковым и не вошедших ни в одно издание по различным причинам (преимущественно из нежелания растягивать поэму). Эти варианты опубликованы до сих пор нигде не были. I. Как наги, наги! Вы пухлее, чем серебристый цветок ив, и их мечтательно лелея, склонился в кладбище прорыв. II. Он машет лапкою лягушьей зубастый ящик отворив, соседу крикнул он: «Послушай, концом хвоста почто ревнив?» III. Здесь месяц радости сверкал нога бела, нога светла. К полетам навык и закал и деревянная метла. IV. Она стакан воды пила разбросав по полу косу и заржавевшая пила, как спотыкач брела в лесу. Грызя каленые орехи, хвосты бросая на восток, иль бросив вдруг среди потехи на станы медный кипяток. И в муках скорчившись мошейник спросил у черта: Плохо, брат? Ответил тот: молчи, затейник. Толкнул соседа: виноват!.. А. Крученых. Эмилии Инк, ликарке[4] и дикообразке Публичный бегемот[5] питался грудью Инки, он от того такой бо-о-льшой   во мху   закруглый,   она же –   сплинка. Больница – это трепет, вылощенная тишина, стеклоусталость – отдых ликаря, мускулатура в порошках… Туда в карете Инка, зубы крепко затворя. Когда ж ей пятый позвонок     проколот доктор раскаленной до-бела иглой, она, не удостоя стоном «ох», под шелест зависти толстух гулять пройдет в пузыристо-зеленый кино-сад, где будет всех держать       в ежовых волосах. Слоенный бегемот храпит под ейною ногой, и хахали идут, как звезды, чередой. Автобиографии С. Кирсанов. Curiculum vitae младчайшего из футуристов Семена Кирсанова Мать произвела меня на свет 5 сентября старого стиля 1906 или 1907 года. Точная дата года неизвестна, так как устанавливалась в зависимости от срока воинской повинности. Потом я рос. В 1914 году поступил в гимназию, которую не окончил в 1921 году. С 1921 университет до 1923 года… Октябрьской революции я не помню. Мне было слишком мало лет для участия и наблюдения. Однако конец 1917 года был для меня датой первого моего литературного выступления. Керенщина продолжалась в Одессе дольше, нежели в других центрах. На стене III класса одесской 2-ой гимназии, где я учился, до знаменитых дней крейсера «Алмаза» висел портрет Николая. На «пустом» уроке однажды я прочел свое стихотворение нашему классу. Конец его у меня сохранился. Наступает нам черед рваться бомбами по всем Искомзап и Румчерод, Искомюз и Искомсев, Черноморской волевод шлет декреты Циксород, и звенит из воли волн – «Со стены Николку вон». Соученики, большей частью чиновничьи сынки, за этот стих меня побили. Классный надзиратель, чудесный человек (лет через пять я его встретил в красноармейской форме), оставил класс без обеда и, прочтя мое творение, ласково сказал: – «Ишь ты, футурист!» С тех пор это прозвище осталось за мной. Но охота заниматься поэзией у меня пропала надолго. Следующее, уже сознательное футуристическое стихотворение, я написал в 1920 году, когда Одессу окончательно заняли красные. Одесса в те времена была очень литературным городом. Писателей насчитывалось штук 500. Тринадцатилетний, я пришел в «Коллектив поэтов», ошарашил заумью и через короткое время нашел соратников. Первомайские празднества в 1921 году обслуживались левыми, объединившимися в «Коллективе». Тогда в первый раз я выступал с автомобиля перед одесскими рабочими с чтением стихов Маяковского, Асеева, Каменского, Третьякова и Кирсанова. Засим большинство разъехалось, я остался единицей. Мне приходилось представлять все левое в Одессе. Трудности колоссальные. С одной стороны, «Русское товарищество писателей», с другой – мама и папа не признавали футуризм. Тем не менее люди были найдены, и в 1922 г. была организована, по примеру «МАФ» – Одесская ассоциация футуристов – «ОАФ». Нас было мало, и вся работа была лабораторной. Было несколько публичных выступлений. Через год я случайно узнал, что существует помимо нас еще одна левая группировка. Обе группы были слиты – и возник «Одесский Леф». Политпросвет предоставил разрушенный дом, и мы, человек 50 футуристов – поэтов, актеров, художников и джаз бандитов, – собственными руками отстроили его, постлали крышу и открыли театр. Одновременно шло завоевание прессы. Напечатала воззвание «За театральный Октябрь» и статью «Что такое Леф». Впервые приехал в Одессу Маяковский, уяснивший нам настоящие задачи левого фронта. Но потом нас тоже уничтожили. Театр был передан коллективу «Массодрам» (нечто вроде Московского Камерного), и все разбрелись. Опять я остался в единственном числе. Тем временем «Южное товарищество» продолжало цвести, родилась новая группа quasi-пролетписателей «Весенние потоки», после переименовавшая себя в «Потоки Октября». Одно название свидетельствует о бездарности и безвкусии этих писателей. Нужно было бороться, а людей не было. Приехал из Москвы Л. Недоля, он, я и еще несколько товарищей сделали Юголеф. Первая большая практическая работа была сделана 1 мая. Нам было предоставлено агитпропом несколько грузовиков, с которых мы выступали, агитируя за новое, в том числе и за искусство – за Леф. Всего за один день было свыше 80 выступлений. Было обслужено тысяч пятьдесят человек. На мою долю пало тридцать выступлений, т. е. за восемь часов мною было прочитано шестьдесят стихотворений. Чем не рекорд? Ни одни революционный праздник не обходился без нашего участия. Поле действий ширилось, ширилась и организация. Одного лефовского клуба стало недостаточно, открыли второй клуб. Число членов Юголефа перевалило за пятьсот. В январе 1926 года я уехал в Москву. Живу и радуюсь, что живу. Подробности в стихотворной автобиографии («Опыты»). Декабрь 1027 г. С. Третьяков. Шарж Марии Синяковой С. Третьяков. Биография моего стиха Первый язык, которым владею – латышский. Вместо «сперва», я говорю «папрежде», ибо по-латышски «сперва» – паприэкш. Вместо «просто так» – «так само», точный перевод латышского «та пат». Первые игры – игра в дом с приготовлением еды из песка и несъедобных ягод на тарелках кленовых листьев – (бытовое начало). Игра в разбойники. Убивают щепкой, засовываемой за пояс; ограбив, совершают похоронный обряд – (начало мелодрамы). Зимой в комнате ходил с корзиной и собирал под стульями «мысленные грибы». Ищут их так. Протягивают щепотку к ножке стула, затем прикладывают к губам, делают губы рюмочкой (ненавидел эти губы рюмочкой) причавкивают и проглатывают. Однажды, устав от игры, увидел что грибы на полу никак вырости не могут, их нет и не будет – иллюзия лопнула и я, с омерзением выбросив корзину, нигилизировал спутников по игре, сестер. Сестры обиделись, но перешли в соседнюю комнату и продолжали искать грибы и ягоды. (Начало боя против гипно-наркотического влияния иллюзорного искусства. Здесь – начало Лефа. Здесь же источник агит-интересов). Сестры в будущем метили в актрисы, а я актерскую богему ненавижу; – в этой ненависти случай с грибами один из определяющих. Первые, кто их знает откуда свалившиеся в ухо стихи, – заумные, русско-латышские: Люра – плюра. Будель – пудель. Причем первая строка ощущалась как стыдно-неприличная, (может быть работает фонетика слова – плюю), вторая, как солидная и благовоспитанная. Четыре года от роду было мне когда я провожал по улицам городка Гольдингепа (Кулдига) в Курляндии, перевозимый столб для гигантских шагов и слушал как дворник Петр кричал: Пнэтур! Пиэтур! Пагайд бишкипь! Что значило – «попридержи, попридержи, погоди немного». Строку эту запомнил и повторял за ритмофонетическую импозантность. Ходил в церковь и быстро заучил всю церковную службу. Она состояла из непонятностей, например – …«Пристухом прароди». Через три года только понял я, что это значит: …«христу-богу предадим». В «Богородице – дево радуйся» было непонятно «платчерева твоего» – что-то вроде «падчерицы». Возраст с 8 до 12 – вступ в гимназию и набивка головы похабщиной – в том числе и всей похабственной поэзией, какую знали мои новые сверстники. В это время (8 лет) увидел в первый раз настоящего поэта профессионала – это был Всеволод Чешихин. Он сидел на веранде дачки на рижском взморье за маленьким столом спиной к бродящей публике и писал. Мне показалось, что в его чернильнице была вода. Кончив, он встал, обернулся к кому-то из взрослых и произнес, видимо, остря: «Наверно любишь ты прохвоста». Японская война – первые патриотические стихи, писанные на пари с приятелем. Приятель надул; стихи написал гладкие, но не свои. В будущем этот приятель стал прокурором. Затем эпоха рукописных журналов, пресных и благовоспитанных, как «Красная Новь». Писал стихи – главным образом злободневно-гимназические и описания природы. В это время особенно нуждался в словесных тампонах – «ведь; же; вишь; так; вот». Словесных кирпичей класть плотно не умел, а пазы затыкать было нужно. …Только он вот притворился и ее ведь не пускал… Потом серия любовных романов – Это было во сне Я увидел ее. Ты явилась ко мне. Билось сердце мое. – похожих на стихи, что пишет Гальперин для нужд Заслуженных ГАБТа. В это время увлекался собиранием марок, двоюродной теткой, спиритизмом, халвой, археологическими раскопками и переводами гекзаметров из Овидия. 7-й и 8-й классы гимназии. Я вдруг вплотную засел за стихи. Началось с – Воздух чист, ясен день Под прозрачную тень… и пошли десятками в сутки. Над первыми тремя четверостишьями с дактилическими рифмами просидел подряд шесть часов, пока не одолел. Очень победой гордился. Стихи – смесь Алексея Толстого, Фофанова и отдаленно доносящейся горьковской символятины «Буревестника» и «Песни о соколе». Потом прибавился Саша Черный. В университете жил сурком – ничего не видя, писал стихи и богомольно пугался, увидев «настоящих» писателей – например, Сергея Яблоновского. Стихи в те годы откладываются пудами, как морское дно из ракушек мелового периода. Люблю подсчитывать. За три года писаний – 1600 стихотворений, среди которых добрая сотня выше 100 строк. Никаких шагов к напечатанию не предпринимаю. Еще в гимназии отослал залп гражданственных стихов в адрес Короленко, но ответа не получил. Мысль о что, могу быть напечатан, отсутствует. Пропускаю сквозь себя Бальмонта, Блока, Кузьмина, немного Северянина. На какой-то студенческой вечеринке зачитываю мадригальное стихотворение партнерше по танцу. Она протежирует. Добираюсь до одного из литкружков. Встречаюсь там с Борисом Лавреневым, отличие которого в то время было в том, что он фатально улавливал каждый новый поэтический прием через 5 минут по его изобретении. Лавреневу не писалось. Он завел себе большой стол (как у Шершеневича) и рассыпал по нему бумаги деловым образом (как у Шершеневича). Помогало мало. Начинали грызть семечки. Помню свой экспромт – Ну и время, Ну времячко. Соли сотое семячко. И в животиках вспученных Забурлюкался Крученых. 1913 год штурм унд Дранг. Футуризм. Зачеркиваю 1600 написанных стихов и ставлю стих на голову. До перелома писал на
египетские мотивы – «На стене фиванского храма Высекают тебя в одеждах». После перелома сразу с ощущением дерзостного замирания под ложечкой: Икнул выключатель И комната зевнула белым. Так вы уже были в печати? Ах, это стихи?   Ну, где вам! Покушайте лучше арбуза. Хорош.   Неправда-ль?   На вырез. Не говорите слова – муза… А потом услышал в читка Маяковского его вещь «Я» (трагедия): Граненых строчек босой алмазник, Взметя перины в чужих жилищах… – и был расплющен. Но не на смерть. Ходил с – Маяковским и Большаковым дразнить символяков на Б. Дмитровку 15 в Литературно-художественное общество (где теперь МК ВКП (б). Маяковский пугал (у него были специально взрывные для этого стихи). А я радовался, что злятся кругом и негодуют, но сам не читал, ибо взрывных у меня не было. Потом написал стихотворение, кончавшееся так: Это всех до конца и навзрыд Беспощадно целуют нахалы. – специально для пугни женских клубов, которые были очень охочи до лекций о футуризме. Стихотворная кульминация – в момент объявления войны 1914 г. В стихотворении «Боженька» строю первый марш – «…вот барабаны мерят дороги». Ибо слышал незадолго, как деревенские футболисты, ходя на матчи горланили строки: «стара баба дегтем, дегтем, дегтем, стара баба дегтем, табаком…» Отсюда пошли мои марши. Война и первые годы революции – до 1919 года – стихотворно-глухой период. Редкими взрывами работает стиховезувий и работает, по совести говоря, паршиво, больше по линии внутреннего потребления. Книга «Железная пауза», намеченная к выпуску еще в 1915 году, ложится на полку и издается с опозданием в 4 года, уже во Владивостоке. На Дальнем Востоке два учителя научили меня работать на социальный заказ в жестких условиях задания и в отчетливом социальном политическом плане – японцы-интервенты и красные партизаны Приморья. Только оттуда пошла моя работа над агитстихом, лозунгом, фельетоном, критическим этюдом, очерком, статьей, репортажем, частушкой. Редко после того писал вне задания, и не любил этих внезаданьевых вещей.
Приятно было работать лозунги к революционным дням. Из сотен сделанных лозунгов, особенно ценю свой клубный лозунг – на тему «Быт и клуб» – Быт глуп. Быт спит. Рабклуб. Бей быт. Затем, 7-го ноября перед германской революцией (1923), когда рабочие с Симоновки предложили дать им лозунг на 20–22 буквы, ибо таково количество простенков между окнами по фабричному фасаду, я сделал – «Германия, даешь Октябрь.» Эта строка пошла запевом, в «марше – плакат». В это же время начинается театральная работа. «Земля, дыбом» делается из «Ночи» Мартинэ в «порядке подчистки» текста – стихотворную труху надо подпрессовать. Дал название «Земля дыбом». Мейерхольд согласился на это название не сразу, сказал – «не совсем нравится. Подумайте, может, еще что придумаете». Я не стал придумывать. Через 4 года Федоров (постановщик пьесы «Рычи, Китай») попросил – нельзя ли название «Рычи, Китай» заменить, скажем – «R 303», как называют в Англии миноносцы. Я знал, что отец этой просьбы – привычка к «Д. Е.» и уперся на «Рычи, Китай». Меньше стихов, – больше журналистики – Меньшее камерщины в читке, – больше радио. Меньше театра, больше кино. Меньше лирики, – больше утилитарики. Вот те рельсы, по которым идет работа последних лет. С. Третьяков. 1927 г. Ноябрь. А. Крученых. Автобиография дичайшего Считаю бесцельным верхоглядством биографии и автобиографии на одной страничке. Но, угрожаемый тем, что другими будет написана такая моя биография, исполненная даже фактических лжей, – вынужден таки написать «оную». Во-первых, как это ни странно, у меня были родители (потомственные крестьяне). Родился я в 1886 году 9 февраля в деревне Херсонской губернии и уезда, и до 8 лет жил в ней и даже пытался обрабатывать землю, но больше, кажется, обрабатывал об нее свою голову, падая с лошади (не отсюда ли тяга к земле в моих работах?!). 8-ми лет переехал в Херсон, где и получил первоначальное образование. 16-ти лет поступил в Одесское Художественное Училище, каковое и окончил в 1906 году (сдав экзамены по 20 с лишком предметам!) и получил из Академии Художеств диплом учителя графических искусств средн. учебных заведений, который и эксплоатировал в «минуты трудной жизни»: был сельским учителем в Смоленской губернии и учителем женской гимназии в Кубанской области, откуда извергался за футуризм и оскорбление духовных и светских начальственников. В 1905 году применял и другие свои таланты: работал вместе с одесскими большевиками, перевозил нелегальные типографии и литературу, держал склад нелегальщины против полицейского участка, в какой и попал в 1906 году. В том же году, в Одессе и Херсоне, началась моя общественно-художественная деятельность: нарисовал и выпустил в свет литографированные портреты Карла Маркса, Энгельса, Плеханова, Бебеля и др. вождей революции. Эту художественную деятельность я продолжал и в Москве, куда прибыл в 1907 году. В 1908-10 г., навестив многообразно прихварывающий Херсон, издал там 2 литографированных альбома «Весь Херсон в каррикатурах», сильно взбаламутивших мою скушноватую родину. Помню такой случай: встречает меня в магазине один из пострадавших дворян в желто-гусарском «околыше» и угрожает: – Если вы не изымете каррикатуру на меня, то будете избиты! На что я скромно: – В чем дело? Бейте! – – Нет, я вас повстречаю в темном переулке и там… – Ну, такие не бьют, которые обдумывают, как бы встретить в томном переулке! – Так меня и не побили… Я и не жалею… Но рассказываю о других ужасах моей жизни, например, о том, как в детстве я задохнулся в дыму пожара (не мирового, а домашнего), как тонул в родном Днепре, как разбился, падая с мельницы моего деда, – никому от этого легче не стало: во всех трех случаях я все равно спасся… В 1907-8 г. г. я начал работать с многочисленными Бурлюками и Бурлючихами, пропагандируя живописный кубизм вьюжной прессе. С зимы 1910-11 г. я опять в Москве, где весной 12 года познакомился с В. Хлебниковым и, кажется, немного раньше, с Маяковским, часто встречаясь с ним в столовой Вхутемаса (тогда Школа Живописи, Ваяния и Зодчества), где он обжирался компотом, заговаривая насмерть продавщиц. В эти же годы, предчувствуя скорую гибель живописи и замену ее чем-то иным, что впоследствии оформилось в фото монтаж, я заблаговременно поломал свои кисти, забросил палитру и умыл руки, чтобы с чистой душой взяться за перо и работать во славу и разрушение футуризма, – прощальной литературной школы, которая тогда только загоралась своим последним (и ярчайшим) мировым огнем. В 1912 году весной а впервые (и со скандалом) выступал на публичных диспутах в Москве; писал с Хлебниковым первую свою поэму – «Игра в аду». Летом она была напечатана с рисунками Н. Гончаровой. Одновременно, с рисунками М. Ларионова, вышла 1-ая книжечка моих стихов, – «Старинная любовь» – вышла веселая. Зимой 12–13 года появилась «Пощечина», где я выступил впервые вкупе с Маяковским, Бурлюком, Хлебниковым и др. Тогда же выскочил «Дыр-бул-щыл» (в «Помаде»), который, говорят, гораздо известнее меня самого. Затем события пошли бурно. Бесконечные диспуты, выступления, постановки, книги и скандалы. Из этого периода помню: напророчил литкончину Игоря Северянина в лоне Брюсова с Вербицкой (см. книгу «Возропщем»), а Маяковскому предсказал успех кино и Макса Линдера (в книге выпыте «Стихи Маяковского», первая вообще книга о нем); будучи во главе издательства «ЕУЫ», напечатал первые две книги стихов Хлебникова «Ряв» и «Изборник» (Бурлюк тогда же издал его «Творения»). Обнародовал «Декларацию слова, как такового», давшую начало теории заумного языка (установки на звук) и формального метода. Наметилась первая в России самостоятельная поэтическая школа – заумная (заумники). С этого времени я дал в своих работах ряд возможных для русского языка образцов фонетики, отдавая явное предпочтение грубому «мужицкому» рыку с южным привкусом на га. В 1913 г. я чаще всего выступал с Майкопским (в Питере и Москве). Знамя держали высоко, скандалили крепко, кричали громко и получали много (до 50 руб. в час). …1914 год… Война… Зная эту лавочку, я предпочел скромнехонько удалиться на Кавказ. К 1916 г. докатился до Тифлиса. Немножко подиспутировав, занялся делом – строил Эрзорумскую жел. дорогу; закончив эту постройку и выпустив несколько книг в Тифлисе, а также, открыв Игоря Терентьева, перебрался на постройку Черноморки, а оттуда (опять подиспутировав в Тифлисе, особенно в компании с Терентьевым и Ильей Зданевичем), – на железную дорогу в Баку (поближе к России). В 20–21 году, по приходе большевиков в Азербайджан, работал в Росте, а также в газетах «Коммунист», «Бакинский рабочий» и др. Встречался и работал в это время с В. Хлебниковым, Т. Толстой (Вечеркой), И. Саконской и др., диспутировал и скандалил с Вяч. Ивановым, О. Городецким, местными профессорами и поэтами. В августе 21 года вернулся в Москву – наиболее любимый мною город, и встретил почти всех своих товарищей и приятелей. Немедленно устроил «приездный» вечер, где я и меня встретили многие, дотоле незнакомые, друзья. Я шумно поделился с ними своими последними соображениями и достижениями. Предварительную «экскурсию по Крученых» присутствующие сделали под руководством Маяковского. Первый месяц по приезде в Москву я выступал на разных эстрадах почти ежевечерно, даже устал. В этом же сезоне на устроенной Маяковским «чистке поэтов и поэтессии» я оказался единственным прошедшим чистку, как Маяковского, так и переполненного до отказа зала Политехнического Музея. Читал я свою «Зиму» («Мизиз зыньицив»). Так снова – в Москве – взбурлила моя лит-работа. А что кипело и как вскипело – смотри в книгах с 21 года по настоящий, и далее… (Библиография – в моих книгах «Заумный язык у Сейфуллиной и др.» и «Новое в писательской технике»). 6/Х-27 г. Москва И. Терентьев. О разложившихся и полуразложившихся (Аналитики против паралитиков) В 7–8 номере журнала «На литературном посту» за 1926 г. помещена статья С. Малахова – «Заумники» с многообещающей сноской: – Глава из книги «Русский футуризм в литературе и его основные течения». Если судить по опубликованной главе – книга эта будет собранием самых фантастических и бездоказательных измышлений о футуризме. По оставим пока будущее в покое. Перед нами шесть страниц, искажающих 614 раз понятие о зауми и заумниках. Наша задача – опровергнуть эти искажения и дать верное представление о зауми и заумниках всем, кого еще одолевает путаница и невнятица по этому вопросу. С. Малахову очень хочется быть академичным до отказа. Уже в начале своей статьи он ссылается на некий «основной закон»: «язык есть прежде всего средство общения» и утверждает, что «именно этому основному закону изменили заумники, когда уничтожили смысл своего языка, уничтожив тем самым и язык, как таковой». Это, разумеется, совершенно неверно. Во-первых, язык является не только сродством общения, а нередко и «средством разобщения» (во время войны, революции, создания революционных группировок во враждебном окружении, и проч.), а, во-вторых, о языке (поэтическом преимущественно) гораздо точнее можно сказать, что он является средством эмоционального воздействия, а этого воздействия заумники не только не «уничтожили», но, наоборот, усугубили его, создавая, вместо стершихся и переставших производить впечатление штампов, – новые слова, остро врезающиеся в сознание. Малахов указывает на наше утверждение, что «заумный язык в 1000 раз выразительнее обыкновенного». «Выразительность», однако, не слишком соблазнительная вещь для заумников. Дело не в выразительности, а в действительной силе: заумное слово, не до конца осознанное слушателем, действует непосредственно на его слуховой рефлекс, без участия логического трансформатора (мало понятное ругательство всегда обиднее такого, смысл которого сразу ясен). Что же касается фразы о «тысячекратной выразительности», то она для нас являлась тактическим ходом, а не принципиальным положением. Историку (а Малахов пытается быть историком) следовало бы учитывать это различие и не впадать в истерику. Но Малахов ничего не различает и ни в чем не разбирается. Он нагораживает цитаты из книг заумников, панически возмущается ими («кажется дальше итти некуда» и проч.), но что с ними делать – не знает. Наши слова, приведенные в статье Малахова, не теряют своей силы: они и там производят на читателя впечатление несравненно более сильное, нежели малаховские попытки бороться с заумью. Вот хотя бы заумный «мирсконца», которого понять и с которым справиться Малахов никак не может. Он цитирует: Мир кончился и начался с конца… мир заумный, заойный. Для тех, кто этого не заметил, мир продолжает существовать, но Крученых давно заявил в «Победе над солнцем»: – «Знайте, что земля не вертится». Что же? Как будто бы здесь все достаточно вразумительно. Но Малахов спотыкается: Для тех, кто этого не заметил, мир продолжает существовать, значит, он кончился не реально, а только, как представление (своеобразный солипсизм) только в головах Терентьевых и Крученых. Это утешительно. Что, собственно говоря, утешительно – это никому, кроме Малахова, неизвестно. С нашей точки зрения, скорее огорчительно, что в голове напостовца (своеобразный солипсизм) старый мир кончился не реально, а лишь, как представление. Нам до сих пор казалось, что конец, слом прошлого мира – явление совершенно непререкаемой реальности… Стоящим на «литературном посту» полагалось бы это видеть и не притаскивать за уши всякие Мережковские мистические страхи при попытках отыскать социальные корни зауми. Малаховым кажется, что заумь – это «распадение психики, идейная опустошенность, неспособность найти в классовом обществе свой путь и свое содержание, ущемленность интеллигента-разночинца между молотоми наковальней (Переверзев)». Ишь, как его, однако, ущемило: к Переверзеву за словесной помощью потянулся. Однако, почтенный страж, бодрящийся «на литературном посту», жестоко ошибается. При всей своей близорукости, Малахов видит, что, после ниспровержения прошлого, предполагается путь «от самого себя в жизнь». Ну, пожалуй, не «от самого себя», а от разрушенной гнили в жизнь: через мнимую (в смысле математического термина) «бессмыслицу» в жизнь, а не в петлю со всеми есенинскими «смыслами», т.-е. расхлябанностью, нытьем и самоуничтожением. Кстати, Крученых, за много лет до смерти Есенина предупредил о себе: Забыл повеситься лечу к Америкам! Человек, который «забыл» повеситься, более жизнеспособен, чем тот, который «осмысленно» решил, так сказать, не вешаться. А по Малахову выходит, что такие вопросы надо «решать», потому что это один из «роковых» на пути пролетарской молодежи. Еще о мнимой «бессмысленности» зауми. «Бзы-пы зы» – по мнению Малахова – такой же фетиш для заумников, как бог для Алеши Карамазова. Отведя в сторону Алешу Карамазова, который неизвестно зачем понадобился ретивому нисвергателю зауми, заметим, что «бзы-пы зы» для нас отнюдь не фетиш, а даже наоборот, это карикатура на фетиш, насмешка, точно так же, как мое – «вот тебе правило – не думай», – насмешливый совет внутренний смысл которого противоположен внешнему. А Малахов поверил на слово, воспринял всерьез и всерьез согласился – «действительно, думать и натыкаться вечно на роковые вопросы о смысле жизни, будучи бессильным их разрешать – слишком мучительно». Да, тяжело приходится Малахову. И для облегчения своей участи он попросту отмалчивается от «роковых» вопросов, «будучи бессильным их разрешить». Не в силах бороться с организованной силой зауми, Малахов пытается отговориться от нее ничего не значащими, а иной раз и прямо противоречащими действительности фразами: «заумь за 13 лет не пошла дальше изображения примитивных эмоций и звукоподражаний», «что бы ни думать об этих упражнениях, ясно одно, что никакого богатства в язык они внести не могут и что сводить наш богатейший своими понятиями язык до детского лепета может только человек с психикой, окончательно разложившейся». Просто дико звучит это в наше время, когда к «детскому лепету» перестают относиться презрительно, когда начинают изучать значительный и сильный в своей кажущейся примитивности мир «детских» эмоций. И внимательное отношение к этим вопросам есть не «только у людей с психикой, совершенно разложившейся», а у В. И. Ленина и других, чья психика разложением совершенно затронута не была. Еще Малахов поучает: «Язык заумников – это язык всякого примитивного мира, язык дикаря, язык
ребенка, язык паралитика». Мир паралитика не примитивен, а болезненно искажен. А вот здоровую простоту дикаря, ребенка и пролетария мы охотно вводим в свою литературную работу. И напрасно Малахов думает, что за 13 лет мы не пошли вперед: то, что было лозунгом 13 лет назад, теперь во многом стало фактом, заумь участвует во всех подлинно значительных литературных произведениях последнего времени. Заумную школу прошли Артем Веселый, Сельвинский, Кирсанов и др. (См. А. Крученых – «Новое в писательской технике»). На заумь во многом опирается новый театр (постановки театра «Дома печати» в Ленинграде). Только то, что не связано своей судьбой с заумью (с беспредметным аналитическим искусством вообще) – застыло на мертвой точке. А сила настоящего живого искусства исходит от двигателя – зауми. Такова практическая сила заумного языка. Один простак сказал: «Телега уехала на тринадцать верст вперед, а колесо все вертится на том же самом месте». Малах его знает, что он думал при этом! Что же касается теории зауми, то совершенно напрасно Малахову кажется, что ее «обоснования вырастают в своеобразную поэтику, по правде говоря, довольно убогую». А, между тем, в наше время заумь – единственно жизненная поэтика. Для многих ясно, что схоластика Брюсова и мертвая однобокая статистика Шенгели, тянут поэзию в туник. Молодая поэтика заумников возвращает слову его исконный простор. Например: мы видим то, на что схоласты закрывали глаза, и умеем оперировать с тем, чего она боялись, как огня: сдвигология. Сдвиг, известный всем великим поэтикам, потом забытый и вновь обнаруженный в работах Крученых, на-смерть перепугал маститых теоретиков литературы. А, меледу тем, после выхода в свет «Сдвигологии» в серьезной стихотворной практике стали невозможны казусы вроде «со сна (сосна) садится в ванну со льдом (сольдом)», «все те же ль вы (львы)». Поэтика заумников – единственная поэтика, базирующаяся не на предвзятых идейках о мистике и символике слова и звука, а на чистом, беспримесном слове, как таковом. Только мы оперируем со словом и звуком в его относительной (звука) и вполне реальной значимости, не нагораживая на него архаических домыслов.
И потому только мы, воспринимая слово диалектически, т.-е. как развертывающееся явление, – первые подлинные материалисты в поэтике и, если напостовцам это кажется «по правде говоря убогим», тем хуже для них. Но мы, заумники, умыть руки свои в этом деле не можем, потому что «разлагаться» было наше занятие в прошлом; теперь, «отряхнув прах», до-вытряхивать ее из других, где бы эти другие не стояли и ни сидели. Пусть т.т. Малаховы на боятся сделать выводы, на границе которых они боязливо останавливаются: слово не очищенное (путем аналитического «разложения») от психоложества, не доведенное до материальной звуковой сделанности – поведет обратно в «мирсначала», т.-е. прямо к душевным надрывам, богоискательству, есенинщине и прочим видам надрыва и упадка. Иллюстрации А. Крученых читает свои стихи (фото-монтаж Густава Клуциса) Ликарка Эмилия Инк (Рис. И. Терентьева) Ликовод (режиссер) И. Терентьев (Автошарж) Ленинградский театр «Дома Печати» Звучар и звуковод В. Кашницкий (Рис. И. Терентьева) Объявления Книгоиздательство Всеросийского Союза Поэтов Москва, Тверской б., 25. Дом Герцена. Ленинград, Мойка, 49. Дом Печати. 1. Сборник Всерос. Союза Поэтов. № 1. М. 1921 г. (распр.). 2. Сборник Всерос. Союза Поэтов. № 2. М. 1923 г. 3. М. Ройзман. – Хевронское вино. Стихи. М. 1923 р. (распр.). 4. Н. Церукавский. – Соль земли. Стихи. С предисловием И. А. Аксенова. М. 1924 г. 5. Берендгоф. – Доктор. Ночь. Стихи. М. 1924 г. 6. «Поэты наших дней». Антология. – М. ЛНГ. 1924 г. 7. Д. Кузнецов. – Медальон. Стихи. С предисловием И. С. Рукавишникова. М. 1924 г. 8. Г. Ширман. – Машина тишины. Стихи. М. 1924 г. 9. А. Крученых. – Леф-агитки Маяковского, Асеева, Третьякова. М. 1925 г. 10. А. Крученых. – Заумный язык у Сейфулиной, Вс. Иванова, Леонова, Бабеля, Арт, Веселого М. 1925 г. 11. А. Крученых. – Записная книжка Велемира Хлебникова. М. 1925 г. 12. А. Крученых. – Язык Ленина. М. 1925 г. 13. Мария Шкапская. – Кровь труда. Стихи. 2-ое изд. М. 1925 г. 14. Мария Шкапская. – Земные ремесла. Стихи. М. 1925 г. 15. Мальвина Марьянова. – Голубоснежиик. Стихи. М. 1925 г. 16. Э. Т. А. Гоффман. – Принцесса Бландина. Перевод С. Игнатьева и Александра Оленина. М. 1925 г. 17. Жив. Крученых. – Сборник статей Б. Пастернака, С. Третьякова, Т. Вечорки, Д. Бурлюка и др. М. 1925 г. 18. Людмила Попова. – Разрыв-трава. Стихи. ЛНГ. 1925 г. 19. А. Крученых. – Фонетика театра. 2-ое изд. М. 1925 г. 20. А. Крученых. – Против попов и отшельников. М. 1925 г. 21. С. Нариманов. – Белый Якорь. М. 1925 г. 22. М. Ройзмаи. – Пальма. М. 1925 г. (распр.). 23. И. Рукавишнинов. – Сказка про попа Федула. М. 1925 г. 24. А. Крученых. – Ванька Каин и Сонька Маникюрщица. 25. Вл. Гиляровский. – Москва и москвичи. Воспоминания. Обложка работы Б. Б. Титова. М. 1926 г. 26. Варварка Бутягина, – Паруса. Стихи. М. 1926 г. Обложка работы Б. Б. Титова. 27. Петр Скосырев. – Бедный Хасан. Стихи. М. 1926 г. 28. Н. Захаров-Менсний. – Маленькая лампа. М. 1926 г. 29. Иван Устинов. – Третья книга стихов с предисловием И. Рукавишникова. М. 1926 г. 30. Георгий Шебуев. – Холодный дом. Стихи. М. 1926 г. 31. Новые стихи. Сборник первый. М. 1926 г. (распр.). 32. А. Крученых. – Календарь. М. 1926 г. 33. А. Крученых. – Драма Есенина. М. 1926 г. 34. Григорий Ширман. – Клинопись молний. М. 1926 г. 35. Григорий Ширман. – Созвездие змеи. М. 1926 г. Обложка работы К. Ф. Юона. 36. Памяти Есенина. Сборник I. 37. Григорий Ширман. – Череп. Стихи. М. 1926 г. 38. Григорий Ширман. – Карусель Зодиака М. 1926 г. 39. Любовь Никольская. Сверстники ветра. Стихи. М. 1926 г. 40. Евгений Ланн. – Писательская судьба Максимилиана Волошина. М. 1927 г. 41. Иван Грузинов. – Есенин разговаривает о литературе и искусстве. М. 1927 г. 42. П. Петровский. – Тоска по музыке… Стихи. М. 1927 г. 43. Н. Власов-Онений. – Цветной шатер. Стихи. М. 1927 г. 44. Д. Благой. – Классовое самосознание А. Пушкина М. 1927 г. 45. Г. А. Шенгели. – Маяковский во весь рост М. 1927 г. 46. Г. А. Шенгели. – Как писать статьи, стихи и рассказы. М. 1927 г. 47. Г. А. Шенгели. – Норд-Ост. Стихи. М. 1927 г. 48. Борис Кисин. Стихи. М. 1927 г. 49. Новые стихи. Сборник II-й. М. 1927 г. 50. Е. К. Шварцбах – Молчанова. – Неотправленные письма. Стихи. М. 1927 г. Готовятся к печати: 1. Новые СТИХИ. Сборник III-й. 2. «Наш ответ Чемберлену». (Стихи). 3. А. Я. Луганский. – Земное счастье. Стихи. 4. Неоклассики. Лирика. 4-й сборник. 5. Ф. В. Ференц-Соколовский – Долина. Эхо. Поэма. 6. А. Н. Чичерин. – Большак Поэма. 7. М. Э. Нетропов. – Улыбки недавнего. Рассказы. Примечания 1 Там же, стр. 22. «Радость (работы), слаще которой только объятие женщины». n_1 2 Подлинник писан рукою А. Крученых, в прямых скобках текст и почерк Хлебникова, в круглых скобках – написанное и зачеркнутое Хлебниковым. n_2 3 Персидской княжны. n_3 4 Ликарь – актер. n_4 5 Так я называю толстокожую публию n_5 FB2 document info Document ID: b81baf7d-a1a8-4b24-bb21-6d8089df93f6 Document version: 2,02 Document creation date: 02 August 2012 Created using: FictionBook Editor Release 2.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ 153 самоубийцы (сборник) Лазарь Иосифович Лагин Рассказы и фельетоны Лазаря Лагина из сборников «153 самоубийцы» (1953), «Обидные сказки» (1959), журнала «Огонек», журнала «Крокодил» и других малодоступных изданий 1930-50-х годов. https://traumlibrary.ru Лазарь Иосифович Лагин 153 самоубийцы Рассказы и фельетоны разных лет 153 самоубийцы Спасение и гибель доктора Августа Хуста Его спасла невероятная, легендарная случайность. У него оторвалась рука. Она осталась в руке обезумевшего от ужаса голого гиганта с орлиным пером в косматой черной голове. Когда доктор Хуст, отнесшийся к потере левой руки с редким хладнокровием, увидел, какое впечатление эта оказия произвела на нападавших людоедов, он молниеносно извлек из глазной впадины правый глаз, высоко подбросил его на ладони и, спокойно улыбаясь, вставил его обратно. Громкий крик ужаса раздался из грудей напавших на экспедицию доктора Хуста туземцев. Тогда отважный исследователь извлек изо рта обе челюсти и, зловеще пощелкав ими, снова вставил их на место. Оглянувшись кругом, он увидел сто девять тел, распростертых на небольшой лужайке, окруженной с трех сторон густыми сумерками джунглей. Девять тел принадлежали участникам его экспедиции, только что убитым отрядом отборных воинов людоедского племени джибаро. Остальные сто тел принадлежали пораженным священным трепетом и благоговением дикарям, которые, вследствие отсутствия законченного европейского образования, не могли учесть искусственного, фабричного происхождения левой руки, правого глаза и обеих челюстей доктора Августа Хуста. Теперь читателю уже совершенно понятно, как это получилось, что из десяти участников германской экспедиции в джунгли Южной Америки остался в живых только, один, и именно доктор Хуст. Совершенно понятно также и то, почему и при каких обстоятельствах в его научной карьере произошел десятилетний перерыв, почему доктор Август Хуст на целых десять лет сменил – не по своей, правда, воле – сложную аппаратуру европейского научного работника на значительно менее замысловатую, но более звучную и красочную аппаратуру штатного колдуна людоедского племени джибаро. О бегстве не могло быть и речи. На много миль кругом простирались непроходимые девственные леса, кишевшие четвероногими хищниками и рептилиями. Спасение пришло неожиданно. Ночью. В треске ружейной стрельбы. В зловещем пламени горящего поселка. Изредка наступавшую тишину прорезывали громкие слова команды на изысканном испанском языке. Доктор Хуст понял, что он спасен. Это прибыла в поселок экспедиция добывать даровую рабочую силу для благородных перуанских плантаторов. Через месяц делегация германского общества географов устроила доктору Хусту торжественную ветречу в одном из тихих гамбургских ресторанов и договорилась с ним об организации публичного доклада в берлинском Спортпаласе. Доклад должен был называться: 10 Лет у людоедов Доктор Хуст согласился сделать этот доклад для вящей славы истинно германской науки и тем самым совершил глубокую и, к сожалению, непоправимую ошибку. Он не должен был соглашаться ни в коем случае. Покойник догадался об этом тогда, когда уже было поздно. В назначенный день и час зал, где должен был состояться доклад, ломился от отборной публики. Дамы в изысканных вечерних туалетах величественно шествовали подруку с виднейшими и родовитейшими офицерами рейхсвера. Командиры охранных отрядов, ответственные чины министерств, организаторы национал-социалистической партии вполголоса обсуждали с капитанами промышленности что-то очень важное и очень секретное. Воздух был полон тем особенным праздничным гулом, который так характерен для многотысячной аудитории, ожидающей информации, экзотической и волнующей. Доктор Хуст вышел на эстраду под гром аплодисментов. Оркестр заиграл марш. Потом, когда аплодисменты затихли, председательствовавший предоставил слово «одному из благороднейших и мужественнейших представителей германского народа». Снова раздались аплодисменты, и доктор Август Хуст, до сих пор еще чувствовавший себя после десятилетнего перерыва не совсем ловко в манишке и воротничке, незаметно поправил сбившийся набок галстук в запинаясь начал доклад. Чего скрывать, за время пребывания в плену у людоедов многие немецкие слова выпали у него из памяти, и он незаметно для самого себя вставлял протяжные и горловые слова из лексикона племени джибаро. Эти непривычные, резавшие ухо звуки вызвали у слушателей легкую сочувствующую улыбку. Мы с такими подробностями описываем доклад доктора Хуста только потому, что это был его последний доклад и что ровно через сорок пять минут после его начала доктора Августа Хуста не стало. – Милостивые государыни и милостивые государи, – начал доктор Хуст в тут же, заметив недовольную гримасу председательствовавшего, поправился, – милостивые товарищи по нации. Я надеюсь в ближайшем же будущем приступить к работе над капитальным трудом, посвященным систематизации моих десятилетиях наблюдений над жизнью южноамериканского каннибальского племени. Я еще не успел пока собраться с мыслями после головокружительного возвращения из кровожадных условий каменного века в культурное германское государство и надеюсь, что мои уважаемые слушатели простят мне недостаточно систематический и глубокий характер доклада. Я должен, впрочем, оговориться, – добавил с профессорской добросовестностью доктор Хуст, – что каннибальские нравы и традиции характерны не только для народов, стоящих на низких ступенях культуры. Не замечая подозрительного шёпота, прокатившегося по рядам слушателей, доктор продолжал: – Я позволю себе в доказательство этой истины сослаться хотя бы (зал настороженно замер) на сохранившиеся до нашего времени ужасающие гекатомбы древних мексиканцев (вздох облегчения в зале), подтверждающие мнение о том, что у некоторых народов антропофагия, или, что то же самое, людоедство, составляла принадлежность государственного культа. Сплошь и рядом людоедство как государственный культ оправдывалось тем, что якобы мясо человека прибавляет силы и интеллигентности. Всем присутствующим, надеюсь, известен распространенный людоедский предрассудок, что человек, съевший сердце или печень своего врага или выпивший его кровь, усвоит тем самым мужество и силу его врага (громкий ропот возмущения в зале). Я надеюсь, что всем присутствующим известно также и то что у некоторых народов съедают не врагов, а наоборот, своих соплеменников (бурный ропот всего зала). Я позволю себе в данном случае сослаться хотя бы на (зал настороженно замер) австралийское племя питта-питта (вздох облегчения в зале), у которого внезапно умершего ребенка поедают его родители, братья и сестры, чтобы, как они сами объясняют, сохранить подольше добрую память о ребенке. Я не хотел бы за недостатком времени задерживать ваше внимание объяснением причин, приводящих целые, подчас культурные народы к людоедству, и позволю себе перейти к изложению отдельных наиболее интересных фактов из моей деятельности во время десятилетнего плена в густых джунглях бассейна Амазонки. Было бы совершенно неправильно думать, что жизнь в джунглях, особенно на ответственном посту колдуна, отличалась идиллическим спокойствием. Голод был у нас частым гостем, и мне вместе с вождями племени пришлось потратить немало трудов для того, чтобы добиться минимального мира и порядка в племени джибаро. Пленных для удовлетворения потребности в мясе всех джибарийцев не хватало. Приходилось создавать сложную иерархию и распределять пленников только между наиболее близкими к вождю лицами (рокот возмущенных возгласов в зале). При полном отсутствии зубов я был совершенно не заинтересован в доле людского мяса, и это создало мне среди рядовых джибарийцев славу и авторитет беспристрастного человека. И все же основная масса джибарийцев, задыхавшихся в тисках голода, волновалась. Пришлось пойти на крайнюю меру. Сговорившись с наиболее родовитыми и богатыми джибарийцами, мы убили старого вождя, который все равно по дряхлости своей никуда уже не годился, и выбрали нового вождя, послушного человека и хорошего оратора. Потом мы объявили всему племени, что теперь новый вождь завоюет нам много пленных и мы все будем есть жареной, вареной и копченой человечины вволю, сколько влезет. Дни шли, а пленных не было. Народ возмущался. Для его успокоения пришлось убить несколько десятков джибарийцев. Это обеспечило племя на несколько дней человечиной (в зале страшный шум). Но когда и это не помогло, пришлось мне выступить с публичной проповедью. Я сказал собравшимся, что мне явились во сне боги И сказали, что нужно терпеть и ждать, что племя джибаро страдает за грехи своих прежних вождей и что через сто лет человечьего мяса безусловно хватит для всех… Зал забушевал. Отдельные угрожающие восклицания слились в протяжный вой. Не понимавший в чем дело докладчик хотел было продолжать. Он даже раскрыл рот, но тут же закрыл его навеки. Дубинка возмущенного штурмовика
размозжила ему голову. – Так будет поступлено со всеми, кто под видом научного доклада будет возводить поклепы на национал-социалистическое движение. – проревел штурмовик под одобрительные возгласы аудитории. Через пять дней состоялся суд. Штурмовика оправдали. Дамы забросали его цветами. Сто пятьдесят три самоубийцы Сто пятьдесят три молодых человека решили покончить свою жизнь самоубийством. Решение было окончательным. Об этом они сообщали в специальном письме, составленном в вежливых, но очень твердых выражениях. Способ самоубийства всеми ста пятьюдесятью тремя был избран одинаковый. Она предполагали отсечь себе голову. Это давало гарантию немедленного перехода в царство теней. Мрачные тучи чудовищного, неслыханного массового самоубийства нависли над городом Акроном и местным университетом, ибо все 153 молодых человека были студентами Акронского университета, штат Огайо, США. Ректор университета, доктор Семюэль Джонсон, прочитав их полное трагической решимости письмо, побледнел, зашатался и в изнеможении упал в кресло. Содрогаясь от ужаса, он пробежал подписи: «Мартин Бреклэй, Сидней О'Флагган, Роберт Вандердог, Фредерик Лан, Теодор Д’Оверахер, Джои Флажеолетт, Свэн Циттерсен, Мак О'Цыпкин, Джэк Алтаузен…» Но ведь это жизнерадостные юноши! Дети состоятельных я почтенных родителей. Обладатели чудесных бицепсов. Энтузиасты крикета и гольфа. Нужно немедленно принимать меры. Попробовать спасти. Отговорить. Университетские служители были брошены на розыски безумцев. Между тем, все 153 студента вели себя точь-вточь как прежде. Они плясали на вечеринках и целовали девушек. Играли в гольф и смеялись громовыми голосами над анекдотами. Это были люди с железными нервами. Они послушно явились по зову ректора и чинно расселись в его огромной торжественной приемной. Со стен на них строго смотрели величавые президенты и седовласые корифеи науки. Студенты думали о незаконченных партиях гольфа и оставленных патефонах. Студенты сидели огорченные и скучные. Ректор вызывал их к себе по одному. – Присаживайтесь, милый Боб, – непривычно мягко приветствовал он застенчиво топтавшегося у дверей Роберта Вандердога.
– Берите сигару. – Благодарю вас, я не курю, – ответил запинаясь Вандердог. И закурил предложенную ректором душистую сигару. – Давайте, Бобби, поговорим по душам. Как мужчина с мужчиной. Вы уже не мальчик. Перед вами блестящее будущее. У вас превосходное происхождение. Что вас толкнуло подписать коллективное письмо?.. Вспотевший от небывалой своей миссии ректор вдруг подумал, что будет, пожалуй, целесообразней не упоминать даже само слово «самоубийство», и, чуть заикнувшись, продолжал: – Что вас толкнуло, Бобби, на ваше неожиданное, я бы даже сказал, страшное решение? – Политические преследования, сэр. Я уверен, – каждый джентльмен сделает на моем месте то же самое. Не веря своим ушам, потрясенный ректор переспросил: – Политические преследования? Дитя мое, вас преследуют за политические убеждения? У вас есть политические убеждения? – В данном случае, сэр, речь идет не о моих, а о чужих политических убеждениях, – с достоинством отвечал Бобби. – Но, дитя мое, – продолжал мистер Джонсон. – подумайте об ужасных последствиях вашего решения. Вы опозорите свою семью, свой университет, гордящуюся вами крикетную университетскую команду. Снимите, милый, свою подпись с письма. Опомнитесь!.. – Подпись в торговом доме «Вандердог и сын» священна. Подумайте, сэр, что скажут конкуренты. Но, – тут доселе твердый голос младшего представителя фирмы «Вандердог и сын» дрогнул, – я не знал, что своим решением я могу покрыть позором мою семью… – Я вас так понимаю, – проговорил растроганный мистер Джонсов, – очень трудно сразу отказаться от раз принятого решения, и поэтому не настаиваю. Посидите немножко тут же в кабинете и подумайте. И обрадованный первой, хотя и не полной победой, профессор дружески хлопнул Вандердога по плечу и вызвал к себе Флажеолетта. Предстояло полное повторение беседы с Вандердогом. – Джонни, – произнес непривычно мягко ректор, изобразив на своем лице неземное радушие. – Присаживайтесь. Берите сигару. – Благодарю вас, сэр, я не курю, – ответил запинаясь Флажеолетт. И закурил предложенную ректором душистую сигару. – Давайте, Джонни, поговорим по душам… В это время из приемной донесся резкий удар и стук падающего тела. – Началось, – прошептал мистер Джонсон побелевшими губами и оцепенел. Опомнившись, он в несколько прыжков добежал до двери, рванул ее и очутился в приемной. В приемной ничего не осталось от прежней размеренной и степенной торжественности. Кучки взбудораженных студентов о чем-то горячо в возмущенно спорили. Человек пять-шесть, опустившись на корточки, пытались носовыми платками стереть темное пятно, расплывшееся по паркету. Ректор подбежал к ним и громко застонал. Белоснежные носовые платки были в не оставлявших никакого сомнения красных пятнах. Тонкие струйки густой алой жидкости медленно ползли по девственной чистоте паркета. – Кто? Умоляю вас, скажите мне, кто этот несчастный? – прохрипел обезумевший от ужаса мистер Джонсон. Вес молчали. Студенты мрачно и злобно смотрели друг на друга. Ректор вытер обильно катившийся со лба пот и умоляющими глазами посмотрел на студентов. И вот один из них, самый юный, самый краснощекий и самый чувствительный, прорвал молчаливый фронт. – Это Джекки Уэммик, сэр, – сказал краснощекий. – Он больше не будет… Он неожиданно… Мы ему говорили, что нельзя это делать у вас в приемной… Что это вас огорчит… Но Джекки был в полуневменяемом состоянии… – Ккккуда вы девали его тело? – простонал мистер Джонсон и схватился за голову. – Его вынесли Тедди Д’Оверахер и Монти Морганюк. Они его только отнесут домой и сейчас же вернутся сюда. Ректор понял, что он поступил неправильно. Нельзя было оставлять собравшихся студентов без присмотра. И вот в результате Джекки Уэммик – первая жертва. Нельзя было терять ни одной минуты. Ректор взмолился: – Дети мои. Умоляю вас, не кончайте с собой, пока я сообщу шерифу по телефону о самоубийстве несчастного Уэммика… Студенты всполошились, загудели. – Сэр, – крикнул один из студентов вдогонку мистеру Джонсону, – не будете ли вы любезны сообщить, какой это Уэммик покончил с собой? – Как вам не стыдно, – заорал вконец рассвирепевший ректор, – как вам не стыдно валять дурака над неостывшим еще трупом Джекки Уэммика. В приемной на минуту наступила гробовая тишина. И вдруг оглушительный взрыв хохота потряс респектабельную ректорскую приемную. – Но, сэр, – произнес, наконец, еле удерживаясь от смеха, Мартин Бреклэй, – тут, очевидно, какое-то недоразумение. Насколько нам известно, Джекки еще несколько минут тому назад был жив и здоров как бык. – А выстрел? – спросил опешивший ректор. – Это упал стул. – А стук падающего тела? – Это Джекки упал со стула. Он очень тяжелый, сэр… – Почему же он унал? – Он был пьян, сэр… – Боже мой, но ведь на полу целая лужа крови… – Эта кровь, сэр, продается в каждом винном магазине по полтора доллара да бутылку… Что касается нас, сэр, – из всех видов смерти мы бесповоротно выбрали один: мы твердо решили умереть от старости. – Как от старости? – обрадовался ректор. – Значит, вы уже раздумали отсекать себе голову? Как же ваше коллективное письмо? – и ректор, размахивая письмом со ста пятьюдесятью тремя подписями, обратился к собравшимся: – Ваши подписи? – Наши, – отвечали недоумевающие студенты. – Не будете ли вы в таком случае добры прочесть текст письма, которое вы соизволяли подписать? Мистер Джонсон ткнул письмо первому попавшемуся. По мере чтения лицо у студента вытягивалось в сплошной вопросительный знак. – Я… я… я ничего не понимаю… Тут говорятся о самоубийстве. А я подписывал протест против политических преследования в Европе… Там, насколько мне известно, сэр, во многих; государствах к белым людям относятся так, как у нас относятся только я неграм. – И я. И я. И я… Все дали свою подпись под протест. Не нашлось ни одного из ста пятидесяти трех человек, кто дал бы свою подпись под обязательство покончить жизнь самоубийством. У мистера Джонсона горе свалилась с плеч. Значит, массовое самоубийство снимается с порядка дня. Теперь его мучила загадочность всей этой неожиданно ставшей смешной истории с подписями. – Я думаю, друзья мои, – сказал он уже значительно повеселевшим тоном, – что всю эту историю можно объяснить… Но тут его позвали к телефону. Звонил редактор студенческого журнала: – Ну, как, дорогой доктор, – донесся из телефона веселый басок редактора, – не кажется ли вам, что вы проиграли пари? – Какое пари? – А помните, на прошлой педеле мы с вами поспорили. Вы утверждали, что все ваши студенты только и делают, что читают газеты и книжки. Я же, если вы помните, взял на себя смелость утверждать, что добрая половина студентов ничем, кроме спорта, не интересуется. Пари выиграл я. Третьего дня я разослал тремстам вашим воспитанникам циркулярное письмо с просьбой подписаться под протестом против политических преследований в Европе. И вот сто пятьдесят три человека из трехсот дали подписи, не потрудившись даже просмотреть текст письма. А в письме я заявил о своем решении… – Покончить жизнь самоубийством посредством отсечения головы?.. – подхватил ректор и расхохотался. – Вот именно. – Поздравляю вас, старина, – торжественно промолвил ректор. – Вы блестяще выиграли пари. Знаете что, в винных магазинах завелось сейчас превосходное красное вино по полтора доллара за бутылку. Приходите ко мне сегодня же, и мы разопьем с вами бутылку, другую. Мистер Джонсон положил телефонную трубку и закурил сигару. Никому из студентов он сигар не предложил. Эликсир сатаны 1 Том рассчитывал поваляться в постели хотя бы еще полчаса. Он сладко потянулся и повернулся на другой бок. Но беспощадный звон будильника заставил его немедленно привскочить. Как бы не опоздать на репетицию. Он чертыхнулся и нехотя опустил голые ноги с кровати. И тут случилось нечто совершенно неожиданное, фантастическое, чудесное. Как в несбыточном волшебном сне. Его ноги достигли пола и уперлась в мягкий, согретый утренним солнцем ворс ковра. Томас Симс, уроженец штата Коннектикут, человек ростом в 129 сантиметров, артист мюзик-холла «Золотой павлин», начал на тридцать первом году своей жизни расти. Все еще не веря своему счастью, Симс подбежал к двери, на которой он пять дней назад отметил, по совету доктора Эрроусмита, свой рост. Результаты проверки превзошла всяческие ожидания. Меньше чем за неделю Том вырос не более и не менее, как на десять с половиной сантиметров. С трудом натянув на себя свой новый шикарно-широкие костюм, Томас выбежал из дому. Нужно было спешить. До начала репетиция оставалось полчаса. Широкие окна встретившейся на пути аптеки напомнили вашему герою, что он не пил сегодня своего обычного утреннего кофе, что вообще в городе стоит эфиопская жара и что поэтому невредно чего-нибудь выпить. Том вошел в прокладную глубину аптеки и заказал себе порцию мороженого и бутылку содовой. Его сосед по столику, лениво раскинувшись в кресле, просматривал со скучающим видом газеты. Огромный портрет глянул на Томаса Симса с газетного листа и заставил его вздрогнуть. – Не откажите в любезности, сэр, сказать, чья это фотография? – обратился он к своему соседу. – Это портрет какого-то доктора Эрроусмита. Он открыл гормон роста и выращивает у себя в лаборатории огромных кроликов и собак… Это чертовски шикарно, – ответил тот без особенного воодушевления и продолжал перелистывать пухлую, пахнущую свежей краской газету. «Какой-то доктор Эрроусмит!», – возмутился про себя Симс и вспомнил, как пять дней назад капельдинер подал ему после спектакля визитную карточку доктора с припиской: Если у вас есть часок свободного времени, не откажите и любезности поужинать со мной в ближайшем ресторане. Нам нужно потолковать по чрезвычайно важному делу. Доктор Эрроусмит оказался жизнерадостным крепышом лет сорока. Ему не терпелось. Он приступил к делу, как только официант закрыл да собой дверь отдельного кабинета. – Дорогой мастер Симс, – сказал он и придвинулся поближе к Тому, – я хочу предложить вам, э-э-э, эксперимент, который на первый взгляд не лишен некоторой необычности… Как вы посмотрите, старина, если я, э-э-з, попытаюсь помочь вам вырасти… – Я думал, что имею дело с джентльменом, – возмущенно промолвил в ответ Том и слез со стула. – Я думал, что буду иметь дело с джентльменом, а вместо этого должен выслушивать неумные насмешки над моим уродством. До свидания, сэр… Однако доктор не позволил Тому уйти. Он почти силком снова усадил возмущенного лилипута за стол и продолжал: – Ради бога, не думайте, что я над вами издеваюсь. Я больше чем когда бы то ни было далек от этого. Дело, видите ли, в том, что я уже лет десять изучаю проблему роста у людей и животных, и не так давно добился кой-каких довольно существенных результатов. Мне удалось, видите ли, обнаружить в животном организме гормон, который я осмеливаюсь назвать гормоном роста. Вводя в кровь того или другого животного соответствующий реактив, я придаю этому гормону исключительную силу. И в результате, вы понимаете, животное растет. Я уже проверял его на крысах, кроликах и собаках. Результаты самые положительные. Мне кажется, что можно уже попробовать мой экстракт, названный мною «эликсиром жизни», и на человеке. Боюсь гарантировать вам безусловную удачу, но большинство шансов за то, что результат будет положительный. И тогда, – воскликнул доктор Эрроусмит и замахал руками в сильном волнения, – тогда перед человечеством откроются чудесные перспективы! Если же, – добавил он, помрачнев, – опыт не удастся, то вы отделаетесь только несколькими бессонными ночами… если не считать, конечно, вполне законного разочарования. На минуту в кабинете наступило гробовое молчание. Затем побледневший от волнения артист мюзик-холла «Золотой павлин» Томас Симс протянул собеседнику свою крошечную руку и связал: – Валяйте, сэр. Доктор вытащил из своего дорожного саквояжа флакон спирта, шприц; и ампулу с изумрудной жидкостью. Заперев дверь, он помог Тому раздеться, потер ему спину ваткой, намоченной в спирту, и впрыснул в позвоночник полный шприц «эликсира жизни». Том тихо ахнул и упал без чувств. Это дало себя знать сильное волнение. Сама по себе операция была совершенно безболезненной. Когда доктор у выхода из ресторана распрощался с Томом, он крикнул ему напоследок: – У вас есть с собой деньги? Пять долларов? Чудесно! Зайдите в гастрономический магазин и закупите себе возможно больше ветчины, сливок и фруктов. Клянусь моей лысиной, у вас через часок-другой появится чертовский аппетит. 2 Когда Том, в живописном одеянии ковбоя, лихо выехал на сцен; верхом на крошечном пони, рыжий подвыпивший фермер в ярко-оранжевом костюме, сидевший в первом ряду, зевнул и громко, на весь зал, сообщил своему соседу: – У меня на ранчо таких лилипутов человек тридцать. Только этот, пожалуй, немножко повыше. Легкий смешок пробежал по рядам. – Чудак, – ответил сосед фермеру, – разве у твоих ковбоев такое писклявые голоса, как у Симса? У него голос птенчика. Он поет, как девочка. Конферансье выступил на авансцену и торжественно возвестил: – Сейчас мистер Томас Симс споет любимую песенку «Мамми, я боюсь этого черного негра». Это был коронный номер Симса. Если закрыть глаза, казалось, что поет трехлетний ребенок. Том откашлялся и с ужасом почувствовал, что запел густым бархатным баритоном: «Мамми, я боюсь этою черного негра, Он меня украдет, я вовек не увижу тебя…» Громкий хохот и свист покрыли последние слова куплета. Недоеденные апельсины, тучи банановых корок полетели на сцену. Пришлось дать занавес. 3 – Вы перестанете расти, или мне придется передать дело в суд, брат Симс, – елейно промолвил директор мюзик-холла и чуть слышно стукнул кулаком до столу. Директор был в черном сюртуке. Его черная широкополая шляпа висела на ветвистом оленьем роге, прибитом около дверей кабинета. Всем своим обличием мистер Паттерсон смахивал больше на баптистского проповедника, нежели на директора зрелищного предприятия. В этом не было ничего удивительного, ибо до того, как заняться мюзик-холлом, мистер Паттерсон лет двадцать торговал словом божьим в качестве проповедника. От своей прежней профессии он сохранял чувство несколько брезгливого презрения к греховным мюзикхольным делам. А из всех греховных мюзикхольных дел наш директор больше всего не любил те, которые приносили убыток. – Я не могу перестать расти, сэр, – виновато прошептал Симс, – это не в моей воле. – Вы забываете о неустойке, брат Симс, – продолжал мистер
Паттерсон. – У нас заключен с вами контракт на три года. Если вы растете, вы тем самым нарушаете контракт. Лилипут, который вырос в человека нормального роста, сборов не сделает… Надеюсь, вам это понятно? – Понятно, сэр… – Так перестаньте расти. – Я не могу, сэр. Это от меня не зависит… – Значит суд? – Как вам угодно, сэр… 4 Наше перо бессильно описать невероятную шумиху, поднявшуюся вокруг этого неслыханного процесса. Некоторое отдаленное представление об этом читатель сможет получить, ознакомившись с наиболее характерными заголовками бесчисленных статей и заметок, буквально наводнивших собой все газеты и журналы городов, разбросанных на огромных пространствах Северной Америки, от Тихого океана до Атлантического и от Великих озер до Мексиканского залива. СУДЯТ ЛИЛИПУТА ТО, ЧТО ОН ВЫРОС. Ответчик-Томас Симс-впервые за тридцать один год своей жизни побрился, отправляясь суд. «У мистера Симса будет большая черная курчавая борода», – говорит парикмахер, бривший вчерашнего лилипута. По ходатайству представителей ответчика, поддержанной медицинской экспертизой, суд разрешает мистеру Симсу есть во время судебного заседания. Томас Симс и Кº (торговля москательными товарами), 78, Третья Авеню, просит не, смешивать его с выросшим лилипутом-однофамильцем. Фирма Томас Симс и Кº добросовестно выполняет все заключаемые ею контракты. Благотворительным организациям скидка. Сали Симс, сестра подсудимого кончила жизнь самоубийством. В оставленной записке она пишет: «Не могу перенести позора. В нашей семье никто никогда не был под судом.» «Я в первый рез угнали, что у лилипутов не растет борода», – сказала нашему корреспонденту дочь мистера ван-Дрессера. У меня в последние восемь дней все время страшный аппетит Все танцуют фокстрот «Ты такой большой, мой маленький Томми». Подсудимый с большим аппетитом съел три бифштекса, принесенные из ресторана Мака Одерахера (114-я улица, у кино «Золотой Багдад»). «Это были, – говорит крошка Томми, – самые вкусные из когда-либо съеденных мною котлет.» В беседе с нашим сотрудником Томас Симс заявил: «Я нисколько не жалею, что вырос.
Раньше я, идя по улице, видел только зады людей. Теперь я вижу их лица и понимаю, что я нисколько не хуже других». НА ВОПРОС СУДА, БУДЕТ ЛИ МИСТЕР СИМС ПРОДОЛЖАТЬ РАСТИ, ПОСЛЕДНИЙ «НЕ ЗНАЮ». Суд постановил; взыскать в пользу мистера Паттерсона неустойку в размере пяти тысяч долларов. В случае отказа подвергнуть Томаса Симса двухгодичному тюремному заключению. 5 – Ваши брюки чрезвычайно узки и коротки. – Да, сэр. – Рукава вашего пиджака тоже вас, по-моему, не особенно устраивают своей длиной. – Да, сэр. – Почему вы не купите себе костюм по росту? – У меня в кармане нет ни одного пенса, сэр. – Превосходно. Я вам куплю шикарный костюм. – Благодарю вас, сэр. – Я предоставлю вам удобный номер в гостинице. – Не знаю, как я смогу вас отблагодарить, сэр, я ведь завтра должен на два года сесть в тюрьму. – Почему бы вам не уплатить неустойку? – Вы шутите, сэр. Я уже имел честь сообщить вам, что у меня не на что даже пообедать по выходе из суда. – Хорошо, я уплачу за вас неустойку. – Я вас всю жизнь буду считать своим благодетелем, сэр. – Считайте меня лучше вашим антрепренером. 6 ДОГОВОР. Заключен настоящий между Томом Симсом, 31 года, артистом, уроженцем штата Коннектикут, с одной стороны, и Арчибальдом Г. Бриттлингом, директором мюзик-холла «Сильфида», 54 лет, уроженцем штата Южная Каролина, с другой стороны, в том, что первый обязуется выступать в мюзик-холле по особо договоренной программе в костюме, в котором он, Симс, фигурировал на суде, т. е. в брюках, на шесть сантиметров спускающихся ниже колен, и пиджаке, фалды которого на пять сантиметров ниже сосков. Со своей стороны мистер Бриттлинг обязуется: а) уплатить за мистера Томаса Симса причитающуюся с последнего неустойку в пять тысяч долларов, б) обеспечить последнего на все время действия настоящего договора питанием и номером в гостинице, в) предоставить ему в постоянное пользование два комплекта нижнего белья и один костюм шерстяной темно-синего цвета, г) кроме того уплачивать мистеру Симсу по десять долларов в неделю на карманные расходы. ПРИМЕЧАНИЕ. Для того чтобы обеспечить точное выполнение нанимающейся стороной взятых на себя обязательств, как брюки, так и пиджак мистера Симса скрепляются в ответственных местах особыми сургучными печатями нижеподписавшегося нотариуса, что должно обеспечить нанимателя от каких бы то ни было попыток перешить без ведома последнего упомянутые выше предметы одежды. Срок действия настоящего договора неопределенный. Договор автоматически расторгается с момента достижении мистером Симсом таких размеров, при которых станет физически невозможным дальнейшее использование поименованных выше предметов одежды. Договор подписали: ТОМАС СИМС. АРЧИБАЛЬД Г. БРИТТЛИНГ. Нотариус (подпись неразборчива). 7 Что касается доктора Эрроусмита, то он на другой день после прививки нашему герою «эликсира жизни» вернулся к себе домой, в городок, каких так много в богатом и славном штате Канзас. Целую ночь он провозился у себя в лаборатории, складывал и перекладывал изумрудную россыпь ампул эликсира, и так, даже не прилегши отдохнуть после дороги и ночных хлопот, рано утром посетил одну за другой редакции всех трех местных газет. На другой день, 24 июня, жители города с удивлением прочли в газете следующее необычайное объявление: Если у вас есть телка или козочка и вы хотите, чтобы она быстро выросла к стала давать в два рада больше молока, нежели дает обыкновенная корова или коза, если у вас есть бычок или барашек и вы хотите, чтобы он в два месяца вырос до размеров в веса взрослого быка или барана, а через четыре месяца превысил вес нормального быка или барана в два раза, обращайтесь в дом № 73, улица генерала Смита, к доктору Эрроусмиту. За пять пенсов, составляющих себестоимость ампулы изобретенного им «эликсира жизни», молодым животным будет сделана соответствующая прививка. Операция абсолютно безболезненна и безопасна. Прививки будут производиться, начиная с 27 июня, во дворе лаборатории. Ваш друг доктор Эрроусмит. 8 В тот же день к дому № 73 на улице генерала Смита мягко подкатила щегольская машина. Из нее степенно вышел мужчина средних лет с ласковым лицом. Он легко поднялся по ступенькам на второй этаж в лабораторию доктора Эрроусмита. – Я – юрисконсульт Канзасского синдиката скотоводов и мясопромышленников. Моя фамилия Смайльс, доктор Смайльс. – Очень приятно, сэр. Чем могу служить? – Сколько стоит «эликсир жизни»? – Пять центов ампула, включая самую операцию прививки. – Вы меня не понимаете, милый доктор Эрроусмит. Я спрашиваю: за сколько вы согласились бы уступить нашему синдикату исключительное право на ваше открытие? – Я не хотел бы, сэр, продавать кому бы то ни было право на мое открытие. – Неужели у вас так много денег, милый доктор, что вас не прельщает несколько сотен тысяч долларов? – Видите ли, мне не нужно много денег. – Но вы понимаете, что при нынешних затруднениях на мясном рынке, в момент, когда наш синдикат вынужден ежедневно уничтожать тысячи голов скота, чтобы предотвратить дальнейшее снижение цен на мясо, ваш «эликсир жизни» угрожает подлинной катастрофой на мясном рынке. – Я надеюсь, что потребители мяса от этой катастрофы только выиграли бы. – Ваше решение окончательно? – Да, сэр. – До свидании, доктор Эрроусмит. – Желаю счастья, доктор Смайльс. 9 Есть ли здесь, в вашем городе, настоящий дьявол с рогами и копытами? Как явствовало из объявлений, расклеенных на другой день по всему городу, ответ на этот интригующий вопрос обещал дать старейший и популярнейший из местных баптистских проповедников, сам достопочтенный Эдиссон Хэббард. В восемь часов вечера отряды полиции и федеральных войск оцепили монументальное здание цирка. Световой транспарант во всю ширину фасада цирка кричал в сумерки теплого летнего вечера: ПОКАЙТЕСЬ, ПОКАЙТЕСЬ, ПОКАЙТЕСЬ ВО ИМЯ ГОСПОДА. Читай библию ежедневно в течение недели. ПО ГРЕХАМ ВАШИМ ПОЗНАЕМ ВАС. Огромный амфитеатр цирка не мог вместить всех желающих послушать информацию достопочтенного Эдиссона Хэббарда. Тогда активисты Союза христианских молодых людей быстро приладили снаружи цирка добрый десяток громкоговорителей. Ровно в девять часов на наскоро сооруженную на арене цирка кафедру взошел достопочтенный Эдиссон Хэббард, поддерживаемый под руку молодым проповедником Тэнессоном и членом церковного совета скотопромышленником Брюсом Бэртэном. И ровно в половине десятого он, под стенания и плач многих тысяч слушателей, доказал, что здесь у них в городе притаился и раскинул свои греховные сети настоящий дьявол, с искусно скрываемыми рогами и копытами. Что он готовится испортить весь скот города адским составом, обманно называемым им «эликсиром жизни». Что проживает он на улице генерала Смита, д. № 73. И что зовут дьявола д-р Эрроусмит. 10 Через два часа после проповеди доктор Эрроусмит получил но городской почте письмо. «Дьявол, убирайся со своим „эликсиром сатаны“ из нашего города. Союз истинно американских христиан» Эрроусмит бросил это письмо в помойное ведро. Наутро, вместо ожидавшихся толп клиентов, на двор дома № 73 пришла только старая и глухая вдова Меррик с трехнедельной козочкой. – Только это действительно безопасно? – в сотый раз переспросила она доктора, уводя домой свою единственную живность. – Совершенно безопасно, дорогая тетушка Меррик, – прокричал ей на ухо, добродушно улыбаясь, доктор Эрроусмит… Через два часа после прививки коза тетушки Меррик сдохла в страшных судорогах. Если бы кто-нибудь поинтересовался содержанием корыта, из которого эта коза успела отведать только немного пойла, он обнаружил бы в нем лошадиную дозу мышьяка. Но так как в этом кое-кто не был заинтересован, то еще через два часа, когда несчастье тетушки Меррик стало известно всему городу, к дому № 73 по улице генерала Смита подкатили три грузовика, переполненные людьми в белых балахонах и капюшонах с прорезями для глаз. Люди не спеша выгрузились из машин, вошли в дом, деловито связали доктора Эрроусмита и уложили его ничком в грузовик. Затем, так же не спеша, люди проникли в лабораторию и методически растоптали всю аппаратуру и все заготовленные доктором изумрудные ампулы. Когда люди в белых балахонах отбыли в лес, чтобы там, вдали от городского шума, выкатать в дегте и перьях и изгнать навеки из города д-ра Эрроусмита, запылал от неизвестной причины и сгорел дотла его дом. 11 Конец артистической карьере Томаса Симса пришел в сентябре. Еще только вчера Том, в фантастически коротких брюках и пиджачке, раскланивался с заученной улыбкой перед публикой под оглушительный смех и аплодисменты всего зала. А сегодня, когда он перед выходом на сцену попытался напялить на свои раздавшиеся вширь плечи пиджачок, украшенный сургучной печатью, случилось непоправимое: пиджак с треском расползся по всем швам. Сыгравшая уже свою роль круглая сургучная печать раскачивалась на толстом шнуре вяло и безнадежно, как голова утопленника. Тем самим договор между Томасом Симсом и директором мюзик-холла «Сильфида» Арчибальдом Г. Бриттлингом автоматически превратился в простой клочок бумаги. Пятнадцать долларов, составившие к этому моменту весь наличный капитал Тома, отнюдь не располагали к созерцательному и безмятежному образу жизни. Безрезультатно потолкавшись два дня по шумным и безрадостным залам биржи труда, Том решил обратиться за помощью к доктору Эрроусмиту. И так как две его телеграммы остались без ответа, он поехал к доктору Эрроусмиту для личных переговоров. В прелестное сентябрьское утро он вышел из вагона и, обогнув вокзал, пошел разыскивать улицу генерала Смита. Увидев вместо дома № 73 обуглившиеся развалины, он осведомился у соседей и узнал, что дьявол, проживавший в этом доме под именем доктора Эрроусмита, изгнан навеки из города, будучи предварительно выкатан в дегте и вывален в перьях местными добрыми христианами. Благостная воскресная тишина висела над городом, как стеганое одеяло. Вереницы прихожая не спеша направлялись в церковь. Ласковый голос проповедника зазвучал вскоре из открытых дверей божьего храма. И так как до обратного поезда оставалось еще целых полчаса, Томас Симс от нечего делать зашел послушать проповедь. Молодой проповедник Тэнессон сказал в этот день одну из лучших своих проповедей, проповедь о дьяволе и его кознях. Он повторил известную уже нам историю о дьяволе, пытавшемся сделать свое адское дело под личиной доктора биологических наук Эрроусмита. Дьявол, в непомерной гордыне своей, захотел вовлечь верующих граждан штата, Канзас в свою борьбу против установленного господом богом порядка произрастания злаков и животных. Но господь, в неисчислимой своей благости, не допустил сатанинского наваждения, и искуситель навеки изгнан из города. Только одна, временно заблудшая сестра наша во Христе, мистрис Меррик, поддалась дьявольскому соблазну, за что и лишилась но воле божьей единственной своей козы. Она раскаивается в своем прегрешении, заблудшая сестра Меррик, и просят всех нас помолиться за нее. «Помолимся же за нашу сестру во христе, – закончил растроганно достопочтенный Тенессон, – будем просить господа нашего, чтобы он принял в свое стадо заблудшую сию овцу». – Молитесь за меня, братья мои и сестры, – воскликнула рыдая тетушка Меррик и упала на колени. И вот в ту торжественную минуту, когда засопевшие от умиления простодушные прихожане вознеслись в тихой молитве в заоблачные высоты духа, сочный, пронзительный свист прорезал наступившую тишину. Потом громко хлопнула дверь. Томас Симс, плечистый парень, ростом в сто семьдесят шесть сантиметров, незаметно покинул церковь и уже на ходу вскочил в отходивший от перрона скорый поезд. Драма на арене Единодушный крик ужаса мгновенно пронесся по цирку… * * * Еще за месяц до так печально окончившегося представления в местных газетах и на дощатых стенах госцирка запестрели широковещательные объявления: ЕДЕТ! ЕДЕТ! ЕДЕТ! НЕУСТРАШИМЫЙ УКРОТИТЕЛЬ ТРОПИЧЕСКИЙ И СУБТРОПИЧЕСКОЙ ФАУНЫ КАПИТАН ДЖОН ДЖУЗЕПЕНКО СО СВОИМИ 4 – ЛЬВА – 4 На больших родовых, зеленых, голубых и желтых афишах, расклеенных на заборах всего города, красовался жизнерадостный и мужественный гражданин в шикарной опереточного образца венгерке и пушистыми, лихо закрученными кверху усами. Он стоял в свободной и непринужденной позе между четырьмя молодцевато выглядевшими царями пустыни средних лет, с гривами, вьющимися как от шестимесячной завивки «перманент». В день первого представления цирк был набит до отказу. Оправдывались самые радужные надежды директора. Публика не обращала никакого внимания на занятых в первом отделении серых тружеников Гомэца, пытавшихся было урвать для себя на круглом ристалище славы хоть крохотную порцию симпатии публики. Вотще немолодая уже наездница Волна-Тверская прыгала через розовые бумажные обручи, пытаясь при этом изобразить на своем живописно раскрашенном лице подобие пленительной улыбки; напрасно ветераны клоунады Жак и Папертных выкладывали перед бессердечной публикой многовековые запасы самых сильнодействующих острот; зря неутомимый жонглер Цельсий Фаренгейт демонстрировал лучшие образцы своего трудного и благородного искусства. Несколько снисходительных, жалостливых хлопков были их печальным уделом. И вот зажглись ярчайшие огни электрических солнц, оркестр где-то наверху, под самой крышей, грянул громоподобный марш, и сам директор под лавину аплодисментов прокричал: – Сейчас выступит единственный в мире знаменитый, настоящий укротитель тропической и субтропической фауны капитан Джон Джузепенко со своей труппой 4 – ЛЬВА – 4. В числе прочих номеров капитал Джузепенко, совершенно безоружный, будет на глазах своих диких львов есть отбивную свиную котлету. Номер – небывалый в цирковой практике, чрезвычайно опасный в требующий абсолютной тишины в публике. Оркестр сыграл туш и затих. Капитан Джузепенко, немолодой уже красавец мужчина, вышел на арену и величественно и вместе с тем просто раскланялся перед влюбленно глядевшей на него публикой. Закончив кланяться, он сделал знак, и на арену выбежали нехотя рыча четыре порядком потрепанных светской жизнью льва. Они обежали кругом арену и расселись на специальных раскрашенных скамеечках с такой деловитостью, точно у себя, в далекой и знойной Сахаре, только этим и занимались. Однако отважный капитан не позволил им засиживаться на занятых постах. Минут пятнадцать хищники менялись друг с другом местами, прыгали друг через друга, прыгали через капитана, прыгали через
обручи, качались на балансе и проделывали много всяких других штук, которые безусловно унижали их царское достоинство. Но вот наступил долгожданный момент заслуженного отдыха. Затаив дыхание, зрители следили за тем, как неустрашимый капитан, все время не спуская глаз со львов, поставил около решетки столик дачного образца, покрыл его скатертью, расставил тарелку с отбивной котлетой, солонку и большую буханку хлеба. Начинался коронный номер – ужин безоружного капитана в клетке с дикими львами. В наступившей абсолютной тишине слышно было только негромкое чавканье капитана и тихое сопение львов, довольных, что их хоть на время оставили в покое. Если вы, дорогие читатели, будете когда-нибудь укрощать львов или других им подобных хищников, старайтесь не показывать им хотя бы каплю крови. Запах крови – этой свободной игры красных и белых кровяных шариков – приводит любого представителя отряда плотоядных в состояние полного аффекта; и дрессировка, к великому сожалению ваших родных и знакомых, может остаться незаконченной, увы, не по вашей вине… Одним словом, разжевывая слишком пережаренную и достаточно жесткую отбивную свиную, капитан Джузепенко сломал себе зуб, каковой по простоте душевной и выплюнул вместе с солидным сгустком крови на девственную белизну опилок, покрывавших арену. Когда он понял свою ошибку, было уже слишком поздно. Львы как-то странно переглянулись между собой, взоры их засверкали загадочным и явно неприятным блеском, после чего, очевидно в порядке, старшинства, первым бросился на капитана огромный, свирепого вида лев. Вот как раз в этот момент единодушный крик ужаса и пронесся по цирку. Джузепенко забегал по арене, как мышь в мышеловке. Хоть бы какое-нибудь оружие было под рукой. Но, увы! Револьвера не было, и даже обыкновенный столовый нож, которым за несколько мгновений до этого неустрашимый капитан разрезал хлеб, лежал согнутый, после неудачной попытки разрезать неприступные твердыня буханки. Положение было явно безвыходное: еще несколько секунд – и лев безусловно настиг бы несчастного укротителя.
И вот в этот трагический момент, среди грохота, воплей, истерик и криков, переполнивших душное помещение Заштатского государственного цирка, раздался отчаянный голос с галерки: – Ты его буханкой круши. Прямо по кумполу буханкой! – кричал гражданин лет двадцати пяти, отчаянно вращая глазами. Совет пришелся очень к месту. Схватив буханку обеими руками, капитан стукнул ею изо всех сил по голове нападавшего хищника. Громкий треск раздался по всему цирку. Это треснули окаменевшие корки хлебной ковриги. Эффект превзошел всяческие ожидания. Лев тяжело закачался, взревел нечеловеческим голосом и упал, неистово царапая себе лапой морду: под неприступной твердыней хлебной корки оказалась благодатная слякоть недопеченного хлеба, залепившая наглухо пасть, глаза и уши несчастного животного. Вздох облегчения раздался из груди взволнованных этой кошмарной сценой зрителей. Однако радость была преждевременной. Сдержанно рыча и хлопая себя по бокам хвостом, в бой рванулась великолепная львица со следами былой красоты на морде. Воспрянувший уже было духом укротитель снова пал упомянутым. Снова забегал он, как в мышеловке, и снова с галерки раздался голос того же самого гражданина; – Ты ее, гадюку, кирпичом по голове бей. Взоры тысячи зрителей и несчастного Джузепенко обратились на арену. Никакого кирпича нигде не было видно. – Кирпичом по голове бей, говорят тебе. – Да где он, кирпич-то? – заорал Джузепенко, бросая на гражданина с галерки взгляды, полные мольбы, надежды и негодования. – То-есть, как где кирпич-то?.. Где ему, кирпичу, быть? Конечно, в буханке. И тут укротитель окончательно воспрянул духом. Он схватил огромный кусок кирпича, запеченный любовной рукой какого-то доброго пекаря в хлеб, и плашмя ударил им по голове львицы так, чтобы не убивать, а только оглушить животное. Черед две минуты четыре огромных туши царей пустыни лежали на арене в так называемом полуобморочном состоянии. Служители их спешно выволокли из клетки. Гром аплодисментов приветствовал спасенного капитана. Обливаясь сладкими слезами восторга и умиления, директор цирка под громкие возгласы одобрения ошалевших от радости зрителей вытащил на арену упиравшегося и явно недооценивавшего всей важности своей роли в спасения капитана Джузепенко гражданина с галерки. Сняв кепку, тот долго, бестолково кланялся во все стороны публике, прижимая руки к сердцу, утирал слезы радости, кряхтел, поеживался, застегивал и расстегивал во вполне понятном волнении пальто и все порывался уйти с арены. – Мне, граждане, на работу пора, – канючил он, тоскливо устремив свой взор к выходу, – так что вы меня, граждане, пожалуйста, обязательно отпустите. – Только один вопрос, дорогой, – обратился к нему директор в то время, когда растроганный укротитель, предварительно облобызав спасителя, набожно тряс ему руку, – только один вопрос; как это вы догадались дать такие спасительные и своевременные советы? – Как же мне не знать, – ответил скромный спаситель, – раз я мастер хлебозавода. Что я своей продукции не знаю, что ли? И ушел, благословляемый тысячью взволнованных зрителей. О чем рыдали ямки Конечно, пришли коллективы организованных трудящихся. Школьники пришли железными колоннами. Под балконом духовой оркестр пожарной команды марш играл, польку-кокетку и тому подобное. А с балкона Василий Васильевич – председатель рика – произнес речь. – Так, мол, и так, – сказал Василий Васильевич, – городок у нас ничего, улицы широкие, и названия у них подходящие. А вот ходить по ним не то что неудобно, а прямо, скажем, страшновато. С опасностью для жизни пользуемся мы нашими магистралями. На прошлой декаде чуть колхозник один не утонул в луже. А товарищ Прокопчук, – тут Василий Васильевич указал на заведующего коммунальным хозяйством, он рядом с ним на балконе стоял, – так тот уже который день языка лишился, и как он на районном съезде докладывать будет о благоустройстве, ума не приложу. А почему языка лишился? А потому, что когда он на машине по коммунальным делам ехал, его так на ухабе подбросило, что он, извините, головой о потолок стукнулся и в суматохе откусил себе язык. Товарищ Прокопчук, конечно, с балкона что-то мычит и головой мотает: дескать, правильно председатель информирует. Василий Васильевич речь свою вскорости закончил. Объяснил, что назрели проблема мощения улиц, что деньги область на это отпустила, а поэтому общегородской субботник по замощению проспекта Красных кооператоров он считает открытым. (Которым гражданам неизвестно, что такое проспект Красных кооператоров, сообщаем: это та улица, которая протекает мимо райисполкома, главная наша улица). Закончил Василий Васильевич свою краткую, но содержательную речь и взволнованно кричит: – Ура, товарищи и граждане! За лопату, товарищи и граждане! За носилки! С этим криком председатель спускается с балкона на улицу со всем наличным составом президиума, и все берутся за лопаты и носилки. Оркестр, конечно, взволнованно играет туш. Трудящиеся разместились по всей длине проспекта, разбились на бригады, друг дружку на соревнование повызывали, и работа закипела. Очень удачный имел состояться субботник. Работу распределили так: которые трудящиеся землю должны были вскапывать и подравнивать, а которые на носилках булыжник я щебень таскали. Только две минуты прошло, как работать начали, бегут к председателю из третьей бригады. Невозможно, докладывают, дальше копать: дальше очень уж грунт твердый. Чистая скала, а не грунт. Потом остановился вдруг, побледнел, закачался и страшным голосом закричал: – Где Прокопчук? Подать сюда сию минуту Прокопчука. Тут, конечно, подбегает Прокопчук, очень взволнованный, и руками делает вопросительные знаки: в чем, мол, дело и почему такие страшные крики? А председатель его прямо за шиворот хватает и носом в вырытую ямку тычет. – Отвечай, – кричит он Прокопчуку страшным голосом, – отвечай, что ты в данной ямке видишь? Я в вашем районе второй месяц, я ваших порядков не знаю. Отвечай немедленно, товарищ Прокопчук, где такое правило напечатано, чтобы над одной готовой мостовой другую возводить? Услышав эту интересную информацию, все трудящиеся ахнули, бросились к своим ямкам и видят: действительно вырисовывается под засохшей грязью хорошая булыжная мостовая. Тут вылезают из своих домов местные старожилы и немедленно вспоминают, что да, действительно, лет тому назад пять-шесть был проспект Красных кооператоров при огромном стечении народа замощен чудным булыжником. Потом мостовую, конечно, занесло грязью, и они о мостовой забыли. А теперь, когда отрыли мостовую, они, старожилы, припоминают, что да, действительно, была мостовая. – Это я сейчас и без вас вижу, что была мостовая, – кричит Василий Васильевич, а на самом и лица нет. – Ты скажи, товарищ Прокопчук, куда мне сейчас от сраму деваться? Над нами сейчас вся область смеяться будет, что мы поверх одной мостовой собирались еще одну возводить. Да еще оркестр музыку играл. Отвечай, товарищ Прокопчук, почему как заведующий коммунальным хозяйством не докладывал мне о старой мостовой? Прокопчук по причине распухшего языка словами объясниться не может, а на бумажке карандашом пишет: дескать, ни в чем не виноват, ничего о мостовой не знал, так как в данном районе работаю всего третий месяц. – А ты, Петр Афанасьевич, чего недосмотрел?! – начал тогда кричать председатель райисполкома на секретаря рика товарища Калинина. И что же? Оказывается, что и товарищ Калинин в районе недавно – всего четвертый месяц. Что же касается остальных членов президиума рика, то они, конечно, в нашем городе давно работают, только вот они все последнее время за чертой города находятся, в разъездах: уполномоченными сидят в селах по разным кампаниям и в последний раз были в городе в самом начале посевной. Так что они может быть, и сказала бы о мостовой, если бы у них спросили. Да никто у них не спросил: далеко было ехать спрашивать. Поволновался еще немножко Василий Васильевич, а потом вошел в норму и распорядился продолжать субботник. Тут снова заиграла музыка мазурку Венявского, трудящиеся и члены их семей с энтузиазмом взялись за лопаты и носилки, и к вечеру очень довольные граждане гуляли уже по чистенькой мостовой безо всякой опасности для жизни. А на другой день является в рик секретарь Автодора Петька Седых, Ивана Петровича Седыха сын, и докладывает, что старожилы припоминают, будто и на Краснозачатьевской улице и на Сермяжной была когда-то мостовая. Ручаться старожилы не ручаются, но, помнится, как будто мостовая была. Тут, конечно, быстрым манером организовали новый субботник. Опять музыка играла. Опять трудящиеся на бригады разбились и друг дружку на соревнование повызывали. Плюнули на ладошки и с энтузиазмом начали копать. Час копают. Два копают. Нет мостовой. Уже обе улицы в дым разрыли, а мостовой все нет. Что делать? Пришлось с проспекта Красных кооператоров Заготовленный булыжник и щебень срочно перевозить на Краснозачатьевекую и Сермяжную и немедленно замащивать разрытое пространство. Это уже Петька такой выход нашел. Так что теперь у нас в городе Незамайске уже целых три улицы мощеных. А Петька Седых за обман рика, будто ему старожилы про мостовую сказывали, выговор получил. Обманул-таки, сукин сын. Только Петьку этот выговор вовсе не огорчил. Ходит, подлец, гордый. «Я, – говорит, – в интересах Автодора сознательно ото всей души на выговор пошел». Чудак! Секрет Иеремии Маламыги Маламыга уезжал бесповоротно. И редактор окончательно пал духом. Какого работника теряем, – прошептал он побелевшими губами и схватился за голову. – Не было и не будет никогда в нашей редакции такого блестящего и начитанного публициста, как Маламыга. Сквозь открытую дверь виден был Маламыга в аккуратном пиджаке, сидевший за большим письменным столом. Стол был завален грудами нетленных произведений человеческой мысли. Сочинения Дидро и Рахилло, Бюхнера и Кай Юлия Цезаря, история Египта и учебник высшей математики для инженеров, Фарадей и Ефремин. Иеремия Павлович Маламыга встал и закрыл дверь. – Пожалуйста, – сказал он, – не мешайте мне. До отъезда осталось почти сутки, и если вы мне не будете мешать, я за это время постараюсь для вас написать три-четыре подвальных статьи. А то и все пять… В ответ редактор посмотрел на Маламыгу с немым обожанием. Поздно ночью, когда номер газеты был спущен на машины, редакционные работники собрались на прощальную вечеринку. Маламыга, разомлевший от многочисленных изъявлений любви и почтения, передал редактору под гром аплодисментов пять совершенно готовых к печати подвальных статей. После того как улеглась буря восторгов по поводу феноменальной работоспособности и начитанности отъезжающего, Маламыга произнес небольшой спич. – Товарищи, – воскликнул он, – вы все мне очень нравитесь. Я уезжаю по необходимости и крайне об этом сожалею. Но, товарищи, не унывайте. На смену старшим, в борьбе уставшим, молодая рать идет. И я уезжаю, оставив после себя подготовленные и выросшие кадры. Все вы знаете, товарищи, Васю Галкина. Он довольно грамотный парень, но пишет еще неважно. Теперь, после моего отезда, он будет писать значительно лучше. Я передал ему кой-какие секреты нашего трудного ремесла. Правда, Вася? Галкин смущенно покраснел, и все оживленно зааплодировали Маламыге. А потом под общее одобрение Маламыга целовался с редактором, с Васей Галкиным, с секретарем редакции. И уехал. Прошло несколько дней, и Васю Галкина нельзя было узнать. Он молниеносно посолиднел. В голосе его появилась этакая седина. И как-то незаметно получилось, что Ваську Галкина начали в редакции величать Василием Федотычем. Василий Федотыч ежедневно приносил пышущие эрудицией статьи. На самые разнообразные темы. Со ссылкой на мириады источников. По разносторонности тематики и использованных источников, равно как и по несколько парадоксальной неожиданности манеры изложения, его статьи нисколько не отличались от классических произведений Маламыги. И точно так же, как и Маламыга, Васька стал божком редакции. Единственный из сотрудников, он получил собственный кабинет. Чай и бутерброды престарелая редакционная курьерша Матреша приносила ему в любой момент и в неограниченном количестве. Никто не смел выбросить ни строчки из его статей. А когда на ежедневной критике номера кто-либо и находил тот или иной дефект в статье уважаемого товарища Галкина, то заявлялось об этом с такой почтительностью, с какой частнопрактикующий дантист рвет зубы у заведующего райфинотделом. Редактор, хранивший обыкновенно на редакционных совещаниях благосклонное молчание, открывал рот только для того, чтобы поговорить о Василии Федотыче, и тогда из его рта валили густые клубы благовонного фимиама. – Вот истинный пример того, как журналист должен повышать свою квалификацию и теоретическую подготовку! – воскликнул он как-то после детального разбора последней васькиной статьи. – Человек еще недавно еле-еле писал маленькие плохонькие заметочки, а теперь… Орел, а не журналист. И какую бездну литературы осваивает. Для одной сегодняшней статьи человек использовал и высшую математику, и стихи Хераскова, и географические труды Элизе Реклю… – Вот интересно, – продолжал редактор, обращаясь к сидевшему тут же редактору стенной газеты Глазкову, – интересно, почему вы до сих пор не посвятили в своей стеннушке хотя бы одну колонку Василию Федотычу? Пусть молодежь с него берет пример. – Мы сами собирались поместить статейку о нем, – виновато ответил Глазков, – даже фотографию приготовили. В следующем номере обязательно дадим подробный материал о Василь Федотыче. Мы даже собираемся выдвинуть предложение, чтобы товарищу Галкину дали звание почетного и ведущего ударника нашей редакции… Все шумно одобрили мысль Глазкова, и редактор продолжал свою похвалу Галкину. – Василий Федотыч, милый, в чем дело? – прервал вдруг свою речь редактор, бросив оторопелый взгляд на героя дня. Случилось нечто совершенно неожиданное. Васька Галкин смертельно побледнел, зашатался и вдруг бухнул на колени. – Простите меня, – закричал он истошным голосом простите меня за нахальный мой обман. Недостоин я вашей любви. Поддался я Маламыге на удочку. Польстился на легкую славу. Никакой я не публицист. Жулик я. Пусть меня немедленно карает суровая пролетарская десница за мое арапство. – Да в чем дело? – простонал окончательно ошалевший редактор. – Никакого у меня теоретического багажа нет, – покаянно орал Васька, продолжая стоять на коленях, – и
нисколько я своей квалификации не повышал. Честное слово! Заметив недоверчивые взгляды присутствующих, он быстро вскочил на ноги. – Что, – прохрипел он редактору, – не верите? А хотите я вам тут же в присутствии всех такую статейку с эрудицией напишу, что вы только ахнете? На какую тему прикажете писать? Об электроутюгах? О патефонных пластинках? Пожалуйста. Он схватил с полки первую попавшуюся книгу, оказавшуюся гегелевской «Наукой логики», раскрыл ее на первой попавшейся странице и ткнул пальцем наугад. – Только скажите, пожалуйста, кто такой был Гегель? Немецкий философ-идеалист? Спасибо. Пишите, – обратился он к секретарше редактора. – Пишите. «Еще великий немецкий философ-идеалист Георг Вильгельм Фридрих Гегель сказал в своей гениальной „Науке логики“: „Эта направленная во-вне деятельность есть единичность, тождественная в субъективной цели с особенностью, которая вмещает в себе, на ряду с содержанием, также и внешнюю объективность“. Это положение великого философа больше всего можно отнести к производству патефонных пластинок, где существуют „субъективные цели“, попросту говоря, „блат“, и где ссылки на „внешнюю объективность“, т.-е. на любимые нашими бюрократами „объективные причины“, заменяют собой налаженное производство пластинок». – Теперь, будьте добры, – обратился раскрасневшийся от волнения Васька к редактору, – возьмите, пожалуйста, с полочки любую книжку. Очень хорошо. Как она называется? «Жизнь животных» А. Брэма? Замечательно. Раскройте, пожалуйста, на любой странице и возьмите первую попавшуюся фразу. Брэм кто был по специальности? Естествоиспытатель? Прелестно. – Пишите, – обратился он к секретарше: «Характерно, что сказал по этому поводу А. Брэм в своем бессмертном труде „Жизнь животных“: „Замечательно, что тумана и гермона различили только новейшие ихтиологи; в самом деле, последний ловился большими массами, чем тот, и, конечно, его должны бы были заметить древние, наблюдавшие столь тщательно“. Нужно ли говорить, насколько эти поистине пророческие слова гиганта естествознания бьют не в бровь, а прямо по обезличке, царящей до сих пор безраздельно на любом патефонном предприятии».
– Теперь, – обратился Васька к разъездному корреспонденту Богатыреву, – возьмите, пожалуйста, какую-нибудь книгу, ну, хотя бы с верхней полки. Как она называется? «Сочинения лорда Байрона»? Замечательно. Кстати, кто он такой? Ах, поэт? Английский поэт? Благодарю вас, товарищ Богатырев. Итак, продолжаем… «Где причина продолжающегося преступного выпуска пластинок легкого жанра. Лучший ответ на этот вопрос даст современный английский твердолобый поэт лорд Байрон. Возьмите хотя бы его последнюю трагедию „Вернер или наследство“…» Через полчаса была готова статья с цитатами из тридцати двух источников. Секретарша прочитала ее вслух. Редактор плюнул, чертыхнулся и, скомкав васькину статью, бросил ее в корзину. Потом с минуту подумал, опасливо оглянувшись вокруг, вытащил ее из корзины, разгладил и красным карандашом написал: «В набор, корпусом». Случай на улице братьев Гракхов – Эй, товарищ, – крикнул толстый веселоглазый гражданин, нежившийся на самой верхней полке, завидев внизу, в тумане, высокого и тощего человека с жиденькой бородкой и кривыми ногами. – Будь добр, поддай пару. – Я вам, уважаемый гражданин, не банщик, – желчно ответил бородатый гражданин. – Не мое дело пар поддавать. Я, уважаемый гражданин, – ответственный работник. Поддавайте сами. Бородатый ответственный работник надменно поднял голову, продефилировал в самый угол парильни и, усевшись на первой полке, начал с ожесточением намыливаться. Толстый гражданин тактично промолчал, покряхтывая спустился вниз и, переваливаясь с ноги на ногу, направился к крану, брезгливо держа в руках покрытую многолетней слизью шайку. «Ишь сволочь, – подумал бородатый гражданин и с еще большим ожесточением начал натирать мочалкой свое хилое тело. – Держит шайку как ночной горшок. Интеллигенция. Буржуй недорезанный». Толстый набрал в шайку кипятку, выплеснул его на камни, высившиеся унылой грудой в разверстой пасти печи, и предусмотрительно быстро отпрянул в сторону. Раздалось слабое, еле слышное шипение, и от печки чуть-чуть повеяло теплым паром. Толстый нацедил еще одну шайку, плеснул. Пару не последовало. Не падая духом, настойчивый толстяк хотел нацедить еще одну шайку, но сколько ни крутил кран, из крана не вытекло ни капли кипятку. – Ну и баня! – вздохнул толстый гражданин и полез снова на полку. – Баня как баня, – вызывающе выкрикнул из своего угла бородатый ответственный работник. – А что кипятку нет, так это временные неполадки. Дров не хватило. А сейчас вот подвезли дрова. Слышите, колют? На толстого гражданина это не произвело никакого впечатления. – Временные неполадки, – заворчал он и обратился к задумчиво сидевшему без дела лысому банщику. – Скажите, пожалуйста, давно вы по вашей специальности работаете? Двадцать два года? Значит, и при прежнем владельце? Так… А тогда тоже оставляли посетителей без горячей воды? – Да как будто не случалось, – отвечал правдивый банщик, опасливо косясь на насторожившегося бородатого ответственного работника. Тот огорченно всплеснул руками и закричал из угла: – Ты, Пахомыч, лучше скажи, какая эксплоатация была у прежнего хозяина. Ты говори, не стесняйся, давай отпор. – Что касаемо эксплоатации, то при хозяине спору нет, эксплоатация была хоть куда. Прямо скажу, невтерпеж была эксплоатация. Но кипяток, конечно, тек. Пахомыч собирался было на этом закончить свои воспоминания, но, увидев выражение лица бородатого борца с эксплоататорами, жестко добавил: – А эксплоатация при хозяине действительно была очень подлая. И поспешил ретироваться подальше от непривычного для него политического разговора. Выбравшись из парильной в предбанник, он облегченно вздохнул. На холодном каменном полу, покрытом в целях гигиены соломой, лежали, нежась в послебанной истоме, старожилы. Люди курили козьи ножки и папиросы «Гадость». Они смачно сплевывали на солому и вели истовый традиционный банный спор о том, у кого лошади лучше: у председателя райисполкома или начальника милиции. Пахомыч присел на корточки, быстро свернул козью ножку и ринулся в дискуссию. Затухавший было за отсутствием новых аргументов спор разгорелся с приходом Пахомыча с новой силой. Параллельно продолжался все более обострявшийся разговор и в парильне. – Ну и городок, – доносился сверху голос толстяка. – На весь город одна баня, да и в той нет горячей воды. – Пардон-с, гражданин. Ошибаетесь, – волновался бородатый. – Не одна баня, а две. – То-есть как две, когда мне в гостинице ясно сказали: поезжайте на улицу Братьев Гракхов, там, мол, у нас на весь город одна единственная баня топится. – Топится одна, а имеются две. Эта – старая, а новая – на Малой Популярной. Только в прошлом году выстроили. Двухэтажная. Куколка. Красавица-баня. По последнему слову техники баня. – Вот бы вы ее и топили, – а эту – развалину – закрыли бы, – донесся сверху рассудительный басок толстяка. – Ну, вы это, гражданин, полегче. Нечего государственное предприятие развалиной называть. Довольно странно такие слова слышать на семнадцатом году. А что касается новой бани, то ее пока что топить нельзя. – А почему нельзя? – А потому, что в ней трубы замерзли. – Да ведь нынче лето. Июль месяц, – удивился толстяк. – Ну и что ж, что июль. Не до бани сейчас рику. Рик сейчас парк культуры строит. Заметьте, при царизме в нашем городе никаких парков культуры не было. – А баня работала исправно, – возразил толстяк и сел. Он уже начинал терять надежду, что когда-нибудь потечет горячая вода. – Значит, при капитализме было лучше? – задал его бородатый оппонент каверзный, полный желчи вопрос. – Выходит, что насчет бань в вашем городе сейчас хуже, – отвечал, не замечая подвоха, толстяк. – А когда новую баню пустят? – А тогда будет лучше, – спокойно согласился толстый гражданин. – А насчет парка культуры и отдыха? – И насчет парка культуры и отдыха лучше. – Значит, советская власть все-таки хорошая власть? – иронически спросил бородатый и пронзительно посмотрел на толстяка. Вопрос был поставлен в упор. Толстый гражданин задумался и прикинул в уме, сколько времени он дожидается горячей воды. Вышло что-то очень много. Он махнул рукой и взбешенный полез с полок. – Значит, дорогой гражданин, райисполком парк культуры строит? А потом уже за баню возьмется? Так-с. О-ч-ч-ень приятно! А при царизме парка не было? Что вы говорите?! Ах, ах! А вы мне, милый, не скажете, как отсюда поближе пройти к председателю райисполкома? Или к секретарю райкома? – Уж не насчет ли бани вы, гражданин, с ними собираетесь разговаривать? – язвительно спросил бородатый. – Вот именно-с. Насчет бани-с, с вашего позволения. Насчет дурацких порядков в вашем городе-с. – Никаких дурацких порядков у нас в городе нет и не было, – с достоинством ответил бородатый, – за такие слова вы вполне свободно ответить можете. А вот к секретарю райкома с разговорами насчет бань, действительно, только дурак ходить может. Вы бы еще с ним насчет мочалок поговорили. И еще очень интересный факт: вас ответственный работник спрашивает о вашем отношении к советской власти, а вы отмалчиваетесь. И всякую агитацию ведете… – Боже мой, – простонал вконец расстроившийся толстяк. – Боже мой, какой дурак! Привязался же мне этот идиот с нелепыми вопросами. – Ах так! – торжествующе воскликнул бородатый. – «Идиот с нелепыми вопросами»? Так вот вы какой типчик. Ладно! И бородатый ответственный работник крупной рысью выбежал в предбанник. В предбаннике никого не было. Все спорщики во главе с банщиком Пахомычем стояли в дверях и продолжали дискуссию о лошадях, имея в качестве отправной точки серую в яблоках райисполкомовскую кобылу, стоявшую у бани. – Вот пусть Иван Иваныч скажет, – воскликнул Пахомыч, кивая на бородатого. – Пусть он скажет: у кого лошади лучше. Посмотрите, Иван Иваныч, на исполкомовскую кобылку. Разве она может пойти против милицейской? По-моему, ни в жисть. – Ты, Пахомыч, брось спорить, – отмахнулся бородатый. – Одевайся поскорей и сбегай в милицию. Скажи: Иван Иваныч велел сказать, что в бане один буржуйчик засел. Контрик. Агитацию разводит. Пусть пришлют кого-нибудь протокольчик составить. Пахомыч понимающе шмыгнул носом, засуетился, быстро натянул портки, обул на босу ногу сапоги и побежал по улице Братьев Гракхов. В это время райисполкомовский кучер заметил бородатого. – Иван Иваныч, – донесся с улицы плачущий голос кучера. – Я уже полчаса жду. Тут в бане председатель из области моется. Товарищ Парамонов. Я за ним на вокзал ездил встречать, да мы разминулись. Я за ним в гостиницу. А там, говорят, пошел председатель в баню. Так вы, может, ему скажете, что его тут бричка ждет. А то у меня лошадь непоеная. – Председатель? Из области? – обрадовался Иван Иваныч и вдруг осекся. – А какой он из себя? Он схватился за голову и, не дожидаясь ответа, ринулся в парильню. – Кто здесь товарищ Парамонов? – спросил Иван Иваныч прерывающимся от волнения голосом. – Я – товарищ Парамонов, – отозвался домывавшийся холодной водой толстяк. – Вы что, опять насчет советской власти спрашивать пришли? – Что вы, товарищ Парамонов, что вы-с, – залебезил Иван Иваныч. – Это я по глупости своей. Прошу пардону. Я, товарищ Парамонов, пришел сказать вам, что из исполкома вам лошадь подана. Оч-чень хорошая лошадь. Полукровочка-с… Выезжая на Малую Популярную улицу, Парамонов встретил спешивших по направлению к бане милиционера с папкой под мышкой и Пахомыча, деловито поддерживавшего брюки. Лицо у Пахомыча сияло. Он был горд ответственной миссией, возложенной на него Иваном Иванычем. Рассказ о кондовом хаме И возбуждал восторги дам Огнем кулацких эпиграмм. Явление Пасюкова народу произошло несколько лет назад. В некоем литературном сборище. Встал за столом совсем молодой человек и нараспев прочитал поэму «Караковые буераки». Он еще не успел закончить чтение. Еще звенели пламенные строфы поэмы: В курене моем, поверьте, Сытно было, хорошо. В сундуках, как тихий ветер, Шелестел старинный шелк. Еще исходил Пасюков в безысходной тоске: Тот далекий милый хутор Виден мне в пшеничной дали, Вижу: вот идет как будто Подхорунжий весь в медалях… И вдруг в затихшем зале раздался душераздирающий крик. Это известная литературная дама Антонина Мокроглаз от избытка чувств упала в обморок и тут же, не приходя в сознание, написала восторженную статью. Напрасно более уравновешенные соседи пытались привести ее в чувство. Она на миг приоткрыла свои набухшие от слез веки и простонала: – Какая прелесть! Да ведь это настоящий поэт кулачества. Какой лиризм! Дайте ему только подрасти. Ну, вылитый ранний Есенин! Какая чудная тоска по старине! Какой слог! Какая антисоветскость! «Вижу: вот идет как будто подхорунжий весь в медалях». Ведь этот подхорунжий так и стоит перед моими глазами. Какая стихийная реакционность! Ах, как чудненько! Нет, нет, пожалуйста, не приводите меня в чувство, – простонала обильно политая водой из графина товарищ Мокроглаз и снова потеряла сознание. Домой ее бездыханное тело отправили в карете скорой помощи. И шел дорогой той редактор. Почтенный и безмерно спокойный. Редактор путешествовал в прекрасном. Он был влюблен, в красоту и мечтал о лаврах мецената. Ему хотелось найти большое жемчужное зерно. И чтобы в веках пошла немеркнущая слава, что это большое жемчужное зерно раскопал он – почтенный, уважаемый и безмерно спокойный редактор. И вот шел дорогой той редактор, встретил юного Пасюкова, взял его рукопись и напечатал ее раз. И еще раз. И еще много, много раз. Пасюков входил в славу. Его приглашали на банкеты и возили на курорты, хвалили в журналах, воспевали в «Колоратурной газете». Вокруг него плясали, притоптывали, шаманили и били в кимвалы: «Ах, какой интересный! Ах, какой чужденький! Ах, какой реакционненький!» Соответствующего звания читатели восторженно ахали, ухали, вздыхали, причмокивали, крякали, щебетали, заливались от счастья и изнемогали от неги, закатывали глаза и глотали слюни, падали в обморок и плясали от радости, визжали, стонали и рыдали навзрыд. У Пасюкова оказалась широкая, удалая натура. Восторженная молва о его веселых похождениях переполнила сердца его почитателей гордостью и счастьем. – Слыхали? – спрашивали друг у друга завсегдатаи «Кутка писателя», – слыхали, как Пасюков вчера набил морду кондуктору в трамвае? Тот, болван, понимаете, нагло спрашивает у него, у поэта, у такого чудненького поэта, деньги за билет. Ну, Пасюков, конечно, не выдержал этого безобразия и как стукнет этого идиота по морде. У того, ясно, кровь на всю морду. Пасюков, он ударить может. Силушка в нем сермяжная. Мы с Иван Иванычем так хохотали, так хохотали! – Знаете, – толковали на другой день на уютном междусобойчике, – вчера Пасюков очень мило издевался над своей женой. Совсем как когда-то, когда еще не было «победоносного пролетариата». Он таскал ее за косы как бог, как ангел, как настоящий довоенный муж. Ах, какой милый хам! Какой избяной хам! Какой кондовый хамчик! Какая шикарная сермяжность! Пасюкова распирало от денег. В «Кутке писателя» его встречали угодливо изгибавшиеся официанты. Он бросал им червонцы и требовал поклонения. И поклонение следовало. – Кто единственный на всю Россию поэт? – вопиял упившийся славой и водкой Пасюков. И тыкал в самого себя перстом. – Я единственный на всю Россию поэт. Я единственней всех. Что мне советская власть. Захочу – полюблю, захочу – разлюблю. Меня сама Мокроглазиха денно и нощно славит. Меня сам ответственный редактор родным называет. Горы бутылок, нагроможденные на письменном столе Пасюкова, мешали ему писать. Пасюков ходил по знакомым, гулял с тросточкой по широким кудрявым московским бульварам и изнемогал от сермяжности. Он бросил курить папиросы. Даже самые дорогие. Он перестал курить табак. Даже самый импортный. Он круто набивал свою трубку фимиамом и с наслаждением затягивался. С сожалением, смешанным с нескрываемым презрением, смотрел он на молодых инженеров, проводивших бессонные ночи над чертежами великолепных изобретений, на химиков, напряженно вычислявших заветные формулы, на писателей и поэтов, упорствовавших в боях за убедительное, ясное слово, за книгу, нужную Советской стране. – Разве это жизнь! – иронически восклицал он. – Ну, выдумают еще одну машину, еще один препарат, еще один, извините за выражение, тук, напишут еще один роман. А потом что? А потом снова садятся за работу. Нет-с. Извините. Слуга покорный. Я – поэт. Настоящий поэт. Вот напишу поэму и потом год, два, три года желаю
и буду жить вовсю. И хамить буду. Настоящий поэт должен хамить. Например, Есенин. Например, я. – Вы бы как-нибудь перековались, Пасючок, – ласково увещевали его не самые восторженные его почитатели. – Все-таки, знаете, как-то неудобно. Все-таки, знаете ли, у нас советская власть. А вы, извините, кулацкий апологет. Может быть, все-таки перековались бы полегоньку? – Мне и так хорошо, – рассудительно отвечал Пасюков, – меня и так печатают и так хвалят. Ваше дело – перевоспитывать, мое – хулиганить. – Бросьте хамить, – усовещали Пасюкова рассудительные люди. – Как-то неудобно. Разговоры про вас ходят нехорошие. – И пусть ходят. Во-первых, мне от них только известность прибавляется. А во-вторых, все это жидовские разговорчики… Тут уже на что Пасюков волю чувствовал и тот испугался. Дернула его нелегкая выговорить слово «жид»… Он опасливо посмотрел на лица своих слушателей. И действительно, все они явно смутились, минуту застенчиво промолчали. Но потом оправились от смущения и восторженно заахали: «Ну, совсем как Геббельс! Антисемит, хамит. Ах, какой непосредственный! До чего интересно такого перевоспитывать. Не страшно, если один поэт и будет у нас ходить в антисемитах». Тогда Пасюков развернулся вовсю… И вдруг появилась в газетах статья. И в этой статье Пасюкова назвали его настоящим именем: классовым врагом и грязным осколком буржуазной литературной богемы. Почитатели Пасюкова спрятались по своим щелям. Остальные начали говорить о нем полным голосом как о враге, как о пакости, от которой нужно очистить советскую литературу. А Пасюков продолжает ходить по улицам и кабакам, спокойный и веселый. – Вот это реклама, – радуется он в кругу своих друзей. – Теперь меня вся страна узнает. Теперь я по червонцу за строчку брать буду. – А может быть, тебя, Пасючок, теперь приглашать не будут, – осторожно спрашивают его тактичные почитатели. – Будут, – уверенно отвечает сермяжный Пасюков. – И не такое со мной случалось – и то ничего. Пригласят… Есть основания предполагать, что на сей раз Пасюков ошибся. Конец карьеры Шерлока Холмса
(Последний рассказ доктора Ватсона) Чудесный майский день был на исходе. Мы сидели с моим другом в комфортабельном номере одной из фешенебельных московских гостиниц и изнывали от потока излишних услуг, расточавшихся нам администрацией гостиницы. Каждая наша просьба и пожелание выполнялись с такой торжественностью и такими помпезными подробностями, как будто мы были послами влиятельной державы, приглашенными на королевский прием в Букингэмский дворец. Когда официант в белом традиционном переднике, изгибавшийся как гибкая лоза в бесчисленных поклонах, оставил нас, наконец, наедине с превосходно сервированным для ужина столом, Шерлок Холмс, не проронивший во все время этой экзотической церемонии ни одного слова, выколотил трубку и, любовно разглядывая ее, задумчиво начал: – Вы, Ватсон, всегда сопровождая меня в наиболее интересные из моих приключений, безусловно усвоили уже себе основную прелесть моей профессии. Главное в ней – не борьба с оружием в руках, не пальба из кольтов и не гонка на автомобиле за поездом. Вся прелесть – в распутывании логического клубка, в раскрытии тайны, существующей где-то под боком у тех, которые должны были бы ее разгадать в первую очередь. Когда все раскрыто и становится известным, где притаился преступник, нам делать уже нечего. Тут уже начинается сфера приложения вооруженных сил порядка. Вспомните хотя бы… Резкий звонок телефона прервал его слова. – Это телефон номер 3-94-33? – раздался из трубки взволнованный женский голос. – Вспомните хотя бы знаменитую историю о страшной находке в Брест-Литовске. Это случилось лет тридцать тому назад. Среди невостребованных грузов на багажной станции была обнаружена корзина, начавшая издавать страшное зловоние. Когда ее вскрыли, глазам присутствующих представилось полное ужаса зрелище. Полуразложившийся женский труп с вырезанными щеками. В окровавленном белье метки были вырезаны. Фамилия адресата, которому надлежит получить корзину, была, конечно, вымышлена, равно как и фамилия отправителя. И все же… Снова тревожно залился телефонный звонок. – Будьте добры, позовите к телефону гражданина Кошке. – Простите, сударыня, вы, очевидно, не туда попали. – Ну, тогда Марью Ивановну из двенадцатого номера. – Простите, сударыня, тут Марьи Ивановны тоже нет. – Боже мой, но это 3-24-33? – Нет, сударыня, это 3-94-33… – Ах, простите, – донесся из телефонной трубки плачущий женский голос. – Прямо удивительно, как это станция все время умудряется перевирать номера телефона… – Так, вот, – невозмутимо продолжал мистер Холмс, задумчиво раскуривая трубку, – несмотря на вымышленные фамилии адресата и отправителя, несмотря на отсутствие меток на белье, убийца, оказавшийся содержателем мелкой московской гостиницы, все же был найден. Может быть, помните, в «Таймсе» ему была посвящена не одна сотня строк. Николай Викторов. Он украсил потом своей персоной отвратительный букет сахалинской каторги. Детектив, ведший следствие, установил, что обе вымышленные фамилии начинались на букву «В». Наиболее вероятно было, что на эту букву начиналась и фамилия действительного отправителя страшной посылки, так как взволнованному до последней степени человеку в голову приходят всегда фамилии, начинающиеся той же буквой, что и его собственная. Эта небольшая логическая зацепка плюс осмотр белья убитой, которое по своей убогой роскоши вероятней всего принадлежало женщине легкого поведения, и составили руководящую нить для дальнейших розысков. Представьте себе огромный миллионный город… Тут телефонный звонок в третий раз прервал торжественную вечернюю тишину. На этот раз телефонную трубку взял мой друг. Я отмахнулся от этой бесцельной и раздражающей операции обеими руками. Однако, к моему удивлению, Шерлок Холмс не бросил телефонной трубки. Любезно поговорив минуты две с невидимым своим собеседником, он записал что-то в своей записной книжке и обратился ко мне со ставшим уже традиционным вопросом: согласен ли я, Ватсон, через полчаса выехать с ним по чрезвычайно интересному делу? Куда? На юг СССР, в город Новороссийск. – Мне только что сообщили, что в Новороссийске, на вокзале, в камере хранения ручного багажа уже долгое время лежит невостребованным какой-то загадочный чемодан. Справедливо предполагая, что с этим связана какая-то тайна, администрация просит меня срочно прибыть в Новороссийск, чтобы присутствовать при вскрытии чемодана… Через два дня мы были уже на новороссийском вокзале, в тесном помещении камеры хранения ручного багажа. Запыленный неказистый чемодан лежал на грязном дощатом прилавке. Чуть взволнованный Холмс собрался было закурить свою трубку, но, заметив плакат «не курить», смущенно спрятал ее в жилетный карман. – Пожалуйста, курите, – любезно сказал ему один из руководящих станционных работников, – вы видите, тут все курят. Действительно, невзирая на плакат в помещении камеры курили все, кому не лень. Наконец, явились все приглашенные. Заведующий камерой стер с чемодана многодневную пыль. Затем с тщательной осторожностью были развязаны веревки и открыты замки. Когда в результате всех этих операций чемодан раскрылся, общий вздох удивления огласил камеру. Чемодан был наполнен недоставленными письмами: простыми, заказными, спешными и международными… * * * – Нам придется, милый Ватсон, еще сегодня по горячим следам выехать в Анапу, – промолвил после некоторого раздумья Шерлок Холмс. Не задавая лишних вопросов, я молча упаковал свои вещи, и через десять минут изящный «линкольн» бесшумно подкатил нас к пассажирской пристани огромного Новороссийского порта. Еще четверть часа, и белоснежный катер, деловито пыхтя, повез нас в крохотный курортный городок, расположенный на живописном берегу Черного моря. Детально изучив за долгие годы нашего знакомства привычки моего знаменитого друга, я ни о чем не расспрашивал его, зная, что он сам поставит меня в известность о своих заключениях, лишь только он придет к какому-нибудь определенному выводу. И действительно, не успела еще скрыться за горизонтом живописная панорама Новороссийска, как Шерлок Холмс, до этого задумчиво расхаживавший по миниатюрной палубе катера, присел рядом со мной и, пуская голубоватые клубы ароматичного дыма, начал: – По совести говоря, доктор, придется, наверно, немало поработать. Но мне почему-то кажется, что мы уже находимся на верном пути. Вы обратили, я надеюсь, внимание на тот интересный факт, что все обнаруженные в чемодане письма были адресованы в Анапу. Больше того, на всех конвертах варьируется только несколько названий улиц. Есть основание предполагать, что мы в данном случае имеем дело с улицами, входящими в один из маршрутов, ежедневно проделываемых джентльменами, разносящими письма, или, как их здесь называют, письмоносцами. Подтверждение этой моей догадки я надеюсь получить через несколько часов в личной беседе с дирекцией местной почты. Небольшая рекогносцировка на месте поможет нам выяснить мотивы этого оригинального преступления. Что же касается фамилии преступника, то она скорее всего начинается на ту же букву, что и объявленная при сдаче на хранение чемодана, т. е. на букву «В». Нет, конечно, никакого сомнения, что значащаяся в документах камеры фамилия сдатчика «Вейкшта» явно выдумана. Сообщать свою подлинную фамилию было бы, конечно, подлинным безумием. Затем наша беседа незаметно перешла на восхищение красотами Черноморского побережья, и изумительные его виды дали нам богатую пищу для разговоров до самого момента прибытия в Анапу. Мы пошли с Холмсом по тихим улицам Анапы. Изредка он останавливался, вынимал лупу и шаг за шагом исследовал пышный кустарник, красиво обрамлявший тихие городские тротуары. И почти каждый раз эти тщательные поиски увенчивались успехом. К концу первого часа поисков карманы Холмса уже были доотказу переполнены отсыревшими, запыленными и измятыми не доставленными адресатам письмами и открытками. – Да-а-а, – произнес задумчиво Холмс, – клубок начинает запутываться. Чья-то таинственная рука старается всеми способами подорвать доверие к почте. Придется, пожалуй, предупредить местного мэра еще сегодня до конца следствия. Попробуем поискать еще ка той улице… Стой! – закричал он вдруг, резко повернувшись и молниеносно выхватив из кармана револьвер. – Руки вверх! Громкий испуганный рев трех здоровых детских глоток был ответом на грозное восклицание знаменитого детектива. Трое малолетних анапских джентльменов, подняв вверх измазанные и исцарапанные руки, горько плакали, с ужасом взирая на зияющее дуло револьвера. Нужно сказать, что и сам Холмс, удостоверившийся, что таинственный шорох и треск, раздававшиеся некоторое время вокруг нас, создавали такие юные граждане, чрезвычайно смутился и сунув револьвер в карман, затребовал от них немедленных объяснений. – Напрасно вы, гражданин, в нас револьвером тычете. Вы только сегодня начали искать письма, а мы уже который месяц каждый день собираем конверты и открытки. Тут, гражданин, на всех хватит: и на вас и на нас. – На этой улице собираете? – осведомился Холмс. – Почему на этой? У нас их на всех улицах хватает. Мы недавно даже целую сумку почтальонную нашли. Писем там было!.. Шерлок Холмс взволнованно потер руки. – Скорее на почту, – бросил он мне, – нужно немедленно информировать директора о невероятном преступлении, ежедневно творящемся таинственной преступной рукой. Не хотел бы я быть на месте этого несчастного директора почты. Вдруг такое известие сваливается на голову. * * * – По некоторым причинам, которых нам пока не хотелось бы объяснять, разрешите, сударь, не раскрывать своего инкогнито, – заявил несколько торжественно Холмс, крепко пожимая руку директора почты. – Нам было бы очень интересно получить несколько разъяснений по чрезвычайно интересующему нас вопросу. В ответ директор почты вяло поморгал глазами, что, очевидно, должно было означать согласие. – Не будете ли вы настолько любезны сообщить, имеются ли среди письмоносцев вверенной вам конторы люди, носящие фамилию, начинающуюся на букву «В». Директор задумчиво почесал затылок, беззвучно зашевелил губами и, глубоко вздохнув, отрицательно качнул головой. – В таком случае разрешите узнать, не приходилось ли вам слышать о каком-нибудь подчиненном вам нерадивом письмоносце? О человеке, который, я сказал бы, недостаточно внимательно относится к своим обязанностям и даже иногда задерживает доставку писем адресатам? Не исключены и случаи пьянства с его стороны. – Разве всех упомнишь, – ответил директор почты, сладко потягиваясь в кресле. – Конечно, приходилось слышать. Случается, не только задерживают, а и вовсе не доставляют писем. – Мне бы не хотелось вас огорчать, гражданин директор, – сказал Шерлок Холмс и извлек из кармана пиджака подобранную на улице корреспонденцию. – Нашли на улице? – спросил директор, спокойно взглянув на груду грязных конвертов и открыток. – Занесите их завтра к моему заместителю. Он их просмотрит и, пожалуй, разошлет адресатам… Холмс оторопело посмотрел на невозмутимого директора. – Позвольте, – вскричал он, – да знаете ли вы, что на новороссийском вокзале найден целый чемодан недоставленных анапских писем? – А известно, кто сдал чемодан? – неожиданно взволнованно спросил директор. – Какой-то мифический Вейкшта. – Ах, Вейкшта, – облегченно вздохнул директор, – ну, слава богу, он уже у нас сейчас не работает. Ишь ты, сукин сын, – с восхищением добавил он, – значит, говорите – целый чемодан? Вот здорово! То-то он мало задерживался на работе. Значит, он все время письма не относил, а складывал в чемодан, а потом, когда уволился со службы, уехал в Новороссийск и сдал чемодан на хранение. Ай да он! – Значит, это не вымышленная фамилия? А нельзя ли узнать?.. – Да чего вы ко мне с вопросами пристали! Шерлоки Холмсы драные? – окрысился вдруг директор почты и подозрительно посмотрел на нас… Когда мы вышли из комнаты, Шерлок Холмс, зябко подняв воротник пиджака и надвинув на лоб шляпу, спокойно закурил и чуть дрогнувшим голосом сказал: – Ну вот и кончилась, дорогой мистер Ватсон, моя карьера. Хватит. Дряхлеть начал. Да не возражайте, милый доктор, я это решил окончательно. Подумать только, взяться с серьезным видом за расследование преступления, о котором директор почты говорит совершенно спокойно, как об обыкновенном явлении… – Да ведь учтите, Шерлок, что это не обыкновенное, не нормальное учреждение. Ведь это почта, – попытался я возразить. – Не придумывайте для меня, милый доктор, смягчающих обстоятельств. Я должен был сразу учесть, что имею дело с ведомством связи. Стар я уже стал, доктор. За окном благоухала чудесная субтропическая летняя ночь. Трещали цикады. Торжественно шумело море. И о чем-то задумчиво пели черные нити телеграфных проводов. – «Шерлоки Холмсы драные», – вспомнил великий сыщик слова директора почты, грустно улыбнулся и принялся насвистывать скрипичный концерт Мендельсона. Золотой гусь Старик любил покушать. И особенно он любил гусей. В этом, право же, не было ничего сверхъестественного. Поджаренный румяный гусь, особенно с яблоками, безусловно представляет собой очень привлекательное блюдо. За несколько дней до нового года старику позвонили по телефону: – Это обойдется, правда, рублей по тридцать с души, но зато каждый из нас наряду со всякими другими приятностями насладится замечательной гусятиной. Как твое мнение, Алеша? – Странный вопрос, – ответил с подъемом наш герой, – конечно, я согласен. Есть особая прелесть в настроении человека, собирающегося через два-три часа вкусить в кругу веселых и жизнерадостных друзей чудесной румяной гусятины. Мы сравнили бы эти переживания с теми, которые испытывает каждый из нас, приступая к приему внутрь блинов, отбивной свиной котлеты, шашлыка по-карски и тому подобных аппетитных продуктов изысканной европейской и азиатской кухни. Спору нет, все это чрезвычайно достойные, вкусные и питательные блюда. Но до гуся им все же далеко. Гусь – вне конкуренции. Алексей Абрамович был поэтому в особо приподнятом настроении. В новом шикарном костюме, в белоснежной сорочке, повязанной галстуком самой безукоризненной импортной расцветки, сидел он за письменным столом и дописывал стихотворение-тост, которое он собирался прочесть в торжественный момент появления дымящегося гуся на пиршественном столе. Телефонный звонок раздался над его ухом как раз в тот момент, когда поставлена была последняя точка в стихотворении. – Слушай, мужественный старик, выяснилось, что народу будет
значительно больше, чем ожидалось. Боюсь, что не хватит посуды. Захвати-ка с собой полдюжины глубоких тарелок. Да, чуть не забыл, забеги по дороге за бутылкой уксуса. – Есть, капитан, – молодцевато ответил Алексей Абрамыч. – Когда прикажете становиться на работу? Оказалось, что нужно было выезжать немедленно. И через пять минут старик отбыл на трамвае «А» с тарелками и большой бутылкой уксуса в руках. Еще через десять минут он, тяжело дыша и обливаясь седьмым потом, поднялся на пятый этаж дома, в котором была назначена новогодняя встреча друзей. Он долго чиркал спичкой, прежде чем увидел на обитой войлоком двери квартиры № 43 записку: Милый Алеша, собирается так много народу, что моей квартиры не хватит. Все скопом ушли на Сыромятники, дом № 14, квартира 32. Будет весело. Шпарь трамваем «Б». Двадцать минут трамвайных страданий – и Алексей Абрамыч вошел в широкие ворота огромного жилищного комбината. Где найти тридцать второй номер? В каком из двенадцати совершенно одинаковых по окраске, планировке и внешней отделке корпусов? Черная доска величиной с добрую волейбольную площадку, доска, на которой маленькими буковками белели номера квартир и фамилии ответственных съемщиков, висела так высоко и освещалась такой крохотной лампочкой, что разобраться в надписях не было никакой возможности. Совершенно озверевший после получаса странствований по коридорам и парадным доброго полудесятка корпусов, наш герой нашел, наконец, квартиру № 32. Пришлось долго стучаться, пока заспанная гражданка не полуоткрыла на цепочке дверь. – Вы, дорогой гражданин, не туда попали. Никаких новогодних встреч у нас не предвидится. Шляются всякие… – раздраженно прошипела она и с шумом захлопнула дверь перед самым носом оторопевшего Алексея Абрамыча. – Неужели перепутал адрес? – разволновался он и, бережно поставив стопку тарелок и уксус на ступеньки, вытащил записку. Закорючка на двойке была подозрительна. Может быть, это была девятка. Тогда нужно идти в квартиру номер тридцать девять. Еще на площадке перед тридцать девятой квартирой слышны были веселые голоса и шум посуды.
Алексей Абрамыч постучался и вошел в квартиру, полную предпраздничной суеты. * * * В то время как наш герой, ожесточенно действуя локтями, проталкивался в трамвае к выходу, чтобы выйти у Сыромятников, в одном из московских клубов сослуживцы Алексея Абрамыча коллективно терзались угрызениями совести. – По-моему, мы все-таки слишком уж зло разыгрываем старика: у него может из-за нас пропасть встреча нового года, – произнес наиболее мягкосердечный из них, обводя рассевшихся вокруг стола сослуживцев увлажненным взором. – Да-а-а, – протянули хором остальные и опечаленно покачали головами. – Но, с другой стороны, товарищи, пусть он побегает немножко с тарелками подмышками. Небось, он нас не пожалел, когда разыгрывал в последний раз. Все углубились на минуту в воспоминания, и лица их понемногу приняли жестокое выражение. – Пусть побегает, – решили они, наконец. – Побегает, а потом обязательно придет сюда. Прошло, однако, пятнадцать, двадцать минут, полчаса. Потом часы пробили двенадцать, все закричали «ура», музыка заиграла туш. А Алексея Абрамыча все не было видно. Разошлись часа в три ночи, полные позднего раскаяния. * * * В квартире № 39 Алексея Абрамовича встретили дружными приветствиями и аплодисментами. – Со стихами или без стихов, товарищ Схимников? – Со стихами, конечно, со стихами, – откликнулся он и озабоченно справился. – Тарелки кому сдавать? Избавившись от тарелок и уксуса, Алексей Абрамыч осмотрелся. В большой комнате толпилось человек десять его знакомых по работе в радио артистов, певцов, музыкантов, человек пятнадцать незнакомых граждан и никого из его сослуживцев. «Ищут, небось, голубчики, тридцать вторую квартиру», – подумал он не без злорадства. Скрипач Петриков подвел Алексея Абрамыча к седоусому гражданину в новом шерстяном костюме и с орденом Ленина. – Знакомьтесь, – сказал он, – мастер Энергокомбината Алексей Петрович Степанов, кавалер ордена Ленина и ответственный съемщик данной квартиры, а это, Алексей Петрович, – известный поэт юморист Алексей Абрамыч Схимников. Минут за десять до наступления нового года с катка, запыхавшись, прибежал сын Алексея Петровича, вузовец Володя. – Неважные, наверное, конечки? – сочувственно спросил тоном матерого знатока Схимников. Он написал за последний год минимум два десятка стихотворений, в которых в порядке жестокой самокритики развенчивал качество этих популярных средств кругового передвижения. – Разболтанные, наверное, конечки? – Да нет, почему же? Коньки уже стали делать сейчас неплохие, – возразил на ходу Володя и бросился ставить электрический чайник. Он вспомнил, что не успел побриться. К великому изумлению Алексея Абрамыча чайник повел себя вполне добросовестно. Он исправно вскипятил воду, не распаялся. Чайник, как выяснилось из расспросов, имел на редкость ровный характер и вел себя точно так же уже добрых полтора года. Но вот часы пробили двенадцать, собравшиеся подняли бокалы, посыпались тосты. Алексей Абрамыч прочитал заготовленное еще заранее стихотворение-тост. Все долго хлопали. Вскоре на столе появился огромный поджаристый гусь, и Алексей Абрамыч наряду со всеми остальными гостями вкусил этой пищи богов. А затем начался настоящий концерт. Актеры читали рассказы. Скрипачи, пианисты и певцы, как торжественно объявлял каждый раз Алексей Абрамыч, взявший на себя роль конферансье, выступали в собственном репертуаре. Только в половине четвертого Алексей Абрамыч вспомнил и обеспокоился о судьбе своих сослуживцев, так и не появившихся на этой вечеринке. Он высказал хозяину квартиры беспокоившее его чувство; услышав ответ Алексея Петровича, в изнеможении опустился на стул. Никто из его сослуживцев и не ожидался на квартиру к Степанову. Алексей Петрович, растроганно обнимая нашего героя, торжественно заявил ему, что он страшно рад, что познакомился с Алексеем Абрамычем, хочет продолжать с ним знакомство и очень доволен, что последний совершенно случайно попал на встречу нового года, устроенную на его квартире старыми кадровиками Энергокомбината. Гостей развозили по домам в заводском автобусе. Сослуживцы Схимникова собирались первого января в редакцию с тяжелым чувством. Предстояла чрезвычайно грустная встреча с Алексей Абрамычем, у которого в результате их далеко зашедшего розыгрыша пропала встреча нового года. После долгого совещания отрядили сотрудника для срочных покупок. – Алеша, – пробормотал смущенно заикаясь Крюков (тот самый, который вел накануне со Схимниковым телефонные переговоры), – Алеша, мы должны перед тобой глубоко извиниться. Из-за нашего глупого розыгрыша у тебя пропал вчерашний вечер. Прими же от нас в компенсацию шикарного жареного гуся выше средней упитанности. Ешь его, Алеша, и не обижайся на нас. – Чудесно, – ответил Алексей Абрамыч ухмыляясь, – значит, уже два гуся получаются. – Так сказал Схимников и торжественно развернул объемистый пакет. Он извлек из пакета полдюжины тарелок, бутылку уксуса, ножи, вилки, ситный хлеб, пеклеванный батон, калачи, баранки и… огромного жареного гуся. – Этого гуся я принес вам, уважаемые граждане, в подарок. Дарю вам его ото всей души. Вы его честно заслужили. Если бы не ваш розыгрыш, я никогда не увидел бы столько интересных людей и вещей, как вчера. Теперь я настоящими темами для стихов обеспечен на весь наступивший год… Есть особая прелесть в настроении человека, собирающегося вкусить в кругу веселых и жизнерадостных друзей чудесной румяной гусятины. Мы сравнили бы эти переживания… Впрочем, на этом мы уже достаточно подробно останавливались в начале нашего традиционного новогоднего рассказа. Памфлеты и сатира Неоконченная симфония Эта проклятая история не дает мне все время покоя, И самое неприятное в ней то, что я по сей день не могу твердо сказать себе, произошло ли это странное происшествие во сне или наяву. Много фактов говорит с одинаковой убедительностью как за первый, так и за второй вариант. Во всяком случае, это случилось совсем недавно. На улице стояла плотная, как стена, метель. Восьмой час был на исходе. Одинокие и слабые огни фонарей пробивались сквозь густую пелену снега, как проблески далеких звезд. Боюсь утверждать, но кажется где-то выли собаки. Еле различая дорогу, больше ощупью, добрался я до фундаментальной колоннады консерватории, сдал на вешалку отяжелевшее от снега пальто, сбросил калоши и по широкой, уютной лестнице вошел в зал. Тут я с удовольствием констатировал, что место мне попалось на редкость удачное – крайнее, около самой двери. Конечно, речь идет не об особо удачных акустических свойствах боковых мест или, скажем, о том, что с этих мест всего удобней следить за выражением лица дирижера. Просто – ближе к дверям, а следовательно, и к вешалке. Вы, наверное, замечали на концертах удивительных людей, которые, вместо того чтобы пожирать глазами оркестр и дирижера, копошатся в партитуре исполняемой симфонии. Они следят с напряженным вниманием за каждой нотой, извлекаемой из многоликого и многоголосого оркестра властной рукой дирижера и сличают их с нотами, предусмотрительно принесенными с собой из дома. Некоторые наивные люди смотрят на этих страстных меломанов с благоговением и даже священным ужасом. А зря. Это очень обыкновенные люди – любители партитур. Просто по нотам видней, когда симфония подходит к концу. И вот, как только они видят по партитуре, что скоро симфония, закончится, тут они в срочном порядке сворачивают в трубку свои ноты и быстрым шагом кидаются к дверям. Чтобы первыми прибежать к вешалке. Конечно, на заре музыкальной жизни дело обстояло значительно проще. Взять хотя бы древних греков. У древних греков дело действительно обстояло очень просто. Приходили, например, тогдашние граждане в театр, чтобы послушать музыкальные состязания в честь некоего Аполлона Дельфийского. Поскольку наука в те времена не додумалась еще до изобретения калош и дамских ботиков, граждане спокойно сидели в сандалиях и выходных тогах, с головой окунувшись в море звуков. Если, предположим, несмотря на мягкий и влажный морской климат, было прохладно, граждане, выходя из дому, одевали разные там стеганые тоги, а которые древние греки были побогаче, напяливали на себя барашковые и далее пыжиковые тоги. Театры в ту отдаленную пору были довольно открытые, и древнегреческие любители музыки в чем приходили, в том и сидели. Не до вешалок было в ту довольно дикую эпоху. Зато, когда и кончался тогдашний концерт, никакого шума или там, скажем, свалки тоже не было. Подойдут бывало древние греки величавой поступью к отличившимся музыкантам, возложат на ихние головы полагающиеся венки – и той же величавой поступью, тихо и смирно, не толкаясь, разойдутся по домам. Так вот, прихожу это я в Большой зал Московской консерватории и с удовлетворением вижу, что место мне попалось удачное – у самых дверей. Очень приятно. В скорости был дан последний звонок, и все мы, собравшиеся в зале, начали ждать появления на эстраде знаменитого и дорогого нашего заграничного гостя Джона Федотова (Рио-де-Жанейро), на обучение которого Саратовская государственная консерватория в свое время ухлопала не мало забот и денег. И вот выходит на эстраду изящный гражданин в импортном фраке. В руках у него палочка. И это как раз и есть дирижер. Он стучит палочкой по пульту и высоко поднимает руки. Тут бы и политься широкой волной звукам «Неоконченной симфонии» покойного композитора Шуберта. Но звуков почему-то не последовало. Дирижер помахал, помахал руками и остановился. Оглядывает он с удивлением сцену и никого на ней не видит. Ни одного музыканта. Музыканты опоздали. Немного погодя – начали они собираться. Сначала один скрипач пришел, затем другой, третий. Задыхаясь, красный от спешки, прибежал гражданин с блестящей трубой невероятной величины, уселся и срочно включился в ансамбль. Между прочим, ансамбль пока что получался жидковатый. Потом литаврист забежал на огонек и принялся настраивать литавры. Одним словом, не прошло и каких-нибудь пятнадцати-двадцати минут, как собрался, наконец, полный состав оркестра. Конечно без сутолоки дело не обошлось. Арфисту, например, пришлось пробиваться на свое место сквозь плотные и неприступные ряды работников деревянных и медных инструментов. Круглый, как колобок, флейтист долго встревоженным шепотом спрашивал у соседей, не опоздал ли он, упаси боже, не сорвал ли он тем самым выполнение музпромфинплана и не видал ли кто-нибудь, кстати, где завалялись его ноты. И, наконец, и самую последнюю минуту явился отчаянно высокого роста контрабасист и громко, на весь зал, извинился перед дирижером: – Простите, пожалуйста, Джон Джоныч, – сказал он, – никак не мог поспеть раньше. Трамвай… – Пожалуйста, – благосклонно ответил ему заграничный гость на чистейшем русском языке, – с кем не случается. Трамвай, он действительно, тово… Стоит ли передавать справедливое чувство возмущения, охватившее всех сидевших в зале. – Безобразие, – кричали мы все и бешено затопали ногами. – Разве так относятся к музыке! Местком ваш где? Где ваша производственная дисциплина! Но в общем все в скорости успокоились, и давно ожидаемые звуки симфонии как и намечалось раньше, полились широкой волной… Рядом со мной сидел пожилой гражданин, внимательно следивший за партитурой. И хотя мое место и было около самой двери, но предосторожность никогда но мешает. Исходя из этих соображений, я время от времени приглядывался к выражению его лица. И вот, как только я заметил, что блаженная улыбка восторженного меломана понемножку стала уступать место тревожным подергиваниям лицевых мышц для самого непосвященного человека стало совершенно ясным, что концерт подходит к концу. Энергичным рывком я вскочил с места, чтобы ценою любых жертв пробиться к вешалке. Но тут совершенно неожиданное и, я даже сказал бы, небывалое в истории концертного дела обстоятельство настолько поразило меня, что я буквально окаменел от удивления и возмущения. Несмотря на то, что концерт еще не кончился, одни за другим начали срываться со своих мест и убегать за сцену скрипачи, флейтисты, альтисты, тромбонисты. На полутоне прервал свою игру один из восьми виолончелистов и, кое-как натянув чехол на свой громоздкий инструмент, бросился к двери, высоко держа над головой, как знамя, неуклюжее и легкое тело виолончели. Уже у самых дверей он был остановлен властным окриком дирижера. Приостановив на минуту игру оркестрантов, маэстро попросил виолончелиста захватить на вешалке и его шубу и калоши. Виолончелист в знак согласил кивнул головой и мгновенно скрылся за сцену. Оркестр таял на глазах у публики со все прогрессирующей быстротой. Еще вот-вот он состоял из ста человек. Потом он стал насчитывать но больше семидесяти. Потом пятьдесят, тридцать, двадцать, десять. Скоро на сцене остался всего только квартет, превратившийся за несколько минут в трио, а затем и дуэт. Последние двадцать тактов симфонии исполнял соло один фаготист. Он добросовестно дул в свой верный инструмент, и его гнусавый, несколько суховатый тенорок одиноко звучал на огромной опустошенной сцене. Но вот настал последний такт, и фаготист что-то отчаянно крикнув дирижеру, сорвался с места и пропал в дверях. Дирижер помахал еще немножко руками, но, убедившись в тщете своих усилий, сунул палочку в папку с нотами и быстро побежал за кулисы, не оборачиваясь на громкие свистки публики. Он не имел оснований особенно доверять виолончелисту. Тот мог и забыть о данном ему поручении. Все происшедшее на столько непохоже на то, что я привык видеть в наших концертных залах, что я до сих пор не могу окончательно решить, – было ли это во сне, или наяву. Хотя, скорее всего это случилось во сне. Наяву я ни в коем случае не мог бы увидеть, как разбежался под конец концерта оркестр, ибо никакие силы не могут меня удержать в зале, когда концерт подходит к концу и дорога к вешалке еще свободна. Ограбление банка «Пирпонт Фью и сын» Ради бога, не волнуйтесь, господа, – пророкотал ласковым баритоном Бриллиантовый Джонни, просовывая в окошечко, за которым священнодействовали кассиры, новенький полированный двенадцатизарядный револьвер. – И если вас не затруднит, – прибавил он, – не откажите в любезности поднять вверх ваши уважаемые руки. Вслед за этими полными теплого лиризма словами, трое джентльменов, чуждавшиеся, очевидно, дешевой популярности и надевшие поэтому черные шелковые маски, не спеша, но и не особенно мешкал, переложили в три изящных чемодана все содержимое монументальной кассы
банкирского дома «Пирпонт Фью и Сын». – Мне почему-то кажется, что все вы безумно влюблены в жизнь, – заметил дальше проникновенным голосом Бриллиантовый Джонни помертвевшим от ужаса кассирам, тоскливо провожавшим глазами направлявшихся к выходу джентльменов в масках. – И если я не ошибаюсь, все вы настолько благовоспитанны, что не откажете джентльмену, в его скромной просьбе… – Простите, что я вас прерываю, сэр, но у меня сложилось мнение, что вы кончите свою жизнь на электрическом стуле, – попытался морально повлиять на Джонни старший кассир. – Вы все наверно горите законным желанием узнать, в чем может состоять просьба такого ненавязчивого джентльмена, как я, – продолжал журчать Бриллиантовый Джонни, не обращая внимания на бестактный выпад кассира, – Вы бы меня очень обязали, если бы не омрачили мой отъезд из банка излишним шумом на улицах нашего города или по крайней мере отложили бы это возмутительное нарушение тишины и спокойствия, в котором наш город так нуждается, по меньшей мере на полтора часа. Мне кажется, что наилучшим выходом из положения будет для вас, если вы посвятите часика полтора-два приятной и непринужденной беседе на любые темы под гостеприимной крышей этого дома. Я надеюсь, что и все остальные джентльмены, – Джонни кивнул на остальных служащих и клиентов банка, испуганно застывших под душами револьверов четырех его помощников, – примут в беседе самое дружеское теплое участие. Я сам с наслаждением присоединился бы к ней, но, увы, меня ждет внизу машина и дела. Впрочем, мои коллеги останутся тут для того, чтобы некоторое время поддерживать вашу изысканную светскую беседу. Через минуту удаляющийся рокот мощного мотора растаял в вечерней тишине улицы. Четверо оставшихся молодцов Бриллиантового Джонни домовито расположились около дверей и закурили сигары. – Ну что ж, – благодушно сказал один из них, обращаясь к все еще не оправившимся от испуга служащим и клиентам банка, – времени свободного у нас много, давайте поболтаем, – И он еще с минуту подумал, а потом воодушевленно воскликнул, – Знаете что, давайте будем рассказывать о самых диковинных происшествиях, случавшихся в истекшем году.
Но только, чур, не врать. Начнем хотя бы с вас, сэр, – обратился он к почтенному джентльмену, сидевшему в мягком кресле около большого круглого стола. – Я не здешний, я из Нью-Джерси, – попытался было тот увернуться, на что ему справедливо было замечено, что и в Нью-Джерси безусловно за год приключилась не одна занятная история. Тем самым на карту была поставлена честь родного города почтенного джентльмена. Он откашлялся и начал. – Я добрый христианин и твердо верю, как, наделось, и все остальные, здесь собравшиеся, в промысел божий. Поэтому из всех необыкновенных происшествий, в большом количестве приключившихся за истекший год в Нью-Джерси, я хотел обратить ваше внимание на примечательный случай с трехмесячным Филиппом Роменс. Этот юный христианин безмятежно спал на мягкой подушечке в своей коляске, когда на нее вдруг наскочил мчавшийся во весь опор автомобиль. Ребенка, конечно, отбросило на добрых двадцать футов вперед. Стоит ли говорить, что я, как и все другие очевидцы этого ужасного происшествия, подбегая к ребенку, ожидал увидеть обезображенный трупик, валяющийся в крови и ныли. И представьте себе мое удивление и радость – ребенок совершенно невредимый лежал на своей подушечке, упавшей на землю раньше его, Что же остается нам, верующим, делать, – воскликнул с пафосом набожный джентльмен из Нью-Джерси, – как не благословлять денно и нощно промысел божий, без которого, и волос никогда не упадет с нашей головы. – С вашего позволения, джентльмены, я мог бы рассказать не менее удивительный случай, также из автомобильной практики, только не с трехмесячным ребенком, а с совершенно взрослой леди, – застенчиво проявил инициативу невысокий, рыжий, как морковка, клерк. – Моя троюродная тетушка миссис Джанетта Ворд ехала не так давно на машине по Эканами Маунтен, и вдруг, понимаете ли, какая-то досадная неполадка в рулевом управлении. Машина, понимаете ли, срывается с 170-футового обрыва и переворачивается в воздухе не более и не менее, как четырнадцать раз, после чего со всего размаха ударяется о дерево. Дерево, конечно, вдребезги, машина тоже, а тетушка совершенно цела и невредима, если не считать нескольких легких ушибов. Тетушка объясняет свое чудесное спасение не промыслом божьим, а, понимаете ли, тем, что перед отъездом она положила себе под сидение найденную накануне подкову. Говорят, знаете ли, что это чертовски помогает в пути… Когда его слушатели единогласно подтвердили, что подкова в пути действительно приносит счастье, рыжий клерк расцвел в повторной застенчивой улыбке и благодарно умолк. – С позволения господ бандитов, – начал сосед рыжего клерка – местный скотопромышленник, массивный и неприятный, как клоп, и увидев, что старший из бандитов молчаливо кивнул головой, продолжал: – с позволения господ бандитов я хотел бы рассказать джентльменам, собравшимся здесь, о не лишенном интереса случае, происшедшем недавно в городе Джуклине, штат Миссури, историю о том, как попался, наконец, в руки штатной полиции бандит Джонсон, за которым уже долгое время охотились шерифы многих графств. Представьте себе, джент… В это время в кабинете кассиров заверещал телефонный звонок. Старший кассир бросился было к телефону, его властной рукой оттолкнул один молодцов Бриллиантового Джонни, ставший сразу официальным и неприступным. – Вас слушают. – сказал он и сейчас же добавил – позвоните, будьте добры, через часок. Телефон очень плохо работает. Мы как раз послали сейчас за монтером. Повесив трубку, он сказал рассказчику: – Продолжайте. – Представьте себе, джентльмены продолжал, не моргнув глазом, скотопромышленник, – что, когда Джонсона поймали, на него предъявили счет все гнавшиеся за ним шерифы. Положение было почти безвыходное. В воздухе запахло порохом и кровью, пока один наиболее сообразительный из них не предложил устроить аукцион: продать Джонсона на аукционе. В результате Джонсона получил Эван Шор, шериф из Берри-Кауити. Он затратил 60 долларов на выпивку всем остальным претендентам. С вашего позволения, джентльмены, хотелось бы подробней рассказать некоторые примечательные детали этого дела, которые, в дополнение к сказанному моими уважаемыми предшественниками, еще более утвердят нас в нашей вере в промысел божий… После скотопромышленника по очереди рассказывали диковинные историй все остальные участники этого безусловно чрезвычайно занятного по обстановке и обстоятельствам собеседования. Наконец, остался только один тихонький, скромно одетый господин лет сорока. – Поверьте, джентльмены, – сказал он, – я никуда не годный рассказчик, да и вообще сейчас я целиком охвачен мыслями о том замечательном бизнесов, к которому я собирался немедленно приступить, как только получу из банка весь мой остаток вклада. Видите ли, – продолжал он, – я хочу на эти деньги купить какую-нибудь ферму, если только мне удастся найти свободную ферму, и заняться разведением молочного скота, если только я найду людей, которые согласятся мне продать коров… В зале сразу стало тихо. На будущего фермера посмотрели с таким выражением, как смотрят на грузовик, случайно ворвавшийся в молитвенное баптистское собрание. Кое-кто высказал предположение, что это, вероятно, тот самый сумасшедший, который вчера сбежал из городской лечебницы. – Вы это серьезно? – спросили хором будущего фермера сразу несколько человек. – Вы серьезно собираетесь покупать ферму и коров? Вы серьезно надеетесь получать от этого доход, достаточный для прожития? Но ведь на это так же нелепо рассчитывать, как на то, что Бриллиантовый Джонни, очистивший только что кассу этого банка, вернул бы обратно все взятое им оттуда… И как раз в эту минуту за окном послышался приближающийся гул мощного автомобильного мотора. Потом хлопнула входная дверь, и в зал вошел Бриллиантовый Джонни, а за ним трое незнакомцев в масках и с чемоданами в руках. Не глядя на удивленных участников беседы, они подошли к кассе, раскрыли чемоданы и, не спеша, но и не мешкая, переложили все содержимое чемоданов обратно в монументальную кассу банкирского дома Пирпонт Фью и Сын. Когда все было кончено, Бриллиантовый Джонни повернулся к оцепеневшим от изумления собеседникам и явно смущенным голосом произнес: – Согласитесь сами, джентльмены, мне нет никакого расчета забирать акции фирм, обанкротившихся или собирающихся в ближайшее время вылететь в трубу, и фермерские закладные, за которые никакой нормальный человек не-будет платить дороже, чем за оберточную бумагу. Хорошо еще, что я заметил это в пути. С вашей стороны, сэр, – обратился он укоризненно к старшему кассиру, – было явно недобросовестно не сказать мне об этом в момент моего визита. Неужели у вас нет ничего более ценного? Ну, банкнот каких-нибудь, что ли? – Мне казалось, сэр, что вы не были особенно настроены беседовать со мной, – не без злорадства сказал старший кассир, – Что же касается банкнот, то ваш оставшийся здесь помощник не захотел уделить нескольких минут для переговоров по телефону с артельщиком федерального банка, который должен был их сюда привезти для расплаты с присутствующими здесь джентльменами. Бриллиантовый Джонни посмотрел на своего неудачливого помощника таким многообещающим взглядом, что даже рыжему клерку стало страшно. После этого Бриллиантовый Джонни произнес перед всеми собравшимися небольшую речь. Он указал на то, как часто самые прекрасно организованные мероприятия его фирмы вылетают в трубу из-за всякого рода случайностей, вроде сегодняшних. – Вот вы думаете, – продолжал он изливать свою душу перед слушателями, – вот вы думаете, нам, бандитам, легко жить, а, между тем, учтите, какие поистине грабительские налоги я должен: платить государству, прямо хоть бросай специальность. Видит бог, – сказал он, мы не хотели трогать ничего, кроме кассы банка, но по воле божьей в кассе не оказалось в этот момент ни копейки денег и поэтому он, Бриллиантовый Джонни, надеется, что бог простит ему, если он попросит уважаемых джентльменов, знакомству с которыми он искренне рад, отдать ему, исключительно для оправдания расходов, связанных с его неудачной банковской операцией, свои бумажники, конечно, со всем содержимым. И Бриллиантовый Джонни, извинившись еще раз перед собравшимися, предложил своим молодцам обыскать всех присутствующих. Через пять минут в третий и последний, раз за окном послышался шум машины Бриллиантового Джонни. Ежедневное ура господу богу Когда вдове майора колониальной службы почтенной мистрисс Вайолет Уошберн пришлось совсем туго, она позволила себе побеспокоить самого господа бога. – Господи, – сказала она, подобрав юбки и осторожно опустившись на колени, – господи, я настоятельно прошу вас обратить свое внимание на бедственное положение, в коем я и мой Джекки пребываем по неисповедимой милости вашей. Мне страшно бы не хотелось затруднять вас, господи, но мне уже второй месяц но на что покупать для Джекки куриные котлеты и молоко. И вот мой Джекки чахнет на моих глазах… Пообещав богу напоследок быть верной дочерью святой епископальной церкви, мистрисс Уошберн поднялась с коврика и стала ждать появления ангела. В лучшем случае – богу было некогда. Что касается автора, то он лично склоняется к тому мнению, что бога вообще нет и что раз нет бога, то смешно и бессмысленно ждать ангелов. Во всяком случае, вместо ангела в двери коттеджа достойной вдовы постучался Тодди Стоддарт. Он постучался в субботу утром, приветливый и пестрый, как райская птица – настоящая столичная штучка. Мистрисс Вайолет полуоткрыла дверь и увидела незнакомого молодого человека. Удостоверившись в отсутствии у него малейших признаков крыльев, она посмотрела на него с отвращением, как на жабу, и попыталась захлопнуть двери. Если бы это ей удалось, печальная участь неминуемо постигла бы крошку Джекки, да и судьба вдовы Уошберн и Тодди Стоддарта оставляла бы желать много лучшего. Но Тэдди, которому после, вчерашнего разговора с редактором нечего было терять, нагло просунул свою руку со шляпой к приоткрытые двери и как ни в чем не бывало церемонно отрекомендовался: – Теодор Стоддарт из «Ежедневного ура господу богу.» Пришел поговорить с вами о горькой участи вашего Джекки. Неправда ли, чудесная погода? Не дожидаясь ответа, Тэдди молниеносно извлек из футляра фотографический аппарат и немедленно запечатлел на пленке трогательный и не лишенный приятности образ безутешной вдовы. Должен был получиться очень эффектный снимок. Печальная, нестарая еще женщина в белоснежном переднике, стоящая на пороге своего бережно охраняемого гнездышка, Нуждающаяся, но благородная леди. Затем Тэдди заснял мистрисс Уошберн последовательно в прихожей у вешалки, в столовой у буфета, на кухни около плиты и, наконец, крупным планом – в маленькой, но чистенькой гостиной в тот высокочувствительный момент, когда безутешная вдова, по специальному заказу Тэдди, с тоской взирала на поясной портрет своего бравого покойника. Оставалось заснять крошку Джекки. Узнав, где он находится, Стоддарт попытался направиться туда, держа наготове свой фотоаппарат. Но мистрисс чрезвычайно смутилась. Она пролепетала нечто настолько нечленораздельное, что только опытное ухо бывалого репортера могло уяснить, что Джекки сейчас, кажется, спит, и его может сильно испугать вид незнакомого человека. Нельзя сказать, чтобы достойная вдова говорила неправду. Но разволновалась она отнюдь не потому, что Джекки угрожал испуг. Нервность Джек данном случае была бы только лишь подтверждением того, что в его жилах течет изысканная голубая кровь. Истинная причина смущения мистрисс Уошберн лежала в том, что ей было стыдно за убогость постельных принадлежностей Джекки. И его одеяло и матрасик, и подушечка, несмотря на их чрезвычайную опрятность, говорило о долгих часах, проведенных вдовой над их изготовлением и многократной починкой. Поэтому мистрисс Уошберн, попросила у Тэдди извинения, скрылась на мгновение в соседнюю комнату и возвратилась, нежно прижимая к своей груди чахлое тельце Джекки. Джекки испуганно смотрел на чужого джентельмена и нервно дрожал. Вдова ласково гладила его курчавую головку… Через полчаса Тэдди шумно ворвался в кабинет главного редактора «Ежедневного ура», но, встретив его ледяной взгляд, съежился и смиренно подошел к широкому редакторскому столу. По бокам стола ласкали взор два просторных и мягких кресла, но вот уже больше месяца, как мистер Квикли, главный редактор «Ежедневного ура», не приглашает репортера Стоддарта присесть. И нужно отдать мистеру Квикли справедливость, он имел все основания сердиться на своего неудачливого сотрудника. – Мистер Квикли, – произнес Тэдди, запинаясь, – я, кажется, раскопал, наконец, настоящую сенсацию. Очень трогательная история. Целомудренная, глубоко верующая вдова выбивается из сил, чтобы прокормить куриными котлами своего умирающего крошку Джекки… Мистер Квикли посмотрел на Тэдди с непередаваемым презрением: – Я все больше убеждаюсь, Тэдди, что из вас получится такой же репортер, как факир из опереточной, хористки. И если вас не затруднит, вы можете сообщить это мое мнение вашему уважаемому отцу с тем, чтобы он вас использовал у себя в магазине. Мне почему-то кажется, что вы будете недурно развешивать перец. Увидев расстроенное лицо Тэдди, еле сдерживавшего слезы обиды, мистер Квикли немного смягчился и добавил: – Ну, посудите сами, какая же это сенсация? Кого из наших читателей вы заинтересуете вашей чепуховой вдовой? В нашем городе тысячи не менее целомудренных и нуждающихся вдов, и у каждой из них по доброй полудюжине всяких сопливых Джекки и Лиззи, должен вам сообщить, вся эта орава, чрезвычайно рада, когда удается достать на обед пару картофелин. А вы – куриные котлеты! Пусть ваша вдова кормит своего Джекки картошкой. – Но, мистер Квикли, Джекки не привык питаться картошкой, он ведь… Тут Тэдди наклонился к главному редактору и что-то быстро и восторженно зашептал ему на ухо. По мере рассказа Тэдди суровое лицо мистера Квикли постепенно прояснялось и, когда Стоддарт закончил свои объяснения, редактор, немного подумав, сказал: – Ну, что ж, попробуем. Только вверните в свои писания побольше на счет христианского долга, любви к ближнему, насчет евангельской вдовицы. Помните, которая в свое время произвела форменный фурор своей лептой… Вполне возможно, – добавил он, улыбаясь, – что из вас, Тэдди, все-таки получится толк. Первые две полосы воскресного выпуска «Ежедневного ура» были целиком посвящены кропотливому описанию всех самых трогательных этапов борьбы
мужественной вдовы за жизнь своего крошки Джекки. Нужно отдать должное Тэдди, осторожная похвала главного редактора придала его перу исключительную силу. А многочисленные фотографии мистрисс Уошберн и Джекки, равно как и бьющие прямо в сердце читателя цитаты из евангелия и самых популярных романов духовно-нравственного содержания превращали творение Тэдди Стоддарта в одно из самых трогательных произведений, когда-либо напечатанных на страницах «Ежедневного ура господу богу». На другой день к мистрисс Уошберн один за другим постучались шестнадцать специальных корреспондентов самых влиятельных газет, и мистрисс Вайолет поняла, что черные дни остались позади. С тех пор имена и фотографии вдовы Уошберн и Джекки запестрели на страницах почти всех газет и журналов страны. Коммунистические газеты и журналы, конечно, в счет не идут. Каждый день с утра и до позднего вечера в двери скромного коттеджа, заботливо построенного покойным майором, непрерывно стучались, вереницы растроганных сограждан вдовы Уошберн. Большинство их являлось читателями «Ежедневного ура», тираж которого в эти дни поднялся до совершенно астрономических цифр. Читатели приходили, чтобы лично засвидетельствовать свой восторг по поводу подвига мистрисс Вайолет и полюбоваться крошкой Джекки. Лучше всех чувства читателей «Ежедневного ура», и это, конечно, было соответствующим образом отмечено на страницах газеты, выразил почтенный пожилой колбасник мистер Фредерик Шекер. – Ах, мистрисс Уошберн. – сказал он, дружески пожимая руку достойной вдовы, – у всех у нас имеются свои Джекки и, бог знает, сможем ли мы их всегда обеспечить куриными котлетами. Время сейчас такое смутное, такое тревожное! Я очень прошу вас, не стесняясь, принять, от меня скромную сумму, чтобы ваш Джекки мог жить в более или менее человеческих условиях. Мистер Шекер не был одинок в своем истинно христианском сострадании. В течение только первых двух недель мистрисс Уошберн получила, для Джекки получила для Джеккин от умиленных читателей газет тридцать шесть шелковых на гагачьем пуху одеял, сто восемьдесят восемь мягчайших, особо усовершенствованных матрасиков, две тысячи сто одиннадцать пуховых, богато расшитых нелиняющими шелковыми нитками подушечек, около двух километров гигиенической клеенки, пять тысяч шестьсот семьдесят два килограмма сладчайших, буквально тающих во рту сливочных галет и несколько тонн патентованного молочного порошка.
Это, но считая многочисленных денежных переводов и направленного в «Ежедневное ура» директором крупнейшей в стране птицеторговой фермы «Буттль, Тейбл и сыновья» торжественного обещания ежедневно и до самого конца жизни Джекки бесплатно с доставкой на дом снабжать последнего курятиной самого лучшего качества. И кроме всего этого тридцать восемь самых изысканных клубов страны, удостоверившись предварительно в том, что в жилах Джекки течет благородная голубая кровь, избрали его своим почетным членом, немедленно выслав ему соответствующие дипломы и медали для ношения на шее. Что же касается самой мистрисс Уошберн, то ее горькой вдовьей жизни, по-видимому, наступил конец. За короткое время она получила от сорока трех обеспеченных и благородных майоров разных родов оружия письменные и устные предложения руки и сердца. Некоторое время она еще крепилась, верная памяти своего покойного мужа. Но когда в чудесный майский полдень ее, руки попросил, задыхаясь от жары и нежности, доблестный майор Реджинальд Брекфест, по которому мистрисс Вайолет сама долгое время тайком и тщетно вздыхала, ее нежное и любвеобильное сердце но выдержало. – Милый Джекки! – сказала она, и слезы счастья потекли по ее улыбающемуся лицу, – милый Джекки, ты ведь хочешь, чтобы я вышла замуж за мистера Брекфест? Да? Джекки тихо тявкнул и одобрительно лизнул руку вдовы Уошберн. Большая медаль самого фешенебельного собачьего клуба, важно болтавшаяся на его новом роскошном ошейнике, обязывала его вести себя солидно. Вообще же говоря, Джекки был очень и очень рад. Он даже вильнул хвостом. Печальная судьба Эйби Линкольна Не так давно в одном из больших городов США произошло в высшей степени странное и необычное происшествие. Постовой полицейский О'Брайен тотчас же позвонил своему начальству. Трубку взял дежурный инспектор. – Начальник, чертовская неприятность! – сказал О'Брайен. – Пропал памятник!.. Впервые за мои дежурства пропал памятник… – Что за чушь?! Какой памятник? Как пропал? Когда? – Памятник старому Эйби… Минут пять тому назад. Я только успел пропустить поток машин на Сорок третьей улице, поворачиваюсь; нет памятника!.. Какая-то чертовщина! Постамент на месте, а статую Линкольна словно ветром унесло.. – Отверните свою пасть от трубки! – произнес с отвращением инспектор, – От телефонного провода так и разит в лицо винищем! – Я трезв, как фиалка! – простонал в ответ несчастный полицейский – Я готов пойти пол суд, если выпил за последние сутки хоть капельку спиртного. – Вы и так пойдете под суд! Если действительно у вас из-под носа свистнули бронзовую статую в добрые десять тонн весом, мне до слез жалко вашу семью. – Но, сэр, ведь это произошло в какие-нибудь две – три минуты… Кто бы мог подумать, что… – Вы бы могли подумать! Именно вы, черт вас подери, и должны были подумать! Правительству плевать на памятник Линкольну, раз он уже поставлен. В дальнейшем оно целиком полагается на полицию. И если памятник вдруг ни с того, ни с сего пропадает… – Я полагаю, сэр… – А мне совершенно неинтересно, что вы там полагаете! Уж не рассчитываете ли вы, что правительство поставит Линкольну новый памятник? Как бы не так! У президента имеются сейчас дела поважней, нежели вспоминать о Линкольне… Так что, если вы… Пока шел этот драматический разговор, по улице Просперити медленно пробирался сквозь густую толпу прохожих высокий худощавый скуластый человек лет пятидесяти пяти, одетый по моде шестидесятых годов прошлого столетия. Его умное, энергичное и добродушное лицо с чисто выбритой верхней губой обрамляла небольшая бородка. Он уже успел свернуть на Главную улицу, когда кто-то окликнул его: – Эй, дядя в цилиндре! Можно вас на минутку? Линкольн оглянулся. К нему спешил на коротеньких ножках джентльмен выше средней упитанности. Догнав Линкольна, он окинул его с ног до головы оценивающим взглядом и пришел в неописуемое восхищение: – Бьюсь об заклад, что вы не утопаете в роскоши! – Я никогда не был богат и горжусь этим, – сказал Линкольн. – Ну, положим, гордиться тут нечем. Но это неважно, Важно, что вы как раз тот человек, который снился мне в самых розовых моих снах. – Я искренне счастлив, друг мой, – сказал Линкольн. Он действительно был растроган. – Вы меня, конечно, знаете. Я Малькольм Гип, кинорежиссер. Меня знает вся Америка и всё ее окрестности, включая Лондон, Париж и Вальпарайсо. Вам никто не говорил, что вы удивительно похожи на одного давно умершего президента? Я имею в виду Авраама Линкольна. Так вот клянусь, я не выпущу вас из своих рук, пока не сделаю из вас первоклассную кинозвезду! Не будь я Малькольм Гип! – Хорошо, – согласился Линкольн, – Предположим, что стать кинозвездой – откровеннейшая мечта моей жизни. Но что мне для этого надлежит делать? – Быть пай-мальчиком. Слушаться дядю Гипа и тихо зашибать доллары. Надеюсь, вы ничего не имеете против того, чтобы заиметь несколько тысяч очаровательных золотых кружочков? – Предположим, что ничего не имею против, – чуть улыбнулся Линкольн, которого начинал забавлять этот развязный и самоуверенный господинчик. – Но что я все же должен для этого делать? – Как раз в настоящее время я набираю актеров для моей новой картины. Она будет называться «Чума из-за океана». А может быть, я ее назову «Они понимали толк в девчонках». Я еще окончательно не решил. – Простите, сэр, как вы сказали? «Они понимали толк в…»? – Никогда не перебивайте джентльмена, от которого зависит ваша карьера и материальное благополучие! Сейчас вам все станет ясным. Значит, так: Север воюет против Юга. Гражданская война. 1870 год. Авраам Линкольн… – Смею заметить, – перебил его Линкольн, – в семидесятом году Линкольна уже не было в живых. И Гражданская война уже пять лет как кончилась к тому времени… – Был в живых. И не кончилась. С кем вы спорите? У меня в картине она только начинается. И Джефферсон Дэвис, тот самый, который через два эпизода становится во главе южан, по уши врезывается в кузину Линкольна – Виолетту. – Насколько мне помнится, у Линкольна не было кузины Виолетты, и вообще Джефферсон Дэвис ни в какую из его родственниц не влюблялся. – Очень может быть. Но в моей картине у него такая кузина имеется, и в нее врезывается Джефферсон Дэвис, и они целуются лунной ночью на берегу Огайо. Правда, здорово?.. А Линкольн, который, как известно, был паромщиком на Огайо, замечает это со своего парома. Конечно, война Севера против Юга становится после этого совершенно неминуемой… Вы что-то хотели сказать? – Нет, нет, продолжайте. Все это в высшей степени оригинально. – Еще бы! Дэвис ведет себя, как истый джентльмен, он обещает жениться на Виолетте. Но Линкольн становится на дыбы. Его любовница… – Какая гадость! У меня… то есть, я хотел сказать, у Линкольна, никогда не было никаких любовниц! Такого даже южане не додумались о нем говорить. Гип пришел в полнейший восторг. – Замечательно! Вы уже входите в роль! «У меня не было любовниц!» Какая жизненность и убедительность интонации! Вы прирожденный актер!.. Была, была любовница! Она мне нужна для интриги, значит, была. Итак, его любовница, пресмазливенькая такая мулаточка, – вам будет одно удовольствие целоваться с нею по ходу действия – заставляет вас, то есть Линкольна, мобилизовать семьдесят пять тысяч волонтеров и пойти на Южные штаты освобождать ее черномазых родичей. Но эти честные негры решительно отказываются, чтобы их освобождали. Они усматривают в этом опасное покушение на священное право собственности их законных и горячо любимых владельцев. Здорово закручено, а? Они дружно вступают в ряды армии южан и дерутся, как черти. А в рядах северян – паника и трусость. У меня уже придуман один эпизодик – пальчики оближешь! Разбегается, понимаете ли, рабочий полк северян, а его командир, из революционер-эмигрантов, прячется в кустах крапивы… – Это вам тоже нужно для интриги? – жестко осведомился Линкольн. – Насколько известно, рабочие полки и полки, составленные из революционеров-эмигрантов, были самыми храбрыми и стойкими в доблестной армии северян. – Очень может быть. Но какое это имеет отношение к искусству? Никогда не вредно лягнуть в истинно американской картине иностранцев, революционеров и организованных, а тем более вооруженных рабочих. Идея фильма – все зло от организованных рабочих, от иностранных революционеров и, конечно, от России. Мы покажем, что если бы Россия во время нашей Гражданской войны не ввела свои эскадры в Нью-Йорк и Сан-Франциско… – …то Англия и Франция вступили бы в войну на стороне рабовладельцев и центральное правительство потерпело бы поражение. – Ого! Да вы, оказывается, шутник! Наоборот, мы покажем, что Россия собиралась под шумок захватить в свои руки Север и Юг. – Но ведь это вопиющая неправда! – Не будьте ребенком! Кого в Голливуде интересует сейчас правда? – Значит, вы осмелились предложить мне участвовать в мошенническом предприятии?! – Мой бог! Зачем такие пышные и старомодные слова! Я вам предложил участие в выгодном и высокопохвальном бизнесе… Э-э-э, вы, кажется, хотели что-то сказать? – Я хотел сказать… Я хотел вам сказать, сэр, что вы негодяй, мошенник и политическая проститутка!.. Так Авраам Линкольн через полчаса после того, как он покинул свой гранитный постамент, предстал перед американским судом по обвинению в оскорблении словами мистера Малькольма Типа, кинорежиссера. – Обвиняемый, ваша фамилия? – Я просил бы освободить меня от ответа на этот вопрос. – Понимаю: почтенный джентльмен стыдится того, что его фамилия появится в газетах, в судебной хронике, но не видит ничего зазорного в том, чтобы наносить оскорбления уважаемому, известному и лояльнейшему деятелю искусств, истинному и коренному американцу. Ваша профессия? Чем вы занимаетесь? – Ничем, – замялся Линкольн. – То, чем я занимаюсь, нельзя назвать профессией. – Джентльмен живет на доходы с капитала? – Нет, ваша честь. Я абсолютно ничем не занимаюсь. Это даже нельзя назвать жизнью. – Та-а-ак! А где вы проживаете? – На площади Авраама Линкольна. – В собственном доме? – Это никак нельзя назвать собственным домом. – В гостинице? – Нет, ваша честь, и не в гостинице. Я провожу все время на открытом воздухе. – Гм, гм! Это вас неважно рекомендует. Итак, почему вы позволили себе оскорбить истца? – Ваша честь! Любой порядочный американец поступил бы на моем месте точно так же. Мистер Гип имел смелость предложить мне принять участие в создании фильма, который должен коренным образом извратить причины и историю Гражданской войны, облик тогдашнего президента, я имею а виду Авраама Линкольна, благородную роль наших рабочих и революционеров-эмигрантов, помогших нам разбить южных мятежников-рабовладельцев. Мистер Гип собирается вызывать в зрителях самые низменные инстинкты смакованием в высшей степени сцен гривуазных, а также показом придуманных им картин пыток и извращенных убийств. Он… – Остановитесь, обвиняемый! Известны ли вам эти строки: «Мы считаем очевидными следующие истины, что все люди сотворены равными; что они наделены своим творцом некоторыми неотъемлемыми правами, в числе которых – жизнь, свобода и стремление к счастью»? – Эти строки известны каждому американцу, – ответил Линкольн. – Это из Декларации независимости. – Вы абсолютно правы, – подтвердил судья. – Садитесь, обвиняемый. Мистер Гип, стремились ли вы к счастью, готовясь к постановке задуманного вами фильма? – Безусловно, ваша честь. Я рассчитывал загрести на нем кучу долларов. – Значит ли это, что постановка этого фильма связана для вас с реализацией права на жизнь? – Это именно так, ваша честь. Меня бы попросту сжили со свету, если бы я поставил свой фильм так, как это желательно этому сумасбродному и сварливому старикашке. – Считали бы вы, мистер Гип, покушением на вашу свободу, если бы вам не разрешили поставить ваш фильм так, как он задуман вами? – Ваша честь, вы угадываете самые сокровенные мои мысли. – Таким образом, суд устанавливает, что, намереваясь создать свой фильм «Чума из-за океана», или «Они понимали толк в девчонках», пострадавший мистер Малькольм Гип собирался тем самым реализовать свои священные, гарантированные Декларацией независимости права американского гражданина. – Мне никогда не приходилось слышать более издевательской трактовки великой Декларации! – возмущенно воскликнул Линкольн. – Вы позволили себе только что оскорбить и суд, обвиняемый. Обещаю вам учесть это. Объявляю приговор: – «За неоправданное оскорбление мистера Малькольма Гипа, кинорежиссера, за оскорбление суда, а также за бродяжничество, выражающееся в постоянном проживании прямо на площади, под открытым небом, присуждаю обвиняемого, отказавшегося назвать свое имя и фамилию, к тюремному заключение сроком на десять месяцев и пять дней. Кроме того, суд постановляет сбрить обвиняемому бороду, так как, напоминая давно умершего президента Авраама Линкольна, обвиняемый мог бы в дальнейшем вызывать у неискушенных, а также неустойчивых в политике граждан ненужные, вредные и далеко ведущие размышления о покойных президентах и антиамериканские сопоставления с президентом, ныне исполняющим эти высокие обязанности…» Когда тюремный цирюльник, обломив все свои бритвы о бронзовую бороду вновь поступившего заключенного, побежал докладывать об этом чрезвычайном событии начальству, Линкольн с той же легкостью, с которой ему удалось незаметно уйти со своего пьедестала, покинул и зловещее здание тюремного замка. Пока его разыскивали по всем закоулкам тюрьмы, Линкольн, весь во власти тяжелых дум, уже находился в поезде, следовавшем в Вашингтон. Ему надо было поговорить с президентом о судьбах демократии в Соединенных Штатах, побывать в конгрессе и убедиться, действительно ли это высокое собрание не отдает себе отчета, куда ведет страну нынешняя политика. Но президент был занят посылкой оккупационных войск в одну из малых стран, которая, конечно, об этом не просила, и ему некогда было принимать какого-то чудака, который выдавал себя за покойного и глубоко им чтимого (ах, как легко чтить покойников!) Авраама Линкольна. А обе палаты конгресса день и ночь поглощены были распределением ассигнований и заказов между разными бандами монополий. Занималась поздняя вечерняя заря четвертого и последнего дня нашей печальной истории, когда усталый и осунувшийся Авраам Линкольн вышел из поезда на перрон южной степной железнодорожной станции. Издали доносились звуки духового оркестра. В городе шли выборы шерифа. Линкольн удивился: не видно негров.
Полгорода – негры, и ни одного на улице в этот торжественный день. Впрочем, вскоре Линкольн увидел молодого негра в военной форме, с серебряной медалью на груди. Под руку с ним шла молодая негритянка. У входа в избирательное помещение их остановили несколько белых. – Вы, вероятно, заблудились, курчавые голубки: здесь избирательное помещение. – Значит, мы попали как раз туда, куда направлялись, сэр, – ответил негр. Вмешался другой белый: – Негр, негр, почему ты такой нахал? – Томми, уйдем, – сказала молодая негритянка своему спутнику. – Я тебе говорила, что из этой затеи ничего не выйдет. Мы только напрасно наряжались. Но Томми лишь крепче прижал локтем ее руку и спокойно промолвил: – Мы пришли выбирать шерифа, сэр. Это – наше законное право, сэр. Второй белый процедил сквозь зубы с прежней издевательской укоризной: – Ах, негр, негр, ты мне делаешь больно! И загородил своей тучной фигурой вход в помещение. Но Томми попытался обойти его. – А ну, куда прешь, черномазая образина?! – Мы пришли выбирать шерифа, сэр! Это – наше законное право, сэр! – Поворачивай отсюда со своей шлюхой, пока цел! – Вы не должны так говорить, сэр. Это моя жена, и она вполне достойная женщина. И мы пришли выбирать шерифа, сэр! – Томми, миленький! Ну, уйдем же, пока не поздно!.. Разве ты не видишь, они ведь собираются затеять с тобой драку. – Я американский гражданин, сэр! – упорствовал негр. От волнения у него срывался голос и дрожали руки. – Я ветеран войны, сэр. Я дважды ранен; под Канном и в Арденском лесу, сэр. Никто не имеет права лишать меня моих законных прав, сэр!.. – Нет, вы посмотрите только, что за нахальный негр! – возмутился тучный белый и что есть силы ударил негра по лицу. – Томми! Только не отвечай этому джентльмену, только не отвечай! – Ты просишь у меня невозможного, моя бедная Лиззи! – печально ответил Томми. Он со всего размаху ударил толстяка, и тот мягко рухнул в дорожную пыль, как мешок, туго набитый тряпками. – Эй, ребята! – заорали остальные белые счастливыми голосами, – Сюда! На нас негр напал!..
Это нельзя было назвать дракой; человек двадцать навалились на одного. Он пробовал отбиваться. Он яростно работал кулаками, упершись спиной в стену разукрашенного американскими флагами дома, в котором помещался избирательный участок. Это никак нельзя было назвать дракой. Это было избиение, убийство. – Джентльмены! – кричал Линкольн, бегом приближаясь к месту свалки. – Граждане Соединенных Штатов, вы неправы! Этот человек не причинил вам ничего дурного! – А ну, катись отсюда, старый дуралей! – Я не могу видеть, как бьют человека за то, что он хотел использовать свои законные права, – сказал Линкольн. – Ну и закрой в таком случае свои подслеповатые глазки! – Мой покойный отец учил меня по-другому действовать в таких случаях, – сказал Линкольн. – Смотрите, смотрите, помереть можно! Эта старая развалина засучивает рукава! Он, кажется, собирается вмешаться в драку! Ха-ха-ха! – Сбейте с него этот дурацкий цилиндр! Хо-хо-хо! – А ну, стукните-ка его еще разок! Ему много не надо! Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!.. Ой, уморил! Ну откуда сейчас берутся такие старикашки! – Держись, сынок! – крикнул Линкольн негру. – Мы им покажем, как северяне били рабовладельцев! – Бей негритянского холуя!.. Ой-ой! Парни! У этого проклятого старикана чугунные кулаки!.. Но как ни увесисты были бронзовые кулаки Авраама Линкольна, как ни страшна была сила отчаяния негра, знавшего, что ему никогда уже не вернуться домой, противники взяли верх своим численным превосходством. Они наконец сшибли с ног и связали Линкольна и негра, выкатали их в дегте и перьях и повесили на большом тенистом дереве, на котором обычно вешают негров в этом городке. И так они провисели до утра следующего дня. Утром все увидели, как раскачивается на ветру труп негра с медалью на груди. А рядом неподвижно висел вымазанный дегтем и укатанный в перьях бронзовый Авраам Линкольн. Вся эта история, понятно, наделала немало шума. Памятник на другой же день запаковали и отправили в город, на центральной площади которого он до этого простоял добрых три четверти века. А трест, на фабрике которого была изготовлена веревка, выдержавшая тяжесть такой увесистой статуи, получил монопольное право на поставку веревок по плану экономической помощи малоразвитым странам, Съеденный архипелаг Сатирический рассказ I Вот краткий перечень событий, имевших место на архипелаге Блаженного Нонсенса за время с 23 июня 1919 года по март текущего, 1956 года. Одновременно это будет самым сжатым очерком истории цивилизации семнадцати больших и малых островов, составляющих этот архипелаг, и повестью о блистательных делах и феерическом возвышении торгового дома «Урия Свитмёрдер и сыновья», которому архипелаг обязан всем, без которого местные аборигены по сей день пребывали бы на стадии самого раннего неолита, ковыряли бы землю каменными мотыгами, убирали бы урожай деревянными серпами с кремневыми вкладышами и готовили бы пищу в убогой посуде из плетеных прутьев, обмазанных глиной. 23 июня 1919 года на берег острова Дурку – самого большого острова архипелага – впервые ступила нога господина Свитмёрдера. Время было зимнее. Шел дождь. Сквозь его отвесные струи остров напоминал экзотический пейзаж, неряшливо отпечатанный крупной сеткой в дешевой провинциальной газете. Пальмы покорно стояли под теплыми потоками, словно солдаты под душем. Неподвижный и неслышный, океан был неприветливого белесого цвета и казался густым и вязким, как тесто. Прибрежный песок потемнел от влаги, дождь смыл с него человеческие следы, и он стал безжизненно гладким. За пальмами, по склонам холмов, уходила вверх и тонула в низких тучах темная стена леса, и не верилось, что он состоит из деревьев редчайших и драгоценнейших пород, – так мрачно, серо и сыро было вокруг. Прибавьте ко всему этому дурную славу, которая шла о жителях архипелага, – их вожди и старейшины баловались людоедством, – и вы поймете чувства, которые испытали четыре молодых человека, сопровождавших Свитмёрдера на остров Дурку в этот промозглый, ненастный день. Что касается самого господина Свитмёрдера, то он прибыл на архипелаг не для того, чтобы любоваться пейзажем. Он прибыл на архипелаг, чтобы разбогатеть. Остальное его не касалось. Итак, шел дождь, когда люди племени Зум-Зум впервые увидели из-за кустов, за которыми они притаились, пятерых белых, сошедших на берег. Мы не будем описывать прочих обстоятельств этой примечательной встречи, церемоний, которыми она сопровождалась, восторга, вызванного грошовыми подарками господина Свитмёрдера. Все это было очень похоже на то, что уже описано в сотнях отчетов путешественников и тысячах и тысячах колониальных романов. По той же причине мы не будем испытывать терпение читателей изложением меню торжественного обеда, заданного в честь щедрых бледнолицых гостей. Правда, кое-какие обстоятельства этого обеда заставили гостей пережить несколько тревожных минут: старейшины племени то и дело о чем-то перешептывались с вождем, возбужденно хлопали себя по голым коленкам, выразительно поглаживали свои голые и тощие животы и облизывались, как бы в предвкушении особо лакомого и редкого блюда. Этим блюдом, если речь действительно шла о лакомстве, мог быть какой-нибудь местный деликатес, но мог быть и господин Свитмёрдер с его спутниками. Впрочем, гостям недолго пришлось беспокоиться. Вскоре один из старейшин, жилистый, долговязый и весьма жизнерадостный мужчина лет шестидесяти, резко вскочил на ноги и без долгих слов размозжил боевой палицей голову ничего не подозревавшего соседа, которому он, кстати сказать, только что нашептывал на ухо какую-то веселую историю. Это было в высшей степени страшное и омерзительное зрелище, и даже господина Свитмёрдера, не говоря уже о его молодых спутниках, чуть не стошнило. И возможно, что будь у него чуть послабее нервы и чуть побольше самой обычной человечности, он воспользовался бы поднявшимся восторженным воем и радостной суматохой для того, чтобы незаметно покинуть остров и больше на него никогда не возвращаться. Но господин Свитмёрдер прибыл на острова Блаженного Нонсенса не для того, чтобы давать волю своим нервам. Он прибыл сюда с твердым намерением проявить – во что бы то ни стало и на чём-бы то ни стало – свой деловой гений и разбогатеть. Поэтому он сейчас пэр Пуритании и несметно богат, а тысячи других не более совестливых, но менее удачливых рыцарей фортуны вынуждены ограничиваться завистливым рассматриванием фотографий новоявленного графа Свитмёрдера, которыми щедро пичкают своих неразборчивых читателей самые распространенные газеты и журналы высокопросвещенной Пуритании. Итак, господин Свитмёрдер остался на месте и попробовал разобраться в обстановке. Ему было, во-первых, неясно, случайно или преднамеренно была избрана жертва. Ни по поведению на пиру, ни по украшениям, ни, тем более, по упитанности (все люди племени Зум-Зум, не исключая и их вождя, были весьма средней упитанности) убитый ничем не отличался от остальных туземцев. Удивляло также и то, что в то время как большинство участников пиршества всяческими способами выражали свой бурный восторг по поводу только что совершенного убийства, несколько человек, опять-таки ничем не отличавшихся от остальных, сидели с понуро опущенными головами, и было видно, что только страх не позволял им выражать свое отчаяние и ужас воплями и рыданиями. Были ли они противниками людоедства? Сомнительно. Может быть, это были близкие родственники убитого? (Дальними родственниками были все люди племени.) Свитмёрдер так и не смог дать себе ответ на эти вопросы. Тогда он обратился за разъяснениями к Джигу-браху – вождю племени, который по случаю предстоявшего лакомства был в несколько приподнятом и весьма общительном настроении. Сначала этот простодушный господин никак не мог взять в толк, о чем идет речь, почему белокожий сын небес расспрашивает о том, что известно любому мальчишке. Решив наконец, что вопросы заданы из вежливости – для того, чтобы дать гостеприимным хозяевам возможность пощеголять своим умом, обычаями и доблестями, Джигу-браху в пространной речи изложил перед Свитмёрдером то, что мы, экономя время читателей, расскажем в нескольких словах. Оказалось, что боги племени Зум-Зум запрещают употреблять в пищу мясо своих соплеменников. К тому же, как говорят боги, мясо людей племени Зум-Зум невкусное, вызывает изжогу, колики, несварение желудка и самые страшные и мучительные болезни, неминуемо ведущие к смерти. Совсем не то мясо иноплеменников. Оно вкусно, питательно, изобилует полезными соками, придает силу, храбрость, долголетие и представительную внешность. Все другие племена, населяющие мир, то-есть архипелаг Блаженного Нонсенса, враги племени Зум-Зум, и он, вождь этого единственного в мире достойного и угодного богам племени, глубоко сомневается, можно ли тех двуногих, которые принадлежат к другим племенам, считать людьми в полном смысле этого слова. И обычаи у них нелепые, и одеваются они не так, как нормальные люди, и украшения у них не те, и прически, и дома строятся не так, как у нормальных людей, то-есть людей племени Зум-Зум, и вместо человеческого языка, понятного даже самому несмышленому ребенку племени Зум-Зум, у них какой-то несуразно-нелепый набор звуков. Подведя таким образом достаточную идеологическую базу под уже варившееся блюдо и объяснив, что варится, упаси боги, человек не племени Зум-Зум, Джигу-браху счел было вопрос исчерпанным. Но господину Свитмёрдеру было непонятно, почему же, в таком случае, убитый участвовал в первой половине пиршества с людьми племени Зум-Зум? И почему не все радовались по поводу его молниеносной кончины? Джигу-браху удивился: почему пленнику не попировать перед тем, как его съедят? Это даже в какой-то степени человеколюбиво. Тем более, что так же поступают люди других племен с пленными людьми Зум-Зум. А не радуются товарищи убитого, которые вместе с ним были два года назад взяты в плен во время кровопролитной войны с племенем Мете. Какая уж тут может быть радость, когда они сегодня еще раз убедились в том, что за незавидная судьба их неминуемо ожидает? Ничего удивительного. Но убьют их не всех сразу, а по очереди. И не так скоро. Вот будут летом строить большую лодку, чтобы пойти войной на людей соседнего острова, – тогда по случаю счастливого окончания постройки убьют одного. Но кого именно, никто из пленных не знает. Смерть к нему придет неожиданно. А то у него, того и гляди, опустятся руки и он не сможет участвовать в постройке. Господин Свитмёрдер любезно осведомился, хватит ли одного убитого для того, чтобы накормить все племя Зум-Зум. Джигу-браху посмотрел на него как на сумасшедшего. Почему все племя? Боги запрещают употреблять человеческое мясо кому бы то ни было, кроме вождя и старейшин племени. Остальным людям человеческое мясо вредно. Почему же, в таком случае, радуются не старейшины, а все люди племени Зум-Зум? Да потому, что, во-первых, они получат на пиру все то, что не съедят старейшины и вождь племени, насытившиеся пленником. А во-вторых, потому, что им приятно, что старейшины в результате съедения пленника станут еще более умными, храбрыми, долголетними и представительными. Так, вопрос за вопросом, Свитмёрдер выпытал у Джигу-браху, что вожди племени Зум-Зум, как и всех остальных племен, населяющих архипелаг, ограничены в своих людоедских аппетитах наличием пленных, которых не убивают всех сразу, потому что этак пленных не напасешься, и что поэтому их обычно оставляют в живых и содержат в своих селениях, чтобы при каком-нибудь торжественном случае убить и пожрать одного-двух, не больше. А до этого рокового часа пленные пользуются сравнительной свободой, им даже разрешают до поры до времени жениться и обзаводиться потомством, и по образу своей жизни они ничем почти не отличаются от тех, которые их в конце концов съедят: работают наравне с ними, питаются также наравне с ними, потому что труд человеческий тяжек и его едва хватает для того, чтобы прокормить самого работника. Поэтому все они – и люди племени Зум-Зум и их несчастные пленники – обычно одинаково тощи и полуголодны. Автору ничего не стоило бы написать, что господин Свитмёрдер хоть раз за время этой чудовищной лекции содрогнулся от ужаса или, на худой конец, от отвращения. Но этого не было. А автор хочет писать только о том, что было. Особенно в тот примечательный день. Деловому человеку, будущему украшению «свободного мира», прекрасному образчику «свободного предпринимательства», как о нем писали и пишут по сей день, некогда и не к чему было вздрагивать от отвращения, а тем более от ужаса. Он молча выслушал объяснения Джигу-браху, молча поразмышлял минут пять, почесывая гладко выбритый подбородок. Потом он спросил у Джигу-браху: – И всюду, на всех ваших островах, едят таких тощих пленных?.. С этих слов начинается история цивилизации острова Дурку и остальных шестнадцати больших и малых островов архипелага Блаженного Нонсенса. II Приобщение к цивилизации целого архипелага оказалось настолько многообещающим делом, что господин Свитмёрдер принесшему в жертву свою надежду, свою гордость – трех своих сыновей. Это были рослые, красивые и здоровые парни, один в одного. Господин Свитмёрдер женил их на самых богатых старых девах Пуритании. Таким путем фирма «Урия Свитмёрдер и сыновья» укрепила свою денежную базу и приобрела весьма серьезные связи в министерстве колоний. Архипелаг Блаженного Нонсенса был в некотором роде бельмом на глазу министра колоний. Было уже давно известно, что на островах этого отдаленного архипелага обнаружены большие массивы ценнейших древесных пород, что некоторые его бухты самим господом богом уготованы для устройства в них военно-морской базы. Все это было подсчитано специалистами министерства еще задолго до того, как в 1918 году война закончилась поражением Германии и архипелаг перешел под опеку Пуритании. Но на пути использования естественных богатств архипелага лежали два серьезнейших препятствия: во-первых, жестокая болотная лихорадка, выматывающая здоровье местных жителей и буквально косившая приезжих; во-вторых, людоедство туземных вождей. По подсчету тех же специалистов, в среднем за год только на прибрежной полосе островов архипелага поедалось в год от двадцати одного до двадцати восьми человек. Рубить леса, прокладывать дороги и строить военно-морские сооружения можно было только при условии применения местной рабочей силы. Туземцы же с радостью принимали подарки, угощали белых гостей кокосовым молоком и
варварскими лепешками из еле ободранного проса, охотно исполняли перед ними свои танцы, трубили в трубы, извлекая из них ужасающие, не поддающиеся описанию звуки, но работать на белых никак не соглашались. Пробовали заставлять силой – они убегали в горы. Гоняться за ними было занятием для самоубийц. Урия Свитмёрдер, судя по наведенным справкам, был солидным, хотя и небогатым (до женитьбы его сыновей) коммерсантом, человеком слова и добрым сыном церкви. Поэтому, а также по изложенным выше двум другим причинам в министерстве колоний в высшей степени внимательно отнеслись к его предложению. Способы, при помощи которых он собирался выполнить свой высокий замысел, господин Урия наотрез отказался сообщить, опасаясь, что они смогут стать достоянием конкурирующих фирм. Но он торжественно подписался под обязательством ни в коем случае не применять во взаимоотношениях с населением островов огнестрельного оружия, кроме самых крайних обстоятельств, вызванных необходимостью разумного умиротворения. Выговорив своей фирме широкие налоговые льготы и другие далеко идущие права и преимущества в освоении естественных богатств архипелага и получив внушительную правительственную субсидию и гарантию невмешательства министерства в ее деятельность, Урия Свитмёрдер приступил к работе. И вот, в сентябре того же года, с наступлением ранней тропической весны, произошло чудо: племя Зум-Зум первым из племен архипелага дружно вышло на работу и приступило к сооружению временной деревянной пристани в бухте острова Дурку. Это была, пожалуй, самая дорогая из временных деревянных пристаней, когда-либо возводившихся под руководством инженеров Пуритании: на ее строительство пошли грубо обтесанные бревна черного и сандалового дерева, из которых далеко не каждый преуспевающий негоциант мог себе в самой Пуритании позволить заказать мебель. Впрочем, вскоре в столичный порт пришли первые два зафрахтованные фирмой «Урия Свитмёрдер и сыновья» лесовоза с первыми тысячами балансов этих драгоценных пород. Прошло четыре месяца, и в министерство колоний пришло от Свитмёрдера сообщение о том, что еще три племени, населяющие остров Дурку, и восемь племен с шести других островов также вышли на работу, что ими уже заготовлено много драгоценных бревен, приступлено к сооружению четырех лесопильных заводов, начаты работы по прокладке дорог.
Сообщение это показалось в министерстве настолько невероятным, что под приличным и не обидным для фирмы предлогом была послана на архипелаг комиссия. Она провела на островах Блаженного Нонсенса месяца полтора и вернулась обратно с еще более волнующим докладом: ко времени ее отплытия с архипелага все его население, за исключением двух незначительных горных племен, усиленно работало на лесосеках и стройках фирмы «Урия Свитмёрдер и сыновья». Было в высшей степени приятным, что фирма по собственному почину и на собственные средства организовала на одиннадцати островах из семнадцати малярийные станции и медицинские пункты, пока что, правда, только для персонала фирмы. Но уже отмечены два случая, когда была оказана медицинская помощь и туземцам: известному нам вождю племени Зум-Зум господину Джигу-браху, и старейшине другого племени – господину Колоку-саму. Старший сын Урии Свитмёрдера, Эрнест, давно уже увлекавшийся фотографией, запечатлел эти примечательные события в целом ряде любопытнейших фотоснимков, которые были предложены газетным агентствам на самых доступных условиях. Со стороны господина Эрнеста это было весьма любезно, если учесть, что он был монополистом, так как никакие сторонние фотографы на архипелаг не допускались. Уже самый факт появления медицинских пунктов и малярийных станций на этом забытом богом и людьми архипелаге был достоин всяческого удивления. В деловых кругах господин Урия Свитмёрдер никогда не опорочил себя особенным расточительством, и если он все же счел возможным отважиться на столь крупные расходы, значит, они бесспорно составляли ничтожнейшую часть его доходов. Удивляло, что весь технический, административный и медицинский персонал подбирался лично кем-либо из владельцев фирмы и что жалованье, выплачивавшееся служащим, процентов на тридцать превышало обычный уровень. Был, значит, какой-то основательный расчет платить персоналу дороже. За что? Этого никто не знал. Возможно, что за особо трудные условия работы. А может быть, за то, что они обязывались что-то хранить в тайне? Никто не мог высказать по этому поводу ничего, кроме догадок, ибо, по условиям концессии, подписанным Свитмёрдером-старшим с министерством колоний, никто не имел права высаживаться на архипелаг без письменного разрешения, выдаваемого в столице – только в столице метрополии вторым сыном главы фирмы. А сын этот, мистер Герберт Свитмёрдер, бывал в столице чрезвычайно редко, но пропусков не давал даже и тогда, когда он на короткое время в ней появлялся. Он обосновывал свой отказ – в тех случаях, когда считал нужным его обосновывать, тем, что фирма не может отвечать за жизнь разных зевак, которые любопытства ради будут шляться по архипелагу и мешать людям работать. Если же ей потребуется что-нибудь сообщить читателям газет, она это сделает, минуя посредничество господ репортеров, которых она, кстати сказать, весьма уважает и ценит. Тот, кто помнит бурные события 20-х годов текущего века, поймет, почему «тайна архипелага Блаженного Нонсенса», как прозвали ее изобретательные газетчики, не могла долго интересовать пуританийское, а тем более мировое общественное мнение. В Пуритании аккуратно приходили к власти и уходили либералы, консерваторы, муниципалисты, социал-монархисты. Менялись в связи с этим программы правительства. Но либералы и консерваторы, муниципалисты и социал-монархисты – министры колоний одинаково положительно расценивали ход освоения архипелага и деятельность фирмы «Урия Свитмёрдер и сыновья». Год от году рос вывоз в Пуританию и другие страны ценной древесины; росла на островах архипелага сеть относительно благоустроенных дорог; возникали и ширились год от году поселки, основанные фирмой большей частью на пустом месте; уже завершена была силами фирмы первая очередь строительства военно-морской базы в бухте острова Дурку. Словом, все шло вполне удовлетворительно. III Уже в 1924 году на острове Дурку была торжественно открыта школа для туземцев, пока что только аристократического происхождения, с отделениями: бухгалтерским, полицейским и строительных десятников. Четыре года спустя на архипелаг прибыла первая партия домашних холодильников для вождей и старейшин племен, сто двадцать пять детекторных радиоприемников и первые десять тысяч легкомысленных открыток. Еще годом позже прибыл в Пуританию и был принят в колледж Иисуса Спасителя принц Оливер Джигу-браху – старший сын и наследник бывшего вождя племени Зум-Зум, а ныне короля вновь образованного фирмой «Урия Свитмёрдер и сыновья» королевства Джигубрахии. Школа, холодильники, радиоприемники, пылесос (пока что только в единственном экземпляре – у короля), туземец – воспитанник самого аристократического учебного заведения Пуритании, королевство вместо разрозненных племен – все это там, где еще десяток лет назад люди жили в обстановке каменного века! Нет, право же, все шло в высшей степени благополучно. Не хватало только, как шутливо выразился один из влиятельных друзей господина Свитмёрдера-старшего, чтобы на архипелаге было сделано хотя бы одно научное открытие мирового значения. Эта шутка чуть не оказалась пророческой. В начале 1931 года доктор Сидней Бэрд, недавно законтрактованный на работу в больнице острова Бассанука, что в семи милях к северо-западу от острова Дурку, столкнулся с событиями, которые перевернули вверх дном его привычные представления о восьмом отряде второго подкласса четвертого класса типа червей. Речь идет об отряде власоглавых – точнее, о трихинелле, или, как ее называют чаще, рихине, относящейся к семейству трихин. За несколько дней до этого в больницу был доставлен в тяжелом состоянии один из старейшин местного племени Сой с признаками болезни, напоминающей брюшной тиф. Несмотря на все принятые меры, больной умер В этой печальной истории само по себе не было ничего из ряда вон выходящего, если бы за последние две недели это не был уже пятый случай смерти от брюшного тифа. Во всех пяти случаях, по какому-то удивительному совпадению, жертвами оказались исключительно старейшины племени Сой – народ влиятельный, чрезвычайно нужный для поддержания дисциплины и порядка на важном строительстве портовой электростанции. Администрация не на шутку всполошилась. Возникло подозрение, что никакого брюшного тифа здесь не было, а что люди племени Сой, недовольные старейшинами, гонявшими их на изнурительные работы, подсыпали им в пищу яд. Немедленно вскрыли покойного старейшину, но ни яда, ни брюшнотифозных бактерий не обнаружили. Зато в мышцах его тела были найдены еще не инкапсулированные трихины, а в кишечнике – множество половозрелых особей этого же червя. Той же ночью тайком, чтобы не оскорблять религиозных чувств туземцев, сняли с погребальных вышек остальных четырех старейшин, вскрыли и обнаружили в их мышцах те же трихины, но уже успевшие обрасти известковыми капсулами. Теперь уже нетрудно было догадаться, что все пятеро старейшин погибли не от яда и не от брюшного тифа, а от заражения трихинами в результате потребления трихинозного мяса свиней. Но тут-то и началось самое удивительное, Не было никаких оснований предполагать, что покойные не только накануне своего смертельного заболевания, но и вообще когда бы то ни было в их жизни отведали хоть самый крошечный кусочек свинины: ни в диком, ни в одомашненном виде свиньи никогда на архипелаге Блаженного Нонсенса не водились. Между тем последние семьдесят лет считалось, на основании ряда опытов Пенкерта, Лейкарта и Вирхова, твердо доказанным, что единственным путем заражения человека трихинами является потребление трихинозной свинины. Самые тщательные обследования, произведенные доктором Бэрдом, неоднократные и подробнейшие опросы членов семей умерших начисто исключили возможность того пути заражения трихинами, который наука до сего дня считала единственным. Перед молодым доктором, лишенным у себя на родине доступа к научной работе, таким образом, неожиданно открылась возможность первостепенного научного открытия. Ясно было, что заражение произошло каким-то другим, пока еще неизвестным путем. И именно ему, доктору Сиднею Бэрду, выпало счастье заняться этим многообещающим исследованием. Не будем винить молодого доктора за то, что он скрыл волновавшую его загадку от своих коллег. Он боялся соперников. Он боялся, что у него украдут единственную возможность пробиться в науку. Поэтому он промолчал, ограничившись актом вскрытия, где было без всяких толкований засвидетельствовано, что смерть во всех пяти случаях произошла от трихин. Администрацию, не блиставшую особыми познаниями в области учения о паразитических нематодах, вполне удовлетворило, что старейшины погибли не от руки своих соплеменников. Не могло быть речи и о том, чтобы заявить хозяевам фирмы о возникшей научной проблеме и просить разрешения и средств для ее разработки. Целый ряд обстоятельств говорил о том, что все это кончилось бы в лучшем случае презрительным отказом, в худшем – увольнением с работы. Поэтому доктор Бэрд решил заняться разведкой путей заражения трихинами пятерых старейшин племени Сой самостоятельно и в глубоко секретном порядке. Не скроем, он почувствовал облегчение, узнав, что потребление копченой и консервированной свинины так же неизвестно людям племени Сой, как и свежей. Тайна, к великому его удовлетворению, оставалась тайной. Анализы местной питьевой воды, как он и предполагал с самого начала, не дали никаких признаков трихин, ни инкапсулированных, ни неинкапсулированных. Десятки анализов почвы, взятой поблизости хижин, в которых проживали покойные, также не навели его хотя бы на малейший след заразы. Тогда доктор Бэрд, потратив на это несколько недель, стал под разными предлогами посещать семьи злосчастных старейшин, вошел к ним в доверие и стал с ними вести задушевные беседы на разные житейские темы. И здесь ему удалось выведать, что старейшины племени – люди особенные; что мудрость и сила их требует особого и повседневного подкрепления; что служит этой высокой цели особое их питание; что если рядовым людям племени Сой за глаза достаточно поесть изредка собачьего мяса, то старейшинам, а тем более вождю племени, собачьего мяса недостаточно. Все попытки доктора Бэрда выяснить, какое же именно питание является преимущественным правом верхушки племени, наталкивалось на испуганное молчание собеседников. Оставался еще один путь, по которому можно было выяснить этот вопрос. Существовал у племени Сой, как, впрочем, и у всех остальных племен архипелага, освященный тысячелетней давностью обычай. Устраивая покойника на погребальной вышке, родные обеспечивали его всем необходимым для будущей, потусторонней жизни. Рядом с ним клали его оружие, но не всегда, а только если он был неискусным в изготовлении оружия. Другое дело посуда. Изготовление посуды было делом женщин. Мужчине было неприлично заниматься изготовлением сосудов. Поэтому считалось необходимым обеспечивать умершего достаточным количеством посуды, и именно той, которой он при жизни пользовался. Теперь, когда фирма «Урия Свитмёрдер и сыновья» завела в Пуритании собственный завод эмалированной посуды, все чаще сопровождали туземцев архипелага в их последний путь не неуклюжие и хрупкие изделия из плетеных прутьев, обмазанных глиной, а изящные и прочные изделия упомянутого завода. И вот доктор Бэрд рискнул как-то ночью взобраться на одну из мрачных вышек, вызывавших суеверный ужас не только у туземцев, но и у местных белых надсмотрщиков. Он нащупал большую эмалированную кастрюлю, накрепко привязанную к жердям, чтобы ее не сдуло ветром, и наскреб из нее кучку застывших остатков пищи, которой питался покойный старейшина. Не откладывая до завтра, он сразу заперся в своей крохотной лаборатории. Исследование остатков пищи под микроскопом заняло у доктора не менее часа – не потому, что это была какая-то особенно сложная работа, а потому, что Бэрд, у которого от ужаса встали волосы дыбом, долгое время никак не мог заставить себя поверить микроскопу. И все же он должен был наконец признать, что он не ошибается, что микроскоп не обманывает его. На стекле, под объективом микроскопа, лежало пораженное трихинами волокно человеческой мышцы… Теперь все становилось на место. Наука не ошибалась, утверждая, что единственным путем заражения человека трихинами является потребление зараженной свинины. Другой возможный путь казался для человека абсолютно невозможным; для этого человек должен съесть человека, в мышцах которого после перенесенной им болезни, вызванной заражением трихинозной свининой, сохранились в известковых капсулах трихины. Бэрд вспомнил, как он вместе со всеми остальными студентами смеялся, когда хитро улыбавшийся профессор говорил об этой второй, фантастической возможности. И вот он сейчас столкнулся именно с таким, казавшимся ему фантастическим, случаем. И даже не со случаем, а, случаями. Потому что их было, по крайней мере, пять. Почему же он никогда и ни от кого не слышал до сих пор ни слова о том, что на острове, а может быть, и на всем архипелаге существует самое настоящее людоедство? Неужели за одиннадцать лет существования концессии фирмы «Урия Свитмёрдер и сыновья» ни хозяева фирмы, ни их многочисленные служащие не заметили, что у них под носом (один из умерших старейшин жил на расстоянии не больше ста шагов от конторы строительства порта) люди занимаются людоедством? Сидней Бэрд не мог этому поверить. Он успел отлично ознакомиться с работой местной администрации и был уверен, что от ее внимания не ускользала ни одна подробность жизни туземцев, особенно таких видных и нужных, как старейшины племен. Значит, фирма знает о существовании людоедства, но смотрит на него сквозь пальцы? После бессонной ночи доктор Бэрд окончательно понял, что здесь, на архипелаге, на котором он по контракту должен отработать еще полтора года, ему, если он ценит свою жизнь, следует молчать, вести себя как всегда и продолжать расследование. С исследованием, увы, приходилось распрощаться. С научной точки зрения все стало абсолютно ясно, во всяком случае, с точки зрения естественных наук. Теперь нужно было узнать, каким образом попали в лапы к людоедам их несчастные жертвы. А это, скорее всего, относилось уже к области наук социальных. Итак, людоеды поплатились, съев людей, зараженных трихинами. Это, во всяком случае, не были люди племени Сой Каннибалы никогда не трогают своих соплеменников. Тем более, что никто из людей племени Сой никогда не ел свинины Не употребляли свинины и люди других племен
архипелага. Кто же были жертвы пятерых умерших старейшин? Были ли они уроженцы архипелага или привозились откуда-то извне? А если они были местного происхождения, то каким образом они заразились трихинами? Этим вопросам доктор Сидней Бэрд посвятил весь свой досуг до истечения срока его контракта. Несмотря на выгодные условия, которые предлагала ему фирма, он не остался на архипелаге, а с первым пароходом компании отбыл в Пуританию. Будучи человеком молодым, он обладал и горячностью и наивностью, свойственными в большинстве случаев людям его возраста. Как человек горячий, он, не успев распаковать чемоданы, заперся в своем номере в гостинице и в течение всей ночи напролет писал отчет об итогах произведенного им расследования. Как человек наивный, Бэрд не придумал ничего умнее, как отправиться просить приема у министра колоний, чтобы раскрыть ему глаза на порядки, существующие на архипелаге Блаженного Нонсенса. Однако по дороге в министерство он случайно встретился со своим приятелем по университету, неглупым и неплохим парнем с железной журналистской хваткой, местным корреспондентом одной из немногих порядочных пуританийских газет. IV Доктор Бэрд благоразумно послушался своего приятеля и не пошел раскрывать глаза министру колоний. Вместо этого в газете, которую представлял в Пуритании приятель Бэрда, и в местном «Рабочем слове» одновременно появилась за подписью доктора Сиднея Бэрда статья, которая произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Она называлась «Цифры, которые обжигают сердца». Под заголовком было на всю ширину полосы крупно набрано: «ЧЕСТНЫЕ ЛЮДИ, ЗНАЮЩИЕ ЧЕТЫРЕ ДЕЙСТВИЯ АРИФМЕТИКИ, ВОЗЬМИТЕ КАРАНДАШ И ПОДСЧИТЫВАЙТЕ ВМЕСТЕ СО МНОЙ!» Статья начиналась довольно сухо: «Всего несколько цифр. Я их взял из официальных отчетов, которые в разное время посылала в министерство колоний компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“, имеющая с 1919 года концессию на освоение естественных богатств архипелага Блаженного Нонсенса и строительство на нем ряда военно-морских сооружений. Население всех семнадцати островов архипелага составляло на 1 января 1920 года .
. . . . 63 000 чел. Родилось с 1920 по 1931 год включительно . . . . . 15 500 чел. Умерло от малярии, дизентерии, брюшного тифа и других эпидемических заболеваний на предприятиях компании, а также задавлено обрушившимися деревьями на лесосеках в тот же период . . . . . 34 200 чел. От старости и неэпидемических болезней умерло за то же время . . . . . 4100 чел. Возьмем себя в руки, сдержим справедливое возмущение по поводу ужасающей смертности, за которую целиком несет ответственность компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“. Давайте уясним для себя, сколько же при учете приведенных выше цифр должно насчитывать туземное население архипелага Блаженного Нонсенса на 1 января текущего года? Для этого нам не потребуется ни комптометр, ни арифмометр, ни логарифмическая линейка. Позовите вашего младшего сынишку, и если он владеет немудрящим искусством сложения и вычитания, он вам сразу подобьет итог: сорок тысяч двести. Почему же в сведениях о численности туземного населения, представленных недавно фирмой „Урия Свитмёрдер и сыновья“, значится цифра, меньшая только что полученного нами итога почти на десять тысяч человек – точнее, на девять тысяч семьсот пятьдесят человек? Эти недостающие десять тысяч значатся в сводке компании под рубрикой „эмигрировавшие с архипелага“. Где, кто, куда эмигрировал с островов архипелага Блаженного Нонсенса? На каких средствах передвижения? И на какие средства? Ни одно судно, зафрахтованное компанией за все время существования концессии, не увезло на своем борту ни единого туземца. Никак нельзя обвинить в этом и корабли флота Пуритании. А других судов ни разу за последние тринадцать лет не видела ни одна из бухт архипелага. Разыщите на земном шаре, на всех его материках, островах, морях и океанах хоть одного туземца, переселившегося с архипелага Блаженного Нонсенса (кроме, конечно, принца Оливера Джигу-браху), и я торжественно обязуюсь отдать нашедшему все мои сбережения, сделанные за время службы у компании Свитмёрдера. Но я, право же, ничем не рискую. Вы нигде и никогда не обнаружите следов этих десяти тысяч таинственных эмигрантов. Только мне привелось полтора года назад натолкнуться на следы одного из этих несчастных. Знаете, где я обнаружил эти следы? На внутренней стенке эмалированной кастрюли…» Дальше следовал рассказ доктора Бэрда о событиях, нам уже известных, и о том, как он полтора года кропотливо и со всеми необходимыми мерами предосторожности расшифровывал тайну происхождения людей, съеденных старейшинами племени Сой, и как все нити привели его к «лесосеке № 8» и в конечном счете – к главной конторе компании и младшему сыну Свитмёрдера Джем-су, который ведал этой страшной «лесосекой». «Если все, что приносит несметные прибыли какой бы то ни было ценой, есть проявление свободного предпринимательского гения, – продолжал доктор Бэрд, – то „лесосека № 8“ является высшим его колониальным достижением. Представьте себе обширную поляну, вырубленную в девственном тропическом лесу. На ней четыре ряда легких домиков, каждый на восемь – десять жильцов, вся работа которых заключается в том, чтобы ничего не делать, питаться до отвалу жирной и сытной пищей и толстеть, толстеть, толстеть. Начальник и научный руководитель „лесосеки“, доктор философии Геттингенского университета Гуго Шакт, каждодневно и подробно обсуждает с шефом-поваром „лесосеки“ меню блюд, которыми будут кормить „наших толстяков“, чтобы они быстрее и побольше нагуливали жир. „Лесосека № 8“ пополняется новыми питомцами обычно с началом сезона дождей, когда значительная часть туземцев по условиям погоды не может быть использована на работах компании. Да, все население „лесосеки“, кроме администрации, состоит из людей, которых вожди и старейшины их племени передали на откорм „лесосеке“ с тем, чтобы вместо них получить потучневших, более лакомых, – по одному, по два человека в месяц в течение весеннего и летнего сезона. Компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“ никогда не согласится выдать „заказчику“ сразу более одной-двух жертв, потому что они-то как раз и являются средством нажима на старейшин и вождей племен, средством, постоянно подогревающим их заботу о своевременном выводе людей их племени на работы. Конечно, каждый откормленный пленник обходится компании сравнительно недешево, но только сравнительно, потому что затраты эти с лихвой окупаются рабским трудом десятков тысяч покорно и предельно нетребовательных рабочих. Теперь вы уловили „идею“, которая обогатила и возвеличила компанию „Урия Свитмёрдер и сыновья“? Она, как бы это выразиться поприличнее, поставила на культурную ногу, внесла конструктивную мысль, упорядочила людоедство, вложив в это дело весь недюжинный опыт главы фирмы, опыт всего лондонского Сити, всего нью-йоркского Уолл-стрита. Вы понимаете? Сначала был полный мрак, дикость, невежество, каменный век… Голые люди из этого нищего селения изредка, раз в пять – десять лет, нападали на голых людей из другого нищего селения, резали друг другу глотки кремневыми ножами, впопыхах хватали нескольких пленных и волокли к себе домой. Потом когда-нибудь, в особенно торжественный день, вожди и старейшины племени могли прикончить одного из пленников, сварить в хрупком, непрочном и некрасивом сосуде из обмазанных глиной прутьев и сожрать. Но вот прибывает на архипелаг во всеоружии последних завоеваний науки и техники господин Урия Свитмёрдер и поражается отсталости местного населения. Зачем им ходить голыми? Это безнравственно и некультурно. Человечество в своем вечном поступательном движении придумало брюки и трусики. Компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“ рада предложить брюки и трусики любых фасонов и размеров на самых льготных условиях. Оптовым покупателям скидка по соглашению. Спешите убедиться! Зачем пользоваться самодельной глиняной посудой, когда эмалированная гигиеничнее, прочнее и красивее? Фирма „Урия Свитмёрдер и сыновья“ рада довести до всеобщего сведения, что она имеет в продаже эмалированную посуду высшего качества в любом количестве и любого назначения. Зачем подвергать скоропортящиеся продукты питания опасности гниения, когда человеческий гений изобрел холодильник? Фирма „Урия Свитмёрдер и сыновья“ рада предложить всем интересующимся усовершенствованные и элегантные домашние холодильники ЛЮБЫХ РАЗМЕРОВ, в которых вы можете спокойно хранить ЛЮБЫЕ МЯСНЫЕ ПРОДУКТЫ в любое время. Масса хвалебных отзывов! Проспекты по первому требованию. Кстати, о мясе. Зачем питаться тощим мясом, от которого и навара путного не бывает, когда людей можно предварительно откармливать согласно последнему слову науки о питании? Компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“ счастлива сообщить, что она полностью берет это хлопотливое и трудоемкое дело на себя. Кухня под руководством высококвалифицированных кулинаров. Масса благодарственных отзывов! Кстати, о людях. Если уж кушать людей, то почему обязательно пленников? Пленных можно добыть только в бою. Бой связан с излишними жертвами. Войны между племенами отрывают их от работы на предприятиях концессии, тормозя продвижение культуры на островах архипелага, не говоря уже об опасности, которой во время войн подвергаются драгоценные жизни вождей и старейшин племен. Компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“, тщательно продумав пятилетний опыт работы на архипелаге, выработала, при постоянной консультации виднейших экономистов, более культурный и мирный выход. Компания „Урия Свитмёрдер и сыновья“ привыкла всегда уважать законы и обычаи страны, в которой она разворачивает свою деятельность. Она знает и глубоко уважает законы архипелага, по которым в высшей степени разумно запрещается употреблять в пищу своих соплеменников. Она предлагает, чтобы в дальнейшем от каждого племени, в пределах среднегодовой потребности в пленниках, высылалось на откормочный пункт соответствующее число людей, взамен которых оно будет получать такое же количество уже откормленных иноплеменников вышесредней упитанности и распоряжаться ими в дальнейшем по собственному усмотрению. Оплата за услуги – по соглашению. Самые лестные отзывы от двадцати трех племен, уже пользующихся всеми преимуществами этого усовершенствованного метода обменно-откормочных операций! …И это не было пустыми декларациями, – продолжал доктор Бэрд. – Все обещанное было дано населению: и эмалированная посуда (бесплатно верхушке племен и в принудительном порядке, вместо заработной платы и по дьявольски повышенным ценам, – всем остальным туземцам), и холодильники новейших моделей (в виде бескорыстного подарка вождям и старейшинам и в качестве последнего временного приюта для их вареных и жареных подданных), и бесперебойно действующий обменно-откормочный пункт, значащийся в официальной переписке под невинным названием „лесосека № 8“. Вы скажите: а трихины? Да, был такой грех. На „лесосеке“ пущена была в котел небольшая партия сомнительного бекона. Она стоила жизни нескольким десяткам людей, которым посчастливилось умереть более или менее естественной смертью – от трихин. А оставшихся после болезни в живых доктор Шакт, блюдя интересы фирмы, так сказать, „пустил в оборот“. Он не хотел лишиться премии, которая ему полагалась на рождество. Кроме того, он был не совсем тверд в медицине. Но в остальном питание было выше всяких похвал. В августе прошлого года вы могли увидеть во многих журналах серию фотографий, сделанных младшим компаньоном фирмы – Эрнестом Свитмёрдером. Разыщите их. Прелюбопытные снимки: несколько групп туземцев архипелага Блаженного Нонсенса, сфотографированных дважды: в начале 20-х годов и в июле прошлого года. Какой разительный контраст, не правда ли? Голые, тощие дикари – в первом случае, и прилично, хотя и несколько смешно, на взгляд европейца, одетые, упитанные джентльмены с лоснящимися физиономиями – во втором. Подлог? Фотомонтаж? Ничего подобного. Фотографии действительно сделаны с натуры. И подпись под ними не содержит прямой неправды. Она только несколько неполна. Сказано, что это туземцы архипелага, и это действительно так. Но не сказано, что это исключительно вожди и старейшины племен. Сказано, что они поправились в итоге деятельности концессии, и это истинная правда. Но не сказано, что именно помогло им так завидно потолстеть. Чувство омерзения не позволяет мне говорить о том, что вам, надеюсь, теперь уже и без моих пояснений понятно. Поскребите ногтем любой гарнитур мебели, изготовленный из драгоценных пород на предприятиях компании „Урия Свитмёрдер и сыновья“, и из него брызнет кровь замученных и съеденных людей, несчастных аборигенов несчастного архипелага. Помните! ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ ЛЮДЕЙ, ДВЕНАДЦАТЬ ПРОЦЕНТОВ НАСЕЛЕНИЯ островов Блаженного Нонсенса уже прошло через чудовищный мясокомбинат фирм „Урия Свитмёрдер и сыновья“! Помните! И сегодня, и завтра, и послезавтра, и каждый другой день пока вы не поднимете свой голос против страшной „деловой“ деятельности фирмы „Урия Свитмёрдер и сыновья“ – будут исчезать в человеческих желудках человеческие существа, и вы будете за это в ответе! Аппетиты этой фирмы растут одновременно с аппетитами каннибальской аристократии островов! Пройдет немного лет, и будет съедено все население архипелага. Это не преувеличение – это реальная опасность! Требуйте к ответу Урию Свитмёрдера и его сыновей! Требуйте к ответу министерство колоний, которое не может не знать того, что делается на архипелаге! Требуйте к ответу правительство, которое терпит у себя такое министерство! 20 января 1933 г. Сидней Бэрд, бывший врач больницы на острове Бассанука, Архипелаг Блаженного Нонсенса». V Первые результаты статьи доктора Бэрда были совершенно неожиданны. Во всяком случае, если судить по некоторым пуританийским газетам. В столичные и провинциальные агентства фирмы Свитмёрдера, в заграничные представительства этой фирмы посыпались десятки и сотни заказов на самые дорогие и роскошные гарнитуры мебели. Маргарита Швайн – «звезда экрана», одна из первых новых заказчиков фирмы, сказала репортерам: «Стоит только поскрести ногтем мебель этой фирмы, и из мебели брызнет кровь. Согласитесь, это в высшей степени оригинально и элегантно!» Руководство Ку-клукс-клана, Американского легиона. Дочерей американской революции и ряда тому подобных организаций особыми циркулярными письмами предложило своим низовым звеньям приобрести мебель фирмы «Урия Свитмёрдер и сыновья» в демонстративном порядке. Кандидат в губернаторы штата Тарабама был запечатлен на пленке специально предупрежденными им фоторепортерами в тот момент, когда он пожимал руку агенту этой фирмы. Газеты «Четвинтаймс» и «Атлантик трибюн» отвели целые полосы портретам Урии Свитмёрдера, его сыновей и членов их семей, с приведением наиболее пикантных фактов из их жизни. Что же касается самого заявления доктора Бэрда, то о нем в обеих газетах было сказано, что это НАИБОЛЕЕ УДАЧНАЯ И ОРИГИНАЛЬНАЯ РЕКЛАМА ПОСЛЕДНИХ ДВУХ СЕЗОНОВ. В столице Пуритании репортеры первым делом бросились в колледж Иисуса Спасителя – интервьюировать принца Оливера Джигу-браху, сына короля архипелага Джигу-браху. Принц срочно заболел, но это ему не помогло. Репортеры прорвали линию обороны, и принц должен был сообщить свое мнение о статье доктора Бэрда. По наущению приставленного к нему дипломатического дядьки, он заявил, что не знает такого доктора Бэрда, что было правдой; что он газет, тем более коммунистических, не читает, что тоже было правдой; что он обещает при первой возможности ознакомиться со статьей доктора Бэрда и составить о ней свое мнение, но весьма сомневается, чтобы эта возможность представилась ему раньше осени, так как он несколько отстал в греческом, математике и истории искусств и обещал своему августейшему папаше подтянуться. В то время как один отряд репортеров блокировал, взял штурмом и вскоре покинул почти без трофеев покои принца, другой, значительно усиленный отряд газетчиков оказал честь доктору Сиднею Бэрду. «Этот доктор сам срочно нуждается во враче. Конечно, психиатрическом», – написал о Бэрде на другой день один из репортеров в хлесткой заметке, полной недорого оплаченной иронии. «Он производит впечатление маньяка, – рассказывалось о Бэрде в другой газете. – Можно себе представить, как трудно подобрать врача для работы на архипелаге, если фирме „Урия Свитмёрдер и сыновья“ пришлось в свое время примириться с кандидатурой этого Бэрда!» Автору заметки не понравилось, что Бэрд в ответ на вопросы, не имевшие прямого отношения к поднятым в его статье, но именно по этой причине и интересовавшие редакцию,
умоляюще говорил: «Друзья, уверяю вас, сейчас не время заниматься этой чепухой! В тот момент, когда мы с вами тут мирно беседуем, на архипелаге откармливают, убивают и пожирают людей». Репортерам угодно было видеть в этих его словах маниакальную одержимость, несерьезность и неуважение к свободной печати, потому что ничего другого им не позволено было видеть их начальниками. Репортеры, посетившие контору компании Свитмёрдера, были радушно встречены ее столичным доверенным, который угостил их крепким кофе, отличными сигарами и несколькими анекдотами. Он сказал, что он слишком стар и слишком уважает представителей печати, чтобы серьезно разговаривать о статьях, подобных статье доктора Бэрда. Эту фразу можно было толковать как угодно. При желании ее могли считать подтверждением статьи Бэрда, в том смысле, что нечего, мол, серьезно говорить о разоблачениях колониальных порядков, которые никогда не имели ничего общего с учениями Фребеля и Песталоцци. Колонии остаются колониями, и жить в них туземцам нигде не радостно. Но можно было считать слова уважаемого доверенного и оценкой статьи Бэрда как настолько не соответствующей действительности, что она не заслуживает даже более или менее серьезного обсуждения. Недаром именно этот доверенный фирмы «Урия Свитмёрдер и сыновья» был признан впоследствии наиболее подходящей кандидатурой для посылки в некое экзотическое королевство в качестве советника по вопросам продовольствия, морали и шпионажа. В 1948 году он был возведен правительством в дворянское достоинство. Вечером того же дня на заседании парламента (кстати сказать, незадолго до этого роскошно и на очень льготных условиях отделанного черным деревом фирмой «Урия Свитмёрдер и сыновья») выступил с ответом на устный запрос депутата-коммуниста парламентский секретарь министерства колоний. Он сказал: – Меня поражает непоследовательность коммунистов. С одной стороны, их не устраивает то, что ими принято называть «империалистическим вмешательством во внутренние дела других государств». С другой стороны очевидно, в результате отсутствия достаточного чувства юмора, достопочтенный депутат с серьезным видом спрашивал, почему правительство Пуритании терпит факты, якобы имеющие место в суверенном королевстве Джигубрахия.
Передохнув после этой изысканной фразы, он продолжал: – Но нет никаких серьезных оснований проявлять в этом вопросе излишнюю суетливость и торопливость, которая была бы справедливо воспринята как внутри нашей страны, так и за ее пределами как косвенное подтверждение хоть ничтожной правдоподобности этого нелепого письма. Если парламенту будет угодно поддаться воздействию нелепого сочинения упомянутого Бэрда, он будет иметь полную возможность рассмотреть этот вопрос при обсуждении бюджета на будущий год… Несколькими днями позже генеральный секретарь Международной Лиги послал правительству одной из южноамериканских республик, у которой вывоз ценных пород леса составляет значительную часть внешнеторгового баланса, ответ на ее требование расследовать сведения о фактах людоедства на архипелаге Блаженного Нонсенса. В ответе было отмечено, что настояния этой республики «основаны на очевидном недоразумении, так как: а) непосредственно заинтересованное в архипелаге Блаженного Нонсенса правительство Пуритании не придает серьезного значения статье доктора Сиднея Бэрда; б) не вдаваясь в рассмотрение степени достоверности обвинений, выдвигаемых в этой статье, можно все же видеть, что речь идет о якобы существующих фактах людоедства. Между тем правительству Республики должно быть известно, что никаких международных соглашений, в той или иной форме запрещающих применение человеческого мяса в пищу, в секретариате Лиги не зарегистрировано, вследствие чего секретариат Лиги не считает себя вправе предпринять по затронутому вопросу какие бы то ни было юридически обоснованные шаги; в) более того, самое поверхностное изучение упомянутой выше статьи доктора Сиднея Бэрда показывает, что налицо юридическое недоразумение: вменяемые в вину фирме „Урия Свитмёрдер и сыновья“ операции никак не могут быть квалифицированы как содействие людоедству. Запрошенные по этому вопросу консультанты Международного суда готовы скорее квалифицировать эти операции как гостинично-пансионатные, без оказания специального медицинского и бальнеологического лечения…» 30 января 1933 года Адольф Гитлер стал рейхсканцлером. Последовавшие за этим события как в самой Германии, так и за ее пределами надолго отвлекли внимание от трагедии архипелага Блаженного Нонсенса. VI В феврале 1939 года Томас Кру, двадцатидвухлетний туземец из племени Кру, работавший после окончания школы помощником бухгалтера фанерного завода на острове Дурку, крупно повздорил со своим начальником и был немедленно уволен. Ему было заявлено, что он уволен без права обратного поступления на этот завод и любое другое предприятие фирмы. Томасу Кру предстояла каторжная судьба туземного чернорабочего. Нельзя сказать, чтобы сама фирма не терпела на увольнении Кру известного ущерба: он был смышленым парнем, способным бухгалтером, знал с десяток местных языков и наречий и мог быть в дальнейшем весьма полезным фирме. Господин Урия Свитмёрдер, как-то обратив на него свое внимание, остался самого лучшего мнения о его благоразумии. У него даже мелькнула мысль, что не худо бы сделать Томаса министром при этом старом болване Джигу-браху. Но он воздержался: Томас был все-таки слишком молод, а главное, он происходил из простой семьи, и его назначение на столь высокий пост вызвало бы недовольство как у короля, так и у туземной аристократии. И все же Томаса уволили без права обратного поступления, ибо надо было еще раз показать, что фирма «Урия Свитмёрдер и сыновья» не прощает ни малейшего противоречия ее державной воле. На следующий день Томас вернулся на остров Бассанука, на котором он отсутствовал вот уже шесть с лишним лет. Он нашел родную хижину пустой и заброшенной. Мать давно умерла, а отца и обоих его братьев, как ему было объявлено вождем племени, всего два месяца назад отправили работать на отдаленные острова, и они уже больше никогда на Бассануку не вернутся. И еще много, очень много людей племени Кру отправили за минувшие шесть с лишним лет на те же роковые острова, и ни один из них не вернулся обратно. Печально, но такова воля мудрых старейшин и Бини-ра – вождя племени, которые действуют тоже не по своему усмотрению, а по повелению богов племени Кру и его величества – короля Джигу-браху. Бини-ра – моложавый ласковый старик с бегающими плотоядными глазками на жирной физиономии – сердечно обрадовался приезду Томаса. Он похвалил его за успехи в науках и сказал, что взгляд Томаса можно сравнить по красоте и ясности только с солнечным лучом, но телом он, увы, тощ и непригляден. Его отправят туда, куда уехали отец и братья Томаса, чтобы он мог там применить свои обширные познания, а перед тем отдохнуть на блаженном острове, где народ Джигубрахии, по неисчислимой милости белых, отдыхает и питается так, как ему никогда и не снилось. Томас не очень поверил словам Бини-ра о том, что его будут где-то бесплатно кормить, да еще такой пищей, которая ему и не снилась. Для этого он достаточно хорошо знал фирму «Урия Свитмёрдер и сыновья». Но в родном селении было пустынно и неуютно, а в сладких речах Бини-ра чувствовались фальшь, раздражение – было ясно, что он будет при любом случае всячески допекать Томаса, потому что подданный, работавший на должности белого человека, – плохой подданный и лучше от него избавиться заблаговременно. Так Томас Кру, которому сейчас уже было все равно, попал на «лесосеку № 8». Потребовалось несколько дней, чтобы он понял, что его откармливают, как мясной скот. Он попытался покончить с собой, но его успели вынуть из петли и выпороли плетьми. Через неделю его снова вынули из петли и вторично выпороли, на этот раз до потери сознания. Теперь, когда Томас отлеживался, он имел вполне достаточно времени, чтобы всесторонне обсудить свое положение. За три дня до прихода парохода «Кембридж», который должен был забрать с «лесосеки» и развезти по назначению очередную партию откормленных питомцев доктора Шакта, Томас уже успел договориться с большинством внушавших ему доверие товарищей по беде. Это оказалось легче, чем он предполагал, ибо в первую очередь на «лесосеку № 8» отправляли людей строптивых, отлынивавших от работ на предприятиях фирмы и тем или другим неудобных для вождей и старейшин племен. Первым пунктом назначения по пути следования зловещего парохода был остров Дурку, самый большой и населенный остров архипелага. На нем проживало свыше семидесяти процентов населения островов, и здесь высаживали на берег каждых трех из четырех питомцев «лесосеки № 8». Они прибыли туда ночью. «Кембридж» во все гавани приходил только ночью, и его встречали только вожди и старейшины племен, приходившие за их ежемесячным рационом человечины. Никому, кроме них, под страхом гнева богов не разрешалось в эти часы покидать свои жилища. Выждав, пока «Кембридж» ошвартуется, заговорщики под предводительством Томаса Кру напали на охрану и белых из команды парохода, перевязали и побросали их в черную теплую воду залива. Один из кочегаров-туземцев открыл кингстоны, и судно вскоре скрылось под водой, загромоздив своим корпусом подступы к причалу. А повстанцы, к которым присоединились черные матросы с потопленного «Кембриджа», захватили с собой все обнаруженное на нем оружие и продукты и ушли в горы. Это было проделано так тихо и неожиданно, что застигнутой врасплох охране не удалось сделать ни единого выстрела, а вожди и старейшины племен, которые нетерпеливо переминались с ноги на ногу, пока швартовался пароход, вдруг оказались лежащими на сырых досках пристани, обезоруженными и связанными. Когда с утренней короткой зарей кончился запрет и окрестные туземцы вышли из хижин на свежий воздух, они увидели своих владык и старейшин, валяющихся на пристани, весело и нежно розовевшей под первыми лучами солнца. Тут же на пристани понуро стояли или сидели, поджав под себя ноги, четырнадцать необычайно упитанных туземцев, которые не решились уйти с Томасом, потому что боялись гнева богов, опасались, как бы в будущих неминуемых стычках их не убили, и рассчитывали, что авось здесь не всех сразу убьют и пожрут, и тогда можно будет спокойно и сытно прожить еще недельки две-три, а то и весь месяц. Назавтра они были съедены своими адресатами. Несколько позже в некоторых европейских и американских газетах промелькнуло немногословное сообщение: «Группа туземцев архипелага Блаженного Нонсенса, подстрекаемая коммунистическими агентами, убила девятнадцать белых, ограбила и потопила принадлежащий компании „Урия Свитмёрдер и сыновья“ пароход „Кембридж“ и ушла в горы, сея по дороге смерть и разрушение. Ликвидация этой банды ожидается в ближайшие дни». С Томасом Кру ушло около семидесяти человек. Против этих семидесяти человек были двинуты двести двадцать полицейских, вооруженных винтовками, минометом и двумя легкими пулеметами. Свора овчарок быстро повела их по следам повстанцев. Но была середина зимы, на половине пути их застал ливень, зарядивший на много дней, и следов не стало. Да и вообще было немыслимо вести в этих широтах военные операции во время сезона дождей. Поэтому пришлось ограничиться тем, что выставлено было вокруг предполагаемого района базирования повстанцев кольцо постоянных застав, которые должны были блокировать район, а карательную экспедицию отложили до весны. Еще в самый разгар дождей небольшой отряд воинов Томаса Кру легко проскользнул сквозь жиденькое и неверное кольцо блокады, выбрался на побережье, на нескольких туземных лодках вышел в открытый океан, высадился на островке, где расположилась страшная «лесосека № 8», уничтожил ее администрацию и охрану, сжег и разрушил все ее постройки и увел с собой в расположение отряда около ста человек. С наступлением весны двинулась в горы столь долго подготовлявшаяся карательная экспедиция. У Томаса к этому времени уже было под командованием двести с лишним воинов. Два племени и шестнадцать селений, затерявшихся в труднопроходимых горных дебрях, признали Томаса своим вождем. Их прежним вождям и старейшинам удалось бежать в Дурку. Из этих беглецов в дальнейшем вербовались незаменимые проводники для карательных экспедиций, за что они и продолжали аккуратно получать свой ежемесячный паек с восстановленной «лесосеки № 8». Так начались на архипелаге военные действия, которые не прерывались вплоть до того дня, когда японцы вступили во вторую мировую войну и высадились, не встретив со стороны пуританийского гарнизона сколь нибудь серьезного сопротивления, на островах Блаженного Нонсенса; они продолжались именем короля Джигу-браху Первого под руководством и при деятельном участии японских войск, вплоть до того, как на борту линейного корабля «Миссури» был на рейде Токийского военного порта подписан акт капитуляции Японии. К этому времени войска Томаса Кру насчитывали уже две с половиной тысячи человек, неплохо вооруженных пуританийским и японским трофейным оружием. Весь народ острова Дурку вышел встречать свою спускавшуюся с гор освободительную армию. Снова была торжественно уничтожена и сравнена с землей «лесосека № 8», аккуратно функционировавшая и при японцах, так как предприятия компании «Урия Свитмёрдер и сыновья» все время войны исправно снабжали японскую армию фанерой, досками и деревянными деталями самолетов. Именно за эти свои заслуги граф Урия Свитмёрдер носит в торжественных случаях японский орден, усыпанный изумрудами. Два месяца правительство Томаса Кру было хозяином положения на архипелаге. Затем последовала нашумевшая в те дни высадка отряда пуританийских войск, призванных установить на островах законный порядок и законную власть его величества Джигу-браху, с которым в столице Пуритании был заключен наступательный и оборонительный союз. Снова пришлось Томасу и его людям уйти в горы. Теперь с ним ушло уже около восьми тысяч человек воинов, стариков, женщин и детей. Это составило чуть меньше половины всего населения несчастного архипелага. Во всяком случае, принц Оливер Джигу-браху, отправившийся через океан для переговоров о присылке на архипелаг помощи людьми и оружием, начал свою речь на обеде, посвященном борьбе в защиту малых наций, следующими словами: – Народ Джигубрахии – малый народ. Он насчитывает всего около двадцати тысяч человек… Таким образом, как следует из приведенного выше августейшего высказывания, за двадцать восемь лет, прошедших с того дня, как на архипелаге Блаженного Нонсенса обосновалась фирма «Урия Свитмёрдер и сыновья», убито и съедено три четверти его населения. В районах, на которые после двухмесячного перерыва снова распространяется власть концессии и короля Джигу-браху Первого, восстановлена и бесперебойно действует «лесосека № 8», и есть все основания предполагать, что, если Томас Кру не победит, последней четверти населения островов недолго осталось существовать на земле. Фирму «Урия Свитмёрдер и сыновья» это меньше всего беспокоит. Дешевых рабочих на ее век хватит. Уже принято соответствующими властями решение о переселении на архипелаг первой партии «перемещенных лиц» численностью около одиннадцати тысяч. Для них уже строятся подданными короля Джигу-браху Первого бараки в районах действия малярийных станций. Вслед за первой партией последует вторая в составе шести тысяч андерсовцев. Из них будут, в частности, сформированы и отряды для ликвидации «коммунистических банд Кру», в которых нет и в которых никто и никогда даже и не видывал коммунистов. На днях подписано соглашение о сдаче этого архипелага в аренду заокеанской Державе сроком на девяносто девять лет для организации на нем военно-морской базы… Вот и все, что автор этих строк мог рассказать о ходе цивилизации архипелага Блаженного Нонсенса и о роли в этом столь далеко зашедшем процессе знаменитой фирмы «Урия Свитмёрдер и сыновья». Когда Томас Кру победит (а его победа несомненна, ибо люди, борющиеся за самое свое существование, непобедимы), мы сможем сообщить дальнейшие подробности о героических боях на архипелаге, который был на три четверти обглодан поступательным движением «западной цивилизации», но все же воспрянул к жизни и будет жить. Самообольщение Иова Стротта Вот почему слава о «Парадизе» прогремела по всей стране. Конечно, дело не в его особенных, каких-то из ряда вон выходящих достоинствах. Хотя ресторан этот в высшей степени шикарный: в него пускают только во фраках и вечерних платьях. А это уже кое-что значит! «Парадиз» вырастает перед вами, лишь только вы начинаете подыматься из военного порта в город. Он расположен на высоком холме, в лучшей части города, как раз напротив
Восточного парка. Весь из стекла, он светится на фоне пурпурного заката, как хрустальный фонарь из волшебной сказки. И все же «Парадиз» остался бы заурядным первоклассным рестораном, если бы не так давно его владелец Иов Стротт не вызвал к себе старшего официанта Друда для очень важного разговора. – Мне очень грустно, Друд, – сказал он, – но мне приходится просить вас передать своим коллегам официантам, что с будущей недели я вынужден снизить заработную плату на двадцать процентов. Друд попросил полчаса времени, чтобы посоветоваться с официантами. Но он вернулся значительно раньше и заявил: – В таком случае мы будем бастовать. – Вы самообольщаетесь, дорогой Друд, – усмехнулся Стротт. – Вы забываете, что в городе имеется по крайней мере полтора десятки тысяч людей, которые с удовольствием заменят вас в ресторане. Ну вот, скажите сами, сколько, по вашим сведениям, безработных в нашем городе? – Что-то около девятнадцати тысяч человек, – ответил Друд без особенного удовольствия. – Ну вот, ведите, дружище! – говорит тут сладчайшим голосом Стротт. – А вы собираетесь бастовать. И это, не имея за душой ровным счетом ничего, кроме фрачной пары. Но Друд сказал, что уступить – значит согласиться на полуголодное существование, и ушел. И вместе с ним ушли и остальные двадцать девять официантов, и ресторан пришлось закрыть, хотя не было еще и двенадцати часов ночи, потому что некому стало обслуживать его тридцать столиков. Это был весьма респектабельный кабак, и каждый столик для удобства клиентов обслуживался особым официантом. Вызывать молодцов из «Технической помощи» было уже поздно. Пришлось извиниться перед клиентами и закрыть ресторан. Отсюда и начинается история знаменитых чаепитий в «Парадизе», и это будет одновременно историей о том, как Иов Стротт получил на всю жизнь нервный тик, в чем вы можете сами удостовериться, если заведете с ним хоть на две минутки разговор о забастовках. Правда, врачи говорят Стротту, что они его вылечат, но какой врач будет говорить невыгодную ему правду богатому пациенту! В одном нельзя отказать штрейкбрехерам из «Технической помощи» – они были на редкость аккуратны.
Ровно к трем часам, к открытию «Парадиза», тридцать малопочтенных молодцов в безукоризненных фрачных парах стояли у буфетной стойки в ожидании посетителей. В три часа открылся ресторан, а в пять минут четвертого все тридцать столиков уже были заняты. Тридцать чисто выбритых джентльменов во фраках расселись за тридцатью столиками со своими тридцатью ламами в белых вечерних платьях. К десяти минутам четвертого к ресторану подкатил сам мистер Стротт. Он никогда так рано не приезжал, но сегодня ему как-то не сиделось дома. Он осведомился у швейцара (так ему не терпелось); – Ну, как дела, Айк? – Полным-полно, – ответил швейцар. – Все тридцать столиков как один. Стротт быстро проследовал в зал. Ему показалось невероятным, чтобы за десять минут ресторан мог наполниться клиентами, но он удостоверился, что швейцар нисколько не преувеличивал. Все столики были заняты. Тридцать джентльменов и тридцать леди с мелодичным звоном помешивали сахар в шестидесяти стаканах чая. Будь мистер Стротт хоть несколько менее возбужден, он сообразил бы надеть очки. Тогда он обнаружил бы кое-что интересное и не столь уж утешительное. Но панорама зала, открывшаяся его невооруженному близорукому взгляду, доставила ему самое высокое удовлетворение. Он проследовал к себе в кабинет и некоторое время предавался приятным размышлениям. Он попытался представить себе, каково сейчас Друду и его двадцати девяти коллегам, и остался при весьма утешительном выводе, что им сейчас плохо, очень даже плохо. Ему было интересно, на какой день они придут с повинной, а в том, что они обязательно придут с повинной, он сейчас уже нисколько не сомневался. И вдруг в кабинет вваливается метрдотель О’Флаган – довольно подлая личность и отчаянный холуй. – Хозяин, – говорит О’Флаган, – мне сдается, что вы не раскусили, что происходит! Вы видите, что делается в зале? И он повел Иова Стротта вниз, к столикам, и Иов Стротт увидел, что все тридцать столиков заняты его бастующими официантами и их дамами. А за первым столиком, тем, который у круглого углового окна, сидел сам Ральф Друд со своей супругой и важно читал газету. Перед ними стояли чуть пригубленные стаканы уже порядком остывшего чая. И за всеми остальными столиками тоже сидели за нетронутыми стаканами остывшего чая и тоже читали газеты. А их дамы перелистывали журналы… И так продолжалось до четырех часов ночи, когда пришло время закрывать ресторан. За это время много раз, ровно столько, сколько полагалось по контракту, играл оркестр, и каждый раз официанты приглашали своих дам танцевать. А потанцевав, они снова садились за столики, еле прихлебывали из своих стаканов и снова принимались за газеты и журналы. Приходили завсегдатаи «Парадиза» и уходили ни с чем: свободных столиков не было. Стротт, конечно, осатанел от злобы. Он хотел звонить в полицию, чтобы ему очистили ресторан от забастовщиков, но О’Флаган сказал, что из этого дела ничего не выйдет, потому что все они ведут себя вполне прилично, а любой клиент имеет право заказывать, что его душе угодно, и пить стакан чая столько времени, сколько ему заблагорассудится. И вообще, если придет полиция, то получится драка, скандал, черт знает что. В этом не было бы ничего страшного для какой-нибудь фабрики или шахты, но в респектабельном ресторане мордобой и кровопролитие!.. Нет, на его – О’Флагана – взгляд, это не выход. Другое дело, если бы забастовщики выставили пикеты. Пикетчиков можно разогнать, избить, арестовать, все что угодно, потому что это происходило бы на улице. Но официанты как нарочно не выставили пикетов. – Ладно! – крикнул тогда Стротт забастовщикам. – Сегодня вы меня перехитрили. Завтра я буду умней. Завтра никого из вас не пустят и на порог «Парадиза»! Слышите, вы, Друд и компания?.. На другой день, как вы уже сами понимаете, Стротт прибыл задолго до трех часов. Ровно в три открыли ресторан, и ровно в пять минут четвертого все тридцать столиков были заняты тридцатью джентльменами в безукоризненных черных фрачных парах и тридцатью дамами в белых платьях бального типа. Тридцать молодцов из «Технической помощи» подбежали к ним, чтобы принять заказ, и вскоре шестьдесят ложечек нежно звенели, размешивая сахар в шестидесяти стаканах. Стротт бросился в зал и увидел за столиками совершенно незнакомых, большей частью худощавых, прилично выбритых и одетых джентльменов. И эти тридцать пар тоже просидели в «Парадизе» до самого его закрытия и тоже выпили только по одному стакану чая и прочитали все газеты и журналы, которые им по первому требованию приносили обозленные молодчики из «Технической помощи». Тогда Иов Стротт обратился к своим необычайным клиентам с речью. Он сказал, что каждый джентльмен и каждая леди вольны пить и есть, что им угодно и сколько им угодно, и что в этом отношении он, Иов Стротт, как ресторатор и христианин целиком полагается на промысел божий. Но если тридцать клиентов проводят со своими дамами в ресторане ровно тринадцать часов, заказывая за все это время по одному стакану на персону и закусывая принесенными из дому бутербродами, то, на его, Иова Стретта, взгляд, это скорее смахивает не на промысел божий, а на махинации со стороны забастовщиков. Поэтому он, Иов Стротт, вынужден с глубоким сожалением просить высокочтимых джентльменов и их прелестных дам не появляться больше в его ресторане, потому что они все уже сфотографированы и швейцару дано указание никого из них больше не пропускать. Назавтра Стротт прибыл в ресторан уже в два часа. С трех часов до четырех минут четвертого он лично простоял на контроле рядом со швейцаром, сверяясь с вывешенными рядом фотографиями вчерашних клиентов. В четыре минуты четвертого он, изнемогая от чувства собственного бессилия, покинул свой унизительный пост и скрылся в кабинете. В восемь минут четвертого тридцать совершенно незнакомых джентльменов и столько же совершенно незнакомых дам сосредоточенно размешивали шестьдесят стаканов чая, и они занимались этим богомерзким занятием с краткими перерывами на танцы и более длительными – на просматривание произведений повременной печати до той поры, покуда не пришло время закрывать «Парадиз». Конечно, приходили и постоянные клиенты, но для них не находилось свободных столиков, и они уходили ни с чем. И точно так же происходило дело и на четвертый день, и на пятый, и на шестой, и на седьмой, и на восьмой, и на девятый. И все это время буфет не торговал ни на цент выше стоимости шестидесяти стаканов чая и не было заказано ни единого блюда из роскошного и многообразного меню «Парадиза». Горы неиспользованных овощей пришли в негодность и были выброшены на помойку. Ни разу, не были открыты двери холодильника, где хранились мясные туши, дичь, масло и другие ценные скоропортящиеся продукты. Каждый полдень привозили свежие, румяные хлеба, каждый полдень кондитер «Парадиза» вынимал из духовки, просторной и благоустроенной, как ангар, противни с превосходнейшими пирожными. Но и румяные хлеба и превосходнейшие пирожные черствели втуие. А повара и весь остальной персонал кухни сидели без дела и имели более чем достаточно времени, чтобы поиздеваться втихую над бессильной злобой их хозяина. А на десятый день Иов Стротт, ночевавший в ресторане, пожелтевший, небритый и с подергивающейся в нервном тике правой щекой, послал О’Флагана за мистером Ральфом Друдом. – Мне хотелось бы узнать, – сказал Стротт, избегая взгляда старшего официанта, – мне хотелось бы знать, когда это кончится? И, кстати, кто эти дамы и джентльмены, которым так нравится распивать у меня чай? И Ральф Друд ответил, что кончится это тогда, когда будет подписан коллективный договор на условиях, о которых мистеру Стротту будет сообщено профсоюзом официантов. Что же до джентльменов, которые изо дня в день портят настроение мистера Стротта, то он может не беспокоиться. Это честные, вполне порядочные люди, к сожалению, лишенные в настоящий момент работы. – Но откуда у них фраки? – удивился Стротт. – Откуда фраки у безработных сапожников и слесарей? – Это очень долго рассказывать, – улыбнулся Друд. – Конечно, нам пришлось наряжать их в свои фраки. И это была дьявольски трудная работа. Нужно было подбирать безработных такой же комплекции, как мы. В первый день нам к тому же еще пришлось долго уламывать людей, чтобы они пошли к вам попить чаю и потанцевать. Но потом это всем страшно понравилось, и в комитете безработных отбою не стало от парней, которым не терпелось принять со своими дамами участие в этом небольшом развлечении. А портные выделили несколько своих безработных, и те только и делали, что утюжили наши костюмы. И, знаете, появилось столько желающих, что очередь на посещение «Парадиза» уже расписана на сорок три дня вперед. А про дам и говорить нечего. С ними было не в пример легче. Каждая из них сама с удовольствием утюжила свое подвенечное платье. Вы ведь знаете, что за удивительные существа эти женщины! Они скорее продадут свои ботинки и будут ходить на руках, нежели расстанутся со своим подвенечным платьем. А каждое подвенечное платье, даже у жены официанта, в глубине души чуть-чуть бальное… Тогда Иов Стротт сделал над собой героическое усилие, чтобы остановить тик, искажавший его и без того неприглядную физиономию, и спросил: – А скажите-ка, старина Друд, сколько в городе безработных? Это был идиотский вопрос, потому что Стротт знал ответ на него не хуже Друда. – Что-то около девятнадцати тысяч, – ответил Друд и снова улыбнулся. И мистер Стротт подсчитал, что если положить по тридцати безработных в день, то это обеспечит не более и не менее, как шестьсот с лишним коллективных чаепитий в «Парадизе», и что за это время он свободно может двадцать раз вылететь в трубу. Тогда он вздохнул и промолвил необыкновенно приветливым голосом: – Знаете, что, Друд? Становитесь на работу. Мне уже надоело торговать чаем. О том, как важно не захворать Достопочтенный Урия Дрэйк, на совести которого издание пяти детских и двух женских журналов, а также почетное попечительство в четырнадцати колледжах и двух университетах, обронил как-то на ежегодном конгрессе любителей тараканьих бегов и евангелического прогресса фразу, которая не могла не создать ему славу также и беззаветного ревнителя отечественных изящных искусств. Он сказал: «Истинный американский критик – это здоровый критик. А если он вдруг захворал какой-нибудь модной болезнью, то нам – стопроцентным американцам – он может пригодиться лишь для вываливания в дегте». Некоторые склонны полагать, что под «модной болезнью» мистер Дрэйк будто бы подразумевал радикализм и симпатии к демократическим писателям. Но у нас нет причин толковать эти слова столь ограничительно. Согласимся, что и грипп, увы, далеко еще не вышел из моды. Целью настоящего повествования как раз и является показать, как опасно американскому критику, пользующемуся любовью и симпатиями мистера Дрэйка, не вовремя захворать самым заурядным гриппом. Итак, вот волнующая, в высшей степени поучительная история возвышения и падения Мартина Пуста. Одновременно это будет рассказом о том, как важно быть всегда здоровым, а особенно перед началом сезона, если ты подлинно американский критик. Мартин Пуст был уже совсем не молод, когда на его тусклом небосклоне вдруг забрезжила первая зарница упоительного золотого цвета. Около тридцати лет он барахтался в нескольких тощих эстетских журнальчиках вокруг слов «красота», «чистое искусство», «истинная поэзия», «эстетика избранных», тоскливо сознавая свое убожество и полное бессилие написать что-либо такое, что дало бы ему много читателей и долларов. Его статьи походили на тощий изюм, запеченный в глину. Они вызывали недоуменные вопросы-. – Чему же вы служите, мистер Пуст? Что вам нравится? – Мне нравится Красота! – пыжился он. – Я служу Красоте, Вот чему. Мне нравятся мрамор и холсты мастеров, но не тех, у которых все вульгарно ясно и понятно, а тех, чьи статуи и холсты заставляют тонко чувствующую душу стонать от неизбывного томления перед Великой Тайной Замысла и Воплощения. – А люди? – А, что мне до людей! Ему действительно было не до людей. Ему так хотелось разбогатеть, что иногда и самому казалось, что он ненавидит богатых. И вот как-то некий приятель затащил его в модный мюзик-холл. Шла репетиция обозрения «Семьдесят семь голых невест Вилли Гопкинса, или Бомба в Майами». Они сели поближе к выходу. Хозяин постановки волновался. Он вложил в нее свыше ста тысяч долларов, собирался заработать на ней не меньше, но не был уверен, что это ему удастся. Он присел позади Пуста, потому что в темноте принял его за агента своего конкурента. Пуст был полон яда. По ходу действия он то и дело презрительно хмыкал, наконец не выдержал и заметил своему приятелю: – Пошло, но недостаточно. Для полной пошлости они должны были бы еще… И он, давясь злобой дурно зарабатывающего эстета, стал развивать свои соображения о том, что следовало бы, по его мнению, дополнительно внести в постановку, чтобы она стала пошлой на все сто процентов. Хозяин постановки навострил уши, минут десять слушал саркастические разглагольствования Пуста, потом не выдержал, всхлипнул, схватил его за руку и восторженно прошептал: – Сэр! Я не имею чести быть знакомым с вами, но ваши замечания, которые я имел счастье чисто случайно подслушать, показывают, что вы мне ниспосланы самим провидением. Вы и только вы, сэр, можете помочь мне сделать из этого представления подлинное, действительно доходное произведение искусства!.. Уже одно то, что вы только что предложили, заставит спектакль блистать неподражаемым юмором!.. Вам нетрудно будет в антракте последовать в мой кабинет? Презрительно пожав плечами, Пуст согласился. Из кабинета хозяина он вышел с приятно оттопыривающимся бумажником. Пошлости, предложенные Пустом, дошли до зрителя. Премьера имела бешеный успех. Месяцем позже при консультации Пуста с не меньшим успехом прошла в соседнем мюзик-холле премьера обозрения «Молодчага Джонни и муж на балконе». А спустя полгода ни одна постановка в мало-мальски солидном предприятии этого жанра не обходилась без просвещенной помощи «Знаменитого Критика, Тончайшего Эстета Штатов» Мартина Пуста. Теперь за его портретами и интервью гонялись репортеры самых распространенных газет и журналов, к его мнению стали прислушиваться в Голливуде. Кто не помнит знаменитого фильма «Аризонский кегельбан из черепов»? Раньше он назывался «О чем кряхтели саксофоны». Помните, там восьмидесятичетырехлетняя старушонка уничтожает все свое
потомство? И как уничтожает! Она пропускает своих сыновей, дочерей, внуков и внучек и пол дюжины правнуков через мясорубку, напевая при этом рекламную песенку «Лучше нету мясорубок, чем системы Бивербрук!». Только происками агентов международного коммунизма можно объяснить тот возмутительный факт, что «Кегельбан» не был удостоен премии на Каннском кинофестивале. Так вот, вся история с самоубийством этой осатаневшей старушонки, которую начинает потом мучить совесть (она бросилась в ротационную машину, на которой печатается «Нью-Йорк тайме»), была подсказана не кем иным, как Мартином Пустом! Вскоре он научился, нисколько не краснея, декламировать с любой международной трибуны о прелестях настоящего, стопроцентного, здорового искусства, недоступного только тем, кто отравлен ядом радикальных идей. Его книги «Адам и Ева накануне грехопадения», «Поэзия гниения», «Гангстер – волевой бизнесмен», «Извращения дань Прекрасному» стали настольными книгами наиболее поощряемых в преуспевающих деятелей искусства. Словом, он быстро и безостановочно шел в гору. И надо же было так случиться, что однажды, участвуя в прелестной увеселительной прогулке на яхте самого мистера Дрэйка, он простыл и захворал гриппом! Это был даже не очень серьезный грипп. В прежние времена, когда Пуст промышлял «чистым искусством», он бы при таком гриппе без тени колебаний пустился в другой конец города ради каких-нибудь десяти – пятнадцати долларов. Но теперь он мог себе, позволить поваляться в постели, даже когда его ждали на репетициях нового ревю – «Семь тещ Синей бороды». Конечно, дирекция была в отчаянии. Безутешный хозяин сидел, пригорюнившись, в самой глубине зрительного зала и заранее подсчитывал убытки, которые принесет ему, если она, упаси боже, затянется, болезнь глазного консультанта постановки. И вдруг, как Иисус Навин в пустыне, он услышал глас божий. Кто-то по соседству высокомерно цедил сквозь зубы: – Будь я на месте твоего плешивого Мартина… Будь я на его месте, я бы заставил Синюю бороду поворочать мозгами. Почему он, спрашивается, всех жен душит одинаковым способом?
Пускай он мне каждую свою жену за мои деньги убивает по-разному. Верно я говорю, крошка? – Конечно, верно, – отвечала ему со вздохом его собеседница. – Ах, как верно! Ты у меня, Бобби, такой умница! – И актрисы хороши! – продолжал огорчаться Бобби. – Умирают безо всякого воображения. Как рыбы. Подрыгают ногами, и все. Ведь это же что такое на сцене? На сцене ревю. Значит, пускай помирают повеселее. Пускай одна, к примеру, попляшет с ножом в горле, а другую я бы, к примеру, повесил. И пускай она висит, и раскачивается, и принимает красивые позы, и поет: «Ти-и-хо качайтесь, каче-ели, та-та-та-та-ра-ра!» – или что-нибудь другое в этом роде… Чтоб была мне за мои деньги красота… – Конечно, – снова вздохнула собеседница. – Ах, Бобби, Бобби, тебе бы при твоей красоте, уме и вкусе хоть три класса начальной школы!.. Хозяин подсел поближе и увидел в полумраке смазливую, но изрядно потрепанную физиономию с тончайшими усиками. – Сэр! – обратился к нему хозяин, взволнованно дыша. – Сэр, я не имею чести быть знакомым с вами… Но ваши замечания… Само провидение… Так мгновенно и навсегда закатилось неверное счастье Мартина Пуста. Рядовой сутенер Боб О’Каннали, попавший на репетицию только потому, что его крошка Китти была платной возлюбленной Пуста, словом, самый заурядный сутенер Боб О’Каннали оказался, как и другие его коллеги, вполне подготовленным, чтобы с ходу заменить в качестве художественного консультанта «неповторимого», «божественного», «бесподобного» повелителя вкусов Мартнна Пуста. В несколько дней смелый опыт «Бриллиантового фонтана» (так назывался мюзик-холл, где взошла новая критическая звезда) стал достоянием всех остальных заведений мюзик-холльного промысла. Сутенеры в качестве консультантов были не в пример дешевле Мартина Пуста. Вскоре О’Каннали выпустил прогремевшую в обеих Америках книгу «Чего мы ждем от искусства – я и моя Китти». Если сочинения мистера Пуста были настольными книгами, то произведение О’Каннали стало библией истинно американских деятелей искусств. Боб уже привлечен к консультированию в Голливуде. Поговаривают, что в ближайшие дни он вместо Мартина Пуста будет в качестве эксперта по вопросам морали и искусства введен в состав одной из комиссий, направляемой в Европу для наведения порядка в ее культуре. Его положение не в пример прочнее и независимее, чем у Пуста в самом зените его славы. – Подлинно американский критик должен быть материально независим от колебаний конъюнктуры, – заявил он в одном из своих интервью. – Например, я. Если даже меня и постигнет неудача на поприще служения искусству, то я никогда не поступлюсь своими принципами и требованиями, потому что к моим услугам верные и все растущие доходы моей крошки Китти… Что же до Мартина Пуста, то его недавно приняли факельщиком в Объединенную компанию похоронных процессий, потому что у него все-таки интеллигентное лицо. Вспышка собственита в агрогородке Егоровке Мне удалось при обстоятельствах, о которых пока еще рано рассказывать, раздобыть почти полный комплект журнала «Огонек» за 1981–2000 годы. Надеюсь опубликовать из него ряд материалов, которые представят интерес для нынешних его читателей. Первым я предлагаю их вниманию обнаруженное мною в одном из октябрьских номеров этого драгоценного комплекта письмо в редакцию слесаря механико-ремонтных мастерских одного из небольших агрогородков Тамбовской области Петра Андреевича Семыкина. Письмо сопровождено примечанием редакции о том, что его автор научился грамоте только после Октября семнадцатого года, в рядах Красной гвардии, и что публикуется оно без редакторской правки. Дорогой товарищ редактор! Я еще не старый человек. Две недели тому назад мне пошел вот семьдесят пятый год. Я – слесарь и конструктор механикоремонтных мастерских, готовлю кадры, беседую с детворой о тех далеких днях, когда я еще работал трактористом в небольшом тамбовском колхозе, и чувствую себя полноценным тружеником коммунистического общества. С тех пор, как в нашей Егоровке открылся филиал Института борьбы со старостью, таких, как я, бывших стариков, в нашем агрогородке больше двух тысяч ста человек. Чувствую я себя отлично и надеюсь черкнуть письмецо в юбилейный номер «Огонька», посвященный семидесятипятилетию Великой Октябрьской социалистической революции. Но так как филиалы Института борьбы со старостью густо рассыпаны сейчас по всей стране, то Егоровке не приходится хвастать высоким процентом граждан старше восьмидесяти пяти лет. Дело обычное. Да и вообще Егоровка ничем особенным не выделяется из многих десятков тысяч населенных пунктов. Дома со всеми удобствами? Всюду дома со всеми удобствами. Отличное шоссе? Всюду отличные шоссе. Музей? У нас действительно совсем неплохой музей (я как раз по совместительству его директор). И это давно уже не редкость в нашей стране. Правда, Егоровский самодеятельный театр дважды за последние девять лет выступал (и с немалым успехом) в Москве, в Кремлевском театре, но и самодеятельных театров в стране нашей не одна тысяча. И ученых, инженеров, писателей и прочих деятелей искусства Егоровка на круг дала не больше, чем многие и многие другие населенные пункты. Словом, город как город. От других не отстаем, но и ничем особенным не выделяемся. И вдруг, представьте себе, какая неприятность: появились в нашем агрогородке единоличники! Это на шестьдесят четвертом году Октября! Правда, немного – два человека. Супруги Дуголуковы, Николай Егорович и Антонина Ивановна. Кадровые колхозники! Бывшие комсомольцы чуть ли не с самого основания комсомола! Были люди как люди. Трудились на совесть. Жили неплохо. Два сына – инженеры, дочь Антонина Николаевна – бывшая колхозная доярка, теперь – преподавательница английской литературы, профессор, три книги написала; два внука – лучшие механизаторы нашей Егоровки. И вдруг, когда уже все стали выдавать по потребностям, приходят эти старики Дуголуковы. «Раз все по потребностям, – говорят, – давайте нам в личное пользование приусадебный участок (от них уже лет пятнадцать как все отказались в Егоровке), корову, двух лошадей, поросят, овечек, поскольку у нас возникла потребность обзавестись собственным, индивидуальным хозяйством». Уже и соседи их отговаривали, и дети приехали, в ногах у своих стариков валялись, от сраму глаза на улицу казать боялись, да так ни с чем и уехали восвояси. Уперлись старики, что те быки: желаем и все! Имеем такую потребность, общество от нашей потребности не обедняет. Значит, удовлетворяйте! Мы к председателю: «Не иди, Иван Петрович, навстречу этой вспышке собственнических настроений, не срами Егоровку!» А Иван Петрович только руками разводит: «Ничего не могу поделать. Не имею права не удовлетворять, раз всем полагается по потребностям»… Удовлетворил. Обзавелись Дуголуковы на старости лет индивидуальным огородом, коровником, конюшней, свинарником, день и ночь возятся со своим рогатым и безрогим скотом. Где только можно, раздобыли висячих и дверных замков, все у них на запоре. Во дворе будка, в будке собака Бобик. На огороде другая собака – Трезор. В комнатах сундуки, в сундуках – мануфактура. Набрали себе – благо бесплатно! – костюмов, шуб, плащей и платьев невпроворот. Принесут домой – и в сундук, под замок. А ходят в самой что ни на есть затрапезной одежонке. Оно, конечно, товаров на всех хватает, а все же как-то неловко и перед гражданами из соседних населенных пунктов совсем неудобно. Подсылали к Дуголуковым доктора-психиатра. Осмотрел он их, потолковал с ними и вывел диагноз: «Спазматический собственит». Такая, говорит, наблюдается довольно редкая болезнь переходного периода. Если в тяжелой форме, то довольно трудно поддается излечению; в данном, говорит, случае – случай довольно тяжелый. Видим, дело почти безнадежное. Но, с другой стороны, сумасшествие у них не буйное, на людей не кидаются. Пускай живут как хотят. И вдруг приходят они вчера к председателю, зовут его в гости. Удивился Иван Петрович, но пошел. Зачем, думает, связываться с не совсем нормальными людьми? Лучше, думает, я пойду. Вряд ли они на меня будут кидаться, поскольку они знают меня с самого детства. А я воспользуюсь моментом, снова потолкую с ними. Может быть, хоть в этот раз удастся убедить их не позорить свою старость частнособственнической деятельностью. Приходит. Старуха угощает Ивана Петровича довольно невкусной пищей собственного изготовления (они и столовой общественной не пользовались). Иван Петрович ест и виду не подает, что невкусно. А сам свое думает: как бы ему похитрее перейти к разговору? И вдруг подымается Николай Егорович и странно так ухмыляется. «Ну вот! – думает Иван Петрович и, хотя не трусливого десятка, бледнеет, поскольку у него нет достаточного опыта в обращении с сумасшедшими. – Сейчас, – думает, – начнется у Николая Егоровича приступ болезни, и, возможно, потребуется применить силу к старику, который меня чуть ли не на руках в детстве носил». А тем временем и Антонина Ивановна тоже в высшей степени странно заулыбалась и тоже поднимается из-за стола, а в руках у нее нож: она хлеб нарезала для второго блюда. «Срам-то какой! – думает тем временем Иван Петрович и понемножечку пятится к окошку. – Со стариками драться! Поножовщина в Егоровке! Впервые за последние десятилетия!!!» Николай Егорович видит, что не на шутку испугался Иван Петрович, и еще больше заухмылялся: – У нас к тебе, председатель, покорнейшая просьба. – Пожалуйста, – говорит Иван Петрович, а сам окошко открывает, прицеливается, как бы в случае чего выскочить. Думает: сейчас старики будут еще чего-нибудь требовать для их индивидуального хозяйства. – Коровы вам требуются или что другое? – Помоги нам, Иван Петрович, вывеску повесить. Тут наш председатель даже рот раскрыл от удивления. – Какую такую, – спрашивает, – вывеску? – А это ты сейчас увидишь. Она у меня во дворе возле бобиковой будки прислонена. Делать нечего, пошел Иван Петрович со стариками к бобиковой будке. Видит: верно, прислонена к ней длиннющая вывеска. Повернул Николай Егорович вывеску… Иван Петрович говорит, что прямо ошалел от радости, когда разобрался в каракулях, изображенных на той вывеске. Скажем прямо, маляр из Николая Егоровича получился бы никудышный, но разобрать все же можно было. А было на ней написано: «ДОМ-МУЗЕЙ ЕДИНОЛИЧНОГО КРЕСТЬЯНИНА» Ведь подумать только, что за люди эти старики Дуголуковы! Рядились они, гадали, какую им службу обществу сослужить, и решили создать этакий удивительнейший и полезнейший музей. Ради этого и на позор пошли и с детьми своими чуть ли не навеки поссорились. Хотели, говорят, чтобы получилось все, как когда-то мечтал середняк-единоличник. Конечно, можно было бы организовать этот музей другим порядком. Но такие уж они, эти старики Дуголуковы. Ты их хлебом не корми, а дай им возможность кого-нибудь разыграть. Это у них с самых молодых, комсомольских лет. Так что теперь у нас в Егоровке уже два музея. С коммунистическим приветом П. Семыкин. P. S. Я думаю, пока еще живут люди, хорошо помнящие далекие досоциалистические годы, стоило бы оборудовать такие музеи крестьянина-единоличника и в других населенных пунктах. А если почему-либо это дело задержится, милости просим к нам в Егоровку. Заявки посылать по адресу: Егоровка, Тамбовской области, директору «Дома-музея единоличного крестьянина» Николаю Егоровичу Дуголукову или Антонине Ивановне Дуголуковой. Они оба директора. А насчет ночевки не беспокойтесь. Можно в гостинице, можно и в домах у наших граждан. Места хватит. Питание отличное. Неудобно, конечно, хвалить свою жену, но директор ресторана из нее получился совсем неплохой. Так что милости просим! Егоровка, 18 октября 19… года. Полианализатор Ирвинга Брюса На первый взгляд, эта жидкость напоминала сельтерскую со слабым раствором вишневого сиропа. Она даже слегка зашипела, когда незнакомец извлек притертую пробку из флакона и капнул из него в остывший кофе. Впрочем, я забежал вперед. Расскажу сначала, как мне привелось познакомиться с изобретателем Полианализатора. Это случилось в прошлом году, на четвертый и последний день нашего пребывания в Нью-Йорке. Нас было семнадцать туристов. Группа. Группа со всеми вытекающими из этого обстоятельства удобствами и неудобствами. Три дня мы осматривали скопом разные местные достопримечательности, исчерпали экскурсионную программу и получили, наконец, долгожданное «свободное время», когда каждый мог располагать собой, как ему заблагорассудится. Что до меня, то я решил побродить по Манхэттену в одиночку, наедине со своим фотоаппаратом и записной книжкой. Фотолюбители меня поймут. Мистер Якубовский, упитанный рослый парень с не внушающим доверия открытым лицом, выразил надежду, что я не заблужусь без сопровождающих. Я сказал ему, что надеюсь оправдать эту надежду, Кстати, мистер Якубовский спросил, какое впечатление на меня производит Америка. Я ответил, что все, что я успел увидеть за первые три дня пребывания в Нью-Йорке в высшей степени интересно, но что вот насчет американской деловитости я раньше был более высокого мнения: на группу в семнадцать человек целых три представителя туристской компании, из которых двоим, в том числе и мистеру Якубовскому, буквально нечего делать. Обычно чрезвычайно словоохотливый мистер Якубовский на этот раз промолчал, и мы расстались к обоюдному удовольствию. В пятый раз перезаряжая фото-камеру, я почувствовал, что теперь самый раз было бы передохнуть где-нибудь в холодке, глотнуть кофейку, да, пожалуй, и перекусить. На одной из двадцатых улиц я заглянул в первое лопавшееся кафе, заказал яичницу с ветчиной, чашку кофе. Вдруг кто-то дотронулся до моего плеча и задал идиотский вопрос: – Вы никогда не тонули, сэр? Первой моей мыслью было, что я неправильно понял вопрос. Я сказал: – Простите, я вас не совсем понял. Я иностранец. – Поэтому я к вам и обратился, – быстро ответил незнакомец, – По-моему, вы русский. Из осторожности я промолчал. – Вы, конечно, удивились моему вопросу, – заметил незнакомец, нисколько не обидевшись. Он придвинул свой стул к моему столику и только тогда вопросительно посмотрел на меня. – Прошу, – буркнул я не очень приветливо. Я предпочитаю сам выбирать себе знакомых. Особенно случайных. И тем более в Америке. Незнакомец уперся локтями в бумажную скатерть с тиснеными голубыми розочками и стал развивать свою мысль: – Я бы и сам на вашем месте удивился. Но мне кажется, что вы меня скорее поймете, если вы когда-нибудь
тонули. Непохоже было, что он надо мною смеется. Я начал склоняться к мысли, что передо мною сумасшедший. Незнакомец провел руками по своей лысине, как если бы он только что вышел из воды: – Вы, вероятно, помните, если вы когда-нибудь тонули, мгновения ослепительно яркой работы мозга, необыкновенную, я бы сказал, стереоскопическую четкость мысли, которая дает тонущему бесполезную возможность пройтись по всей его жизни за последние, считанные ее минуты?.. Это были вполне разумные слова. Нечто подобное мне действительно привелось испытать в моей далекой студенческой юности. Я утвердительно кивнул. Незнакомец оживился: – Не правда ли, это – неповторимое чувство? Если бы человек постоянно обладал такой ясностью и интенсивностью мысли, он был бы гениален… Но сгорел бы в несколько лет… За последние полтора года мне приходилось не раз сталкиваться с крупнейшими психиатрами, и все они соглашались со мною, что человеческий мозг не в состоянии бол её или менее продолжительное время выдерживать такое поистине нечеловеческое напряжение… Вы, кажется, хотели мне возразить? Я отрицательно качнул головой. Мне нечего было возразить. Я никогда не задумывался над подобными вопросами, но то, что высказывал мой собеседник, было вполне разумно. Незнакомец усмехнулся: – На этом этапе рассуждений все со мною соглашались. Зато, когда я начинал мечтать о препарате, который вызывал бы такой мозговой эффект без угрозы непоправимой физиологической травмы… М-да-а-а… Но, странное дело, чем больше смеялись над моей мечтой, тем насущней и осуществимей она мне представлялась. Незнакомец задумался, помолчал, энергично потирая лысину (по-видимому, это был у него привычный жест), и доверчиво поднял на меня свои чуть выцветшие и очень серьезные глаза: – Впервые эта идея пришла мне в голову, еще когда я был студентом последнего курса. Но прошло почти четверть века, прежде чем я занялся ею вплотную. Это случилось на другой день после того, как пришло сообщение о гибели моего старшего мальчика, Сэма. Он был сержантом морской пехоты. Соединенные Штаты нуждались в его помощи, чтобы навести порядок во Вьетнаме.
Он погиб в ночном бою на каком-то дьявольском болоте милях в пятидесяти от Сайгона. И тогда я понял, что мне больше нельзя откладывать… Вы себе представить не можете, какая это была адова работа!.. Нет, пожалуй, подробности тут ни к чему… Важно, что это была очень трудная задача и что девять дней тому назад я ее, наконец, разрешил… Он извлек из кармана хрустальный флакончик, на три четверти наполненный розоватой жидкостью, в которой весело играли пузырьки газа. – Вот, – произнес он почти равнодушно. – Видите? Крошечная наклеечка белела на розовевшем хрустале: «ПОЛИАНАЛИЗАТОР БРЮСА Д. ИРВИНГА». Так я узнал имя и фамилию своего странного собеседника. – Я бы назвал его позаковыристей, позаманчивей, если бы собирался делать на нем состояние, – продолжал Ирвинг. – Но два моих предыдущих изобретения дали мне некоторый постоянный доход, и, вы, конечно, можете мне не поверить, но меньше всего я, работая над своим Полианализатором, думал о деньгах. Мне важно было прежде всего точное соответствие названия препарата и его назначения. И солидность. Солидность во что бы то ни стало. Потому что от нее зависела, быть может, не только жизнь моего младшего сына, но и судьбы всего человечества. Мое изобретение слишком величественно, чтобы пускать его в банальную розницу наряду со средствами против потливости ног или для ращения волос. Тут он снова бросил на меня быстрый испытующий взгляд, как бы проверяя, какое впечатление произвели на меня его слова, и остался доволен: я слушал его достаточно внимательно. – Нет недостатка в людях, которые считали бы наш мир несовершенным, – продолжал он. – Некоторые усматривают корень этого несовершенства в забвении христианского учения, другие – в неправильном распределении материальных благ, третьи – в коротких дамских юбках. Между тем мир, в первую очередь, страдает сейчас от недостатка логики. По крайней мере, я так полагаю, и никто еще меня пока что не переубедил. Нам с детства вдалбливали в голову, что логика – спутник прогресса. Почему же жизнь в моей стране так дьявольски лишена логики? Не потому ли, что те, кто повелевает судьбами Соединенных Штатов, обретут подлинную ясность мысли только тогда, когда они, а вместе с ними и вся Америка, будут тонуть, когда ничего уже нельзя будет предпринять? Я всегда в таких случаях вспоминаю Гардинга. Был у нас такой президент – Уоррен Гардинг. Он провонял на всю Америку нефтью, взятками, подлогами и покончил свою жизнь самоубийством на третьем году своего президентства. А если бы он… – Простите, – перебил я Ирвинга, – мне не хотелось бы пускаться в обсуждение внутренних дел вашей страны. – Понимаю, – сказал Ирвинг, не обижаясь. – У русских в нашей стране немыслимое положение. Стоит им перекинуться несколькими невиннейшими фразами с американцем, как Федеральное… – Я вас настоятельно прошу не вмешивать меня в обсуждение деятельности любого государственного или общественного учреждения Соединенных Штатов, – снова перебил я Ирвинга. – Ясно, – усмехнулся мой собеседник. – Не буду вмешивать. Так вот, мы с Дженни – это моя жена – решили, что те американцы, которые с таким идиотским и свирепым упорством тащат человечество в новую бойню, плохо продумали, к чему она приведет их самих… И что, если заставить их проанализировать трезво и до конца то, что делают они. Неужели мои соотечественники не ужаснутся перед судьбой, которую они сами себе готовят. – Вы не пробовали своих капель на крокодилах? – усмехнулся я. – Я опасался, что вы мне нечто подобное скажете, – кротко ответил Ирвинг и обратился к официанту, принесшему мне, наконец, яичницу. – Два виски, старина! – А мне еще чашку черного кофе, – сказал я, давая понять официанту, что я к этому заказу не имею никакого отношения. Несколько секунд Ирвинг молча следил за тем, как я поглощаю яичницу. Он наблюдал с такой сосредоточенностью, словно ему впервые пришлось видеть, как принимают пищу. – Но попробуйте уговорить такого господина проглотить несколько капель неизвестной жидкости, – продолжил затем Ирвинг таким тоном, точно ничего только что не было сказано о крокодилах. – А вдруг это яд?.. Я начал с Флейерсона. Это председатель совета директоров той самой фирмы, которая недурно зарабатывает на обоих моих предыдущих изобретениях. В конце концов он мне доверился. Он проглотил пять капель Полианализатора со стаканом колы, подумал минутки две, удовлетворенно крякнул и сказал: – Беру. Мы будем продавать его газетчикам, биржевикам, студентам перед экзаменами, страховым агентам, земельным спекулянтам и жуликам из филантропических банд. Тогда я спрашиваю Флейерсона: – А что вы думаете насчет войны? Флейерсон говорит: – Правильно! Об этом я совсем не подумал. Не будем размениваться на мелочи. Студентов и филантропов мы вычеркиваем ко всем чертям. Мы будем продавать наши капли Объединенному комитету начальников штабов, и, видит бог, им придется раскошелиться. – Мистер Флейерсон, – говорю я ему. – Я совсем не об этом. Я хотел бы узнать, что вы сейчас думаете об этой зловещей эскалации войны во Вьетнаме? Флейерсон подумал, и лицо его стало серьезным: – А вы не коммунист, Ирвинг? А я ему отвечаю: – Что вы, мистер Флейерсон! Я очень далек от коммунизма. Но у меня сын призывного возраста. Флейерсон смотрит на меня, как удав на кролика, и произносит с расстановочкой: – Впрочем, это меня не касается. Но я понимаю, какого ответа вы от меня ожидали… Черт возьми, я ясно представляю себе, что вы думаете, весь ход ваших мыслей! Это какое-то чудо – ваши капельки, и в Федеральном бюро расследований у нас их с руками оторвут… Ирвинг, поздравляю вас. Считайте, что ваш Полианализатор уже пристроен… Я сказал, что подумаю, и ушел. Эта дубина Флейерсон попросту отогнал от себя неприятные мысли о возможном исходе войны. Он старался думать только о прибылях… Я пробился, страшно сказать, к самому Дюшапо, могущественнейшему из торговцев смертью, двоюродному брату сатаны. Мы с ним вместе учились в университете. То есть, вернее, учился я, а он играл в бейсбол в университетской команде и потому окончил с отличием. Он согласился попробовать моего Полианализатора. Он проглотил ту же дозу – пять капель. Я задал ему тот же вопрос, что и Флейерсону. И еще я его спросил, что он думает об уроках Нюрнбергского процесса. Дюшапо сначала рассмеялся и даже хлопнул меня по плечу. Потом он сморщил свою тощую физиономию, словно нечаянно проглотил жабу, и сказал: – Убирайся к черту, Ирвинг! Когда мне потребуются капли, которые так основательно портят человеку настроение, я прикажу позвать тебя с твоим омерзительным пойлом. Он позвонил секретарше и велел немедленно принести ему рвотного. Третьего дня я летал в Вашингтон, пытался пробиться в госдепартамент и в Белый дом. Меня подняли на смех канцелярские щелкоперы, думающие только о своей карьере. Меня не допустили ни до одного мало-мальски стоющего начальника. Даю голову на отсечение: если бы в их присутствии убило какой-нибудь сверхмощной атомной бомбой их ближайшего начальника, они бы в ту ничтожную долю секунды, которую им бы еще самим оставалось жить, подумали бы только о том, что вот, слава богу, и освободилась, наконец, соблазнительная служебная вакансия. Они дали мне понять, что, если я от них не отвяжусь, они вызовут за мной карету из сумасшедшего дома. Хорошо, сказал я, уйду. Но я все же оставляю вам флакон Полианализатора и передайте вашим самым главным начальникам, пусть они, если им дорога Америка, если они не хотят погубить вместе с нею и половину человечества, пусть примут по десять капель моего Полианализатора перед тем, как обсуждать планы дальнейшей эскалации войны. Я сказал этим чинушам, что я им даю два дня срока, и если я не увижу, что мои капли использованы по назначению, я приму собственные меры. Хотя, видит бог, я хотел бы, чтобы все это было проделано сверху, без потрясений и кровопролитий… Час тому назад истек срок, который я им назначил там, в Вашингтоне. Сейчас я приступаю к выполнению своего плана. А завтра первые тридцать галлонов моего Полианализатора войдут добавочным компонентом в многотонные резервуары расфасовочного цеха пеппер-колы. Мне удалось столковаться с тамошним главным технологом… Послезавтра ньюйоркцы введут пить пепер – колу в Полианализатором. – «Сумасшедший». – подумал я, с невольным сочувствием взглянув на возбужденно говорившего Ирвинга. Выдумает же человек такое! – Мне почему-то кажется, – сразу угадал мои мысли Ирвинг, – что вы не очень-то верите в мой препарат. Лицо его стало вдруг враждебным. Не спрашивая моего согласия, он капнул в мой кофе несколько капель из флакона. Надо было поскорее убираться подальше от греха. Я окликнул официанта, чтобы рассчитаться, но Ирвинг его перехватил: – Хотите сделать мне приятное? Выпейте за мое здоровье. И за удачу моего нового изобретения. – С удовольствием, сэр. Желаю вам удачи! – Привычным движением официант опрокинул в себя стаканчик виски, кашлянул, промолвил «Спасибо, сэр!» и направился к буфету. Но Ирвинг не собирался так быстро его отпускать. – Как ваши дела, старина? – спросил Ирвинг. – Превосходны, сэр… То есть, если говорить по правде, то не очень… Даже очень неважные… – Официант перешел на доверительный шепот. – Хозяин не прочь меня выгнать. Он только ищет повода. Я для него, видите ли, слишком стар… Ирвинг слушал его, напряженно вглядываясь в его вдруг порозовевшую длинную физиономию: – Скажите, дружище, вам не пришла сейчас в голову какая-нибудь внезапная идея? У вас такое лицо, будто вас только что озарило. – Надо было предпочесть Ь7-Ь6, – сказал официант. – Это хоть и ослабляло c6, но зато не оставляло зияющей дыры на Ь6. – Вы шахматист? – Первая доска университетской команды. Но это было очень давно. А вчера я дома проиграл партию своему сыну. И теперь вдруг понял, почему. – Прекрасно, – сказал Ирвинг и подмигнул мне. – Теперь я попросил бы вас об одном одолжении. – Все, что в моих силах, сэр… Прошу прощения, но я себя чувствую как-то необыкновенно… И у меня еще никогда так ясно не работала голова!.. – Мне кажется, что я имею к этому обстоятельству кое-какое отношение, – самодовольно молвил изобретатель. Он снова извлек флакончик с Полианализатором и протянул его недоумевающему официанту. – Дело в том, что я позволил себе угостить вас вместе с виски тремя каплями вот этой жидкости. Она бесконечно усиливает способность человека анализировать. Конечно, если она у него и это была в какой-то мере… Вы мне доверяете? – Доверяю ли я одному из наиболее уважаемых наши клиентов? – патетически воскликнул официант. – И вы положительно относитесь к десятидолларовой бумажке? Искренне буду рад вам услужить, сэр! – Тогда возьмите этот флакончик и незаметно капните по пять капелек в каждую кружку с пивом, которое вам только что заказали ребята вон за тем столиком. За столиком, на который кивнул Ирвинг, попивали пиво четверо военных. Три рядовых и один капрал. – Опыт массовой проверки, сэр? – понимающе подмигнул официант. – Если хотите, да. И абсолютно безвредный. – Боюсь, что хозяин с этим не посчитается, – заговорщически прошептал официант. – Если он хоть что-нибудь учует, расчет сию же минуту. – Хорошо, – сказал Ирвинг, – Еще пять долларов за риск. – Все будет в порядке, сэр, – снова поклонился официант, подумал и решительно добавил: – Тем более, что через несколько минут меня уже будет не так просто вышвырнуть на улицу. – Вы настолько прибавите в весе? – улыбнулся Ирвинг. – Если хотите, да. Не в прямом, конечно, смысле, но значительно прибавлю. – Он снова перешел на шепот. – Дело в том, что мне уже давно предлагают одну работенку. Ее можно выполнять, не бросая теперешней. Больше того, не работая в этом проклятом кафе, я не смогу ее получить. Не требуйте от меня, сэр, подробностей, я не вправе их разбалтывать. Но это, черт возьми, верный кусок хлеба, и сейчас я понял, что зря так долго привередничал. Ваши капли помогли мне продумать это предложение до конца. Сейчас я позвоню, что согласен. И он побежал отрабатывать пятнадцать долларов мистера Ирвинга и заодно позвонить о своем согласии. Немного погодя он снова показался с подносом, уставленным четырьмя кружками пива, на ходу смахнул со столика на поднос уже ожидавшие его три зелененькие пятидолларовые бумажки, заговорщически подмигнул Ирвингу, давая знать, что задание его выполнено, и подал пиво подопытным солдатам. Все это становилось настолько интересным, что я не заметил, как машинально, перед тем как рассчитаться, выпил свою чашку порядком остывшего кофе. Я вспомнил о необычной примеси только тогда, когда было уже поздно. Полианализатор подействовал мгновенно. Я почувствовал во рту странный, не лишенный приятности привкус чего-то среднего между клубникой и миндалем, а от кончиков пальцев рук и ног пробежал непротивный, будоражащий холодок. Через десять секунд я стал почти физически ощущать счастье поразительно четко работающей мысли. Я походя решил несколько вопросов, над которыми не одну неделю бесплодно бился, пока до моего сознания вдруг не дошло, что, если я не хочу оказаться замешанным в очень неприятную историю, мне следует поскорее отсюда убираться. Потому что теперь я понял, о какой работе говорил официант, направляясь к телефонной будке, чтобы позвонить о своем согласии. Надо было торопиться. Я пробормотал что-то Ирвингу и пошел навстречу официанту, чтобы расплатиться с ним на ходу. Когда я проходил мимо столика с солдатами, я услышал горячий разговор, который вряд ли обрадовал бы джентльменов из Пентагона. Официант снова вышел из телефонной будки. Второй раз за несколько минут! Увидев меня, он почему-то забеспокоился. – Я ухожу, – сказал я, – Получите с меня. – Я думал, вы еще немножко посидите у нас, – заискивающе пролепетал официант. – Мне так хотелось поговорить с вами о России… Ведь вы, кажется, русский, сэр?.. Я изобразил недоумение и покинул кафе, сожалея, что не сделал этого раньше. К счастью, я был на противоположном тротуаре, когда к кафе стремительно подкатила машина. Из нее выпрыгнули два молодых человека атлетического сложения. Приехали за Брюсом Ирвингом. Официант начинал свою вторую службу эффектным и в высшей степени оперативным доносом… С тех пор прошло немногим больше года. Нет никаких сведений о том, что Ирвинг пустил свое изобретение в широкую продажу. Где он? На свободе? В тюрьме? А может быть, его решили упрятать в сумасшедший дом? Неизвестно. Используется ли его Полианализатор в каких-нибудь учреждениях
Соединенных Штатов? Трудно сказать. Во всяком случае, судя по всему, ни в госдепартаменте, ни в Пентагоне, ни в конгрессе им не пользуются. Рассказы Старая фирма Я за ними следил уже давно, по крайней мере, месяц. Это было очень горькое и тяжелое время. В каком-нибудь десятке километров неустанно, круглые сутки гремела канонада. Изредка над городом появлялись самолеты и бросали бомбы. Тогда все небо усеивалось белоснежными хлопьями наших снарядов. Они медленно, очень медленно таяли в воздухе и по железным крышам домов горошинками стучали серые круглые шрапнельки. Все штабы были на колесах. На вокзале длинные составы готовились каждую минуту тронуться в путь. Куда? На Оршу? На Варшаву? Мы понемногу привыкли к этому лихорадочному спокойствию. Учреждения работали беспрерывно, в установленные часы. Длинные очереди стояли около лавок, где выдавались крохотные, пористые, похожие на торф, кусочки хлеба. В эти дни семьдесят четыре парня и три девушки в полной боевой готовности ночевали каждый день в Комсомольском клубе «Третий Интернационал». За тяжелым, расписанным масляными красками занавесом на сцене были расставлены столы. Когда кто-нибудь нечаянно задевал неуклюжей винтовкой занавес, у мускулистого рабочего, стоявшего на земном шаре и державшего в руке огромный красный флаг, смешно и в то же время очень грустно кривилось лицо. Семьдесят четыре парня и три девушки находились в клубе под ружьем, а было до этого в организации восемьдесят шесть человек. Девятерых недоставало. Чуя порох и близкую эвакуацию из города, девять комсомольцев потихоньку отходили от комсомола. Они начали аккуратно ходить в церковь, в синагогу, они гуляли по вечерам с бывшими гимназистками, с размалеванными хихикающими дочками купцов и чиновников. Они ходили причесанные, как херувимы, в чистеньких костюмчиках и белоснежных воротничках. И вот среди них были братья Поляковы. Я уже давно следил за ними. Я сам видел, как они как-то вечером выходили из церкви. Еще не так давно я смотрел на них с немым обожанием. Складные, горячие парни, веселые и жизнерадостные, как гром, они были в моих глазах недосягаемым идеалом борцов за социализм.
Когда я увидел их выходящими из церкви (а за городом гремела несмолкаемая канонада, а по улицам тянулись нескончаемые обозы с больными и ранеными, а оборванные и босые отряды красноармейцев, задыхаясь и обливаясь потом, полубегом маршировали к близкому фронту), я, потрясенный этой неслыханной подлостью, решил завтра же сообщить об этом секретарю комитета. Я уже приготовил речь. – Виктор, – собирался я сказать, – мне очень не нравится поведение Поляковых. Они предают революцию на глазах всех жителей нашего города. Они ходят в церковь и молятся там богу, которого определенно нет на свете. Они гуляют с девушками, которые, может быть, через несколько дней будут гулять с польскими офицерами. Я считаю, что надо принимать меры. Надо их арестовать, Виктор, и расстрелять, чтобы другим не было повадно, чтобы никто не смеялся над Российским коммунистическим союзом молодежи. Тут Виктор мог бы у меня спросить: – А какое тебе, собственно говоря, дело до комсомола, когда сам ты совершенно беспартийный молокосос. Я бы тогда ответил: – Да, не спорю, я беспартийный. Но сейчас, когда пушки гремят и каждую минуту в город могут войти поляки, я очень прошу принять меня немедленно в ряды комсомола… Утром я пошел в комсомольский штаб. Я прошел уже добрую половину пути, когда польские снаряды стали разрываться над самым городом. И тогда весь город пришел в движение. Тоскливо загудели паровозные гудки, и эшелоны, скрипя и дребезжа, потянулись на восток. Сотни оборванных красноармейцев заметались по городу, и мы, мирное население, разбежались из учреждений, из школ, из магазинов и заводов домой по своим норам. Я пробегал по опустевшим улицам, мимо изъеденных временем заборов. На них еще висели плакаты, кричавшие об обороне Петрограда. Красноармеец в шлеме тыкал в меня пальцем. Он спрашивал меня: – Ты записался добровольцем? Я бежал вдоль улиц по скрипящим дощатым тротуарам, и меня, встречали мертвые глаза домов, с наглухо закрытыми ставнями. Вдали прогремела и скрылась в пыли последняя пулеметная повозка. У походной кухни отвалилось колесо, и она осталась сиротливо посреди пустой улицы. Одиноко прозвучала последняя очередь пулемета, и наступила необыкновенная, звенящая тишина. Дома в полумраке гудели большие сытые мухи. Сквозь щели ставень на пол ложились острые солнечные лучи. Видно было, если посмотреть в щелку, как в соседнем саду лениво купались в жарком августовском солнце лапчатые листья каштанов. И вот вдоль улицы, перебегая от дома к дому, прижимаясь к серым дощатым заборам, промелькнуло несколько фигурок в обмотках, серых мундирах и смешных фуражках с четырехугольным верхом. Над широкими, обшитыми галунами козырьками фуражек белели аляповато выштампованные из жести горделивые орлы. В город вступили поляки. Через неделю я пошел на старый рынок. Мой отец тогда долго и безуспешно искал работы, и я понес на рынок продавать самые дорогие свои сокровища – цветистые комплекты журнала «Мир приключений». Я спускался к базару по крутой и узенькой средневековой уличке и в ряду новых вывесок старых лавок, торжественно открытых после ухода наших войск я увидел одну, которая потрясла меня, несмотря на чрезвычайную свою будничность: Оптовая и розничная ТОРГОВЛЯ МЫЛОМ Бр. ПОЛЯКОВЫ и Кº Фирма существует с 1898 года Я не помню, как я вошел в этот магазин. Долго я не мог выговорить ни слова. Я горестно переживал первое в моей жизни глубокое, и горькое разочарование в людях. – Проше пана, – радушно приветствовал меня старший Поляков – Костя. – Прикажете мыла? Могу предложить превосходное довоенное мыло Жукова. Он определенно не хотел меня узнавать. – Костя, – еле выдавил я из себя и поперхнулся. Красные большие круги пошли перед моими глазами. – Костя, почему вы это сделали?! – Ничего не понимаю, – развел руками старший Поляков и обратился к своему брату. – Ты не знаешь этого молодого господина? – В первый раз вижу, – цинично ответил тот и занялся вошедшим покупателем. Ясно было: они надо мной издеваются. Они меня вежливо выгоняли из лавки. Они несомненно выгнали бы меня, грубо надавав подзатыльников, если бы не боялись, что я начну при покупателях разоблачать их недавнее прошлое. Лавка стояла на самом оживленном месте. Покупатель густо валил в магазин, люди жадно тянулись к мылу. Они ходили в баню, торжественно и величаво, как на богослужение. Старший Поляков возился у кассы. Он любовно раскладывал пачки польских марок с нахохлившимся белым орлом, и льстиво, с омерзительной улыбкой благодарил каждого покупателя. Пришел небритый пожилой покупатель. Он долго и восторженно оглядывал лавку и ее небогатое убранство, – мраморные глыбы мыла. Он долго вытягивал шею через головы покупателей, стараясь обратить на себя благосклонное внимание хозяев. Судя по одежде, это был не особенно многообещающий клиент. – Чего вы вертитесь, молодой человек? Вы наверное не сюда попали. Вам наверное нужно в парикмахерскую? – Я хотел бы купить кусочек хорошего довоенного мыла провизора Остроумова, если можно – в жестяной коробочке. – Вспомнил! Остроумовское в коробочке! А хорошее варшавское вам не пригодится? – Если хорошее и недорого – заверните мне кусков двадцать. Я из Великого Городища. Вы понимаете, у меня покупатели спрашивают только остроумовское мыло. Младший Поляков проворно сбегал в темный куточек за магазином и через какие-нибудь пять минут добротно завязанный пакет был уже в руках покупателя. Снова старший Поляков льстиво кланялся и благодарил покупателя. Я не помню, как я выбежал из лавки Поляковых на улицу, как я дошел до дому. С тех пор меня каждый день тянуло пойти посмотреть на лавку Поляковых. Так ходят на свежую могилу самого любимого человека. Я не мог заставить себя зайти в самую лавку. Я просто проходил мимо нее, тоскливо заглядывая через окна в ее оживленный, кишащий – покупателями, полумрак. Иногда среди них мелькала почтенная физиономия любителя довоенного остроумозского мыла – торговца из Великих Городищ. Он барином выходил из лавки, а вспотевший Володька Поляков, преданно улыбаясь и рассыпаясь в бесчисленных «проще пана», вытаскивал за ним вслед тяжелые тюки с мылом. Торговец укладывал их на таратайку, озабоченно пересчитывал количество мест. Потом он, кряхтя, поддерживаемый под локотки Володькой, взбирался на передок, важно оглядывался по сторонам и говорил кучеру: «Ну, с богом, поехали в час добрый!» Время от времени видно было, как Костя – солидный, с золотой цепочкой на жилетке, выталкивал из лавки не внушавших доверия покупателей. – Пошел вон, босяк! – кричал он обыкновенно вслед, брезгливо вытирая чистеньким носовым платочком руки. И обращаясь к соседям-лавочникам добавлял: – От таких покупателей я скоро стану нищим. Они уж у меня разворовали половину лавки. Я проходил мимо лавки и мечтал о том счастливом дне, когда у братьев Поляковых разворуют всю лавку. На узенькой и крутой базарной улице за темными высокими домами не было видно солнца и неба. Вонючая липкая грязь круглый год покрывала ее щербатые узенькие тротуарчики. У нас на Слободке, на Госпитальной улице, на Белоцерковном, на Веселой, времена года совершали свой обычный круговорот. И вот снова пришло лето. Когда настала пора убирать хлеб, в городе начались пожары. Ночью и ранним утром до нас докатывался отдаленный грохот канонады. Фронт снова приближался к городу. По утрам на столбах, на заборах, на домах, на будках, в которых дремали полицейские, появлялись прокламации подпольного комитета партии. Поляки напоследок вылавливали коммунистов и пытали их в дефензиве. Потом о городе начались грабежи. Я наведывался тогда в лавку Поляковых в тайной надежде увидеть ее разграбленной. Но отважных польских солдат мыло не прельщало Они грабили ювелирные магазины. Они набивали полные карманы часами из бесчисленных часовых мастерских города. Они громили мануфактурные и галантерейные магазины. Мыло их не интересовало. Я заходил в магазин Поляковых и торжествующе глядел на взволнованных хозяев. Они смотрели на меня с опаской и тихой ненавистью. Я чувствовал, они бы меня с удовольствием убили, если бы их лавка не была так на виду. – Чего тебе здесь надо, сволочь? – прошипел как-то, не выдержав, старший Поляков, и я ему тихо ответил: – Мне? Ничего. Мне просто хочется посмотреть, как вы чувствуете себя перед тем, как в город возвращаются ваши бывшие товарищи. – И ушел. А утром от грохота пушек уже дрожали стекла во всем городе. На извозчиках, на ломовых подводах, пешком, с узелками и чемоданами с руках, устремились к вокзалу лавочники, чиновники, полицейские, именитые фабриканты и домовладельцы. – Только бы они не скрылись, – молил я судьбу. – Только бы Поляковы не успели удрать. Я вертелся у вокзала. Я вглядывался в каждого проезжающего и не видел среди них Поляковых. А на следующий день в бывшем зале Дворянского собрания уже происходило первое после оккупации открытое комсомольское собрание. Молодые красноармейцы с винтовками в руках составляли на нем большинство. Человек пять-шесть знакомых комсомольцев терялись среди сотни молодых беспартийных парнишек и девчат. Я опоздал на собрание. Я пришел, когда докладчик уже кончал доклад о международном положении Советской России. И вдруг, проходя мимо стола президиума, я увидел: в уголке, за кулисами сидели братья Поляковы, Заметив меня, они вздрогнули и взволнованно зашушукались. Тогда я вскочил на трибуну и закричал: – Я прошу слова! Дайте мне немедленно слово! – Погоди немножко, милая душа, – ответил мне председатель. – Погоди немножко, вот докладчик кончит… – Немедленно, сию же минуту, – сказал я, – Некогда ждать. Дорогие товарищи! – Я оттолкнул в сторону председателя, который пытался было меня удержать. – Здесь на собрании притаились предатели, и я предлагаю их немедленно расстрелять. Слезы восторга, бешеной радости, предвкушение близкой и неизбежной мести, душили меня. – Товарищи! – кричал я. – Когда наши старшие братья погибали на фронте, когда наших дорогих подпольных товарищей пытали, и расстреливали в дефензиве, два предателя, которые вот тут в этом зале сидят, плюнули на дело рабочего класса и занялись торговлей. Хватайте их, товарищи, и пускай их товарищи красноармейцы тут же расстреляют! – Кто предатели?.. О ком говоришь? Фамилию скажи! – кричали мне из президиума и из глубины зала. Красноармейцы вскочили с мест и защелкали затворами винтовок. – Вот они, – прокричал я из последних сил и показал на побледневших братьев Поляковых. – Вот они – сволочи, – закричал я, и вдруг стало совсем темно и очень тихо… Я очнулся о соседней комнате. Около меня стоял Виктор. Он был в военной форме и в запыленных обмотках. В заржавленной жестяной кружке он неумело подавал мне воду. Мои зубы щелкали о кислое железо кружки. Кто-то бережно держал меня сзади за голову. – Я все время следил за ними, Виктор, – сказал я, и слезы вновь покатились из моих глаз. – Где они сейчас, эти гады? – А мы туточка, – засмеялись братья Поляковы, нагнувшись надо мной. Они держали меня за голову, и я сейчас увидел их смеющиеся лица. – Чтоб ты сдох! – сказал любовно Костя Поляков и дернул меня за ухо, – Чтоб ты сдох! – еще раз ласково повторил он. – Ты нам портил всю жизнь. Мы были уверены, что ты шпик. – Чего ты удивляешься? – подтвердил Виктор, ухмыляясь. – У них же в лавке была подпольная явка. И они тебя здорово боялись. – Интересненькое дело, – прошептал я, потрясенный. – А я смотрю: вывеска… – «Братья Поляковы и Кº… Фирма существует с 1893 года». – А то с какого? – сказал тогда флегматичный младший Поляков. – Конечно, с девяносто восьмого. Когда первый съезд партии был? Наша фирма старая и очень солидная… Вот примут тебя в комсомол – узнаешь! Дело есть дело Два белых джентльмена бережно ведут под руки черного. У черного подкашиваются ноги. У него закрыты глаза. Он думает. Он яростно вспоминает. …Эта собака Сэм. Конечно, не надо было слушаться Сэма. К полуночи они были бы уже в другом штате. До Границы оставалось всего миль восемь-десять. Эта гадина Сэм, он пристал к нему, как репей к собачьему хвосту… «Не надо, – говорил он, идти по дороге и такую темень. Это будет выглядеть чрезвычайно подозрительно». Он не должен был верить Сэму. В конце концов, он с ним провел только два дня. Чёрт его знает, откуда он взялся, этот обросший белый из Новой Мексики. Он сказал, что его зовут Сэм. «Меня зовут Сэм, – сказал он, когда они встретились, – и давай будем вместе пылить по дорогам», И вот он послушался и остался ночевать в стоге сена посреди степи. Сам сказал, чтобы он немножко подождал, пока он сбегает в деревню и достанет там чего-нибудь покушать, и что он скоро вернется. И он действительно скоро вернулся. А с ним имеете пришли шериф и местный полицейский. У них были большие револьверы, они размахивали ими, как факелами и день 4 июля. Они раньше всего надели на него наручники, а потом уже спросили: «Негр, тебя зовут Эйви Андерсон?» И он сказал, что да, потому что ему вдруг стало лень спорить и врать. И он только посмотрел с грустью на Сэма, а Сэм старался на него не смотреть, а вертелся около шерифа и говорил ему приятные слова и объяснял ему, что сто долларов прийдутся ему очень кстати, потому что ему давно хотелось хорошо пообедать купить себе новые штаны и поехать в Лос-Анжелос. И так он провертелся, пока они не пришли в помещение, над которым колыхался звездный флаг, и тогда Сэм сказал, чтобы ему дали сейчас же сто долларов, потому что он сообщил, где находится Эйви Андерсон. А шериф сказал, что ничего подобного и показал афишу в розыске Эйви и что, согласно объявлению, сто долларов получит тот, кто доставит Эйви судебным властям, а Сэм не доставил, а только сообщил и вообще, кто он такой – Сэм, и не бежал ли он из какого-нибудь каторжною лагеря? Сэм, конечно, начал ругаться богом и дьяволом, что он будет жаловаться губернатору. Тогда шериф схватил Сэма за шиворот и дал ему такого пинка, что тот полетел за черту города. Два белых джентльмена бережно ведут под руки черного. У черного подкашиваются ноги. У него закрыты глаза. Он думает. Он яростно вспоминает. …Не надо было отказываться от этого защитника. Но ему отсоветовал прокурор. Он не должен был слушаться прокурора, Прокурор сказал: «Зачем тебе, негр, защитник из Мопра? На присяжных это произведет очень плохое впечатление. Лучше тебе не путаться с красными». Он не должен был слушаться прокурора. Потом все собрались на суд. На него смотрели сотни джентльменов и леди. Фотографы щелкали вокруг
него аппаратами. Потом стало вдруг тихо, и лысый джентльмен, сидевший в сторонке за отдельным столиком, тонким фальцетом закричал: «Слушайте, слушайте, все лица, дела которых представлены к слушанию в верховный суд штата Северная Луигома (Название вымышленное.), приблизьтесь и будьте внимательны. Сессия суда открывается». Он немножко помолчал и снова провозгласил: «Штат Северная Луигома против Эйви Андерсона». И тогда поднялся с места прокурор и заявил: «Я от имени народа»… Потом тот же самый лысый джентльмен вытаскивал из ящичка бумажки. На этих бумажках были фамилии присяжных. И он задавал каждому присяжному столько вопросом, как будто он хотел с ними породниться. У каждого присяжного он спрашивал, допускает ли тот смертную казнь, и присяжный отвечал, что «да». Это были опытные присяжные. Они знали все вопросы наизусть, потому что они работали уже в прошлом году присяжными. Они отвечали быстро и молодцевато, потому что судья сказал им, что если они будут себя хорошо вести, то они будут присяжными по крайней мере двенадцать недель по два доллара в день. Об этом стоило подумать. Потом Эйви объяснял, что он не виноват, что он не убивал Питера Лоога, а что Питер убился сам. Питер Лоог гнался за ним верхом на лошади и не заметил дерева, о которое стукнулся и упал намертво. Он не мог больше оставаться у Лоога на плантации, потому что он работал у него уже четвертый год и никак не мог отработать двадцать долларов, которые он должен был Лоогу, и что он вынужден был бежать. И что Питер Лоог сам виноват, а он только бедный, беззащитный негр и он очень просит его не казнить, потому что он совершенно не виноват. А когда он кончил, вдова Лоога громко заверещала и упала в истерике. У нее были губы, накрашенные, как у вурдалака, и шикарное траурное платье. Она упала в обморок очень удачно. Многие присяжные даже плакали. Она билась в истерике в точности так, как ее обучал прокурор. Потом выступал его единственный свидетель – Пат с фермы у Совиного ручья. Пат под присягой рассказал, что Эйви хороший парень, работяга и мухи не обидит и что он сам видел, как покойный Питер гнался за удиравшим негром и как он стукнулся о дерево.
Но прокурор тут же сказал, что этот свидетель – пьяница и что ему бог весть что может померещиться, и что его жена известная проститутка, и что сам он, возможно, судя по чертам лица, торгует краденым. Потом Эйви долго сидел и ждал, чем кончится совещание присяжных. Потом присяжные вышли и сказали: «Да, виновен», и его приговорили к электрическому стулу… Он вел себя, как дурак. Он должен был говорить и кричать, что он не виноват, все время пока читали приговор. Тогда, может быть, написали бы об этом в газетах и его бы спасли… Два белых джентльмена бережно ведут под руки черного. Они сворачивают из коридора в комнату с большой черной дверью. У черного подкашиваются ноги. Он на миг открывает глаза и в ужасе закрывает их снова, пока его привязывают к электрическому стулу ремнями. Ему накладывают на голову какую-то холодную металлическую штуку. Потом закрывают, лицо черной плотной материей. Негр думает. Он бешено и яростно вспоминает. …Надо было бежать совсем в противоположную сторону. Никто не догадался бы, что он убежал в ту сторону. В ту сторону никто никогда не бегал, потому что там большое болото и бездна змей. Эта собака Сэм! Он не должен был слушаться Сэма. Продать человека за сто долларов! Хотя, с другой стороны, каждому надо кушать, и каждый зарабатывает себе хлеб, как может. Вот он сейчас сидит на кресле и ничего не видит, а через полминуты какой-нибудь человек включит ток, и Эйви Андерсон превратится в кусок жареного мяса. А тот, который включил ток, вымоет руки и пойдет домой. Уже, наверное, светает. Он пойдет домой по веселой солнечной улице, довольный своей работой, каждый зарабатывает себе хлеб, как умеет. Смешно отказываться от какой-либо работы, когда миллионы людей ищут возможности поработать на самой тяжелой за гроши. Вот сейчас кто-то оживленно заговорил в комнате. Это, наверное, шериф. А может быть, начальник тюрьмы. Ну, теперь уже близко. Будьте здоровы, Эйви Андерсон, вы свое отгуляли, бедный глупый негр. Еще одну секунду и… Ан, как темно… Он упал в какую-то огромную черную пропасть. Там было очень холодно. Там было сыро и пронзительно свистело что-то необыкновенное, острое. …Шериф взглянул на часы, сказал: «Пора!» и потянулся к распределительной доске. Но начальник тюрьмы вежливо отвел его руку. – Разрешите мне, мистер Перингс, это небольшое удовольствие. Но мистер Перингс сказал: – Эта тяжелая обязанность лежит на мне, и я не могу ее никому уступить. Тогда начальник тюрьмы сказал, что он прекрасно понимает, в чем дело, и что этот номер не пройдет, что мистер Перингс хочет включить ток, чтобы репортеры написали об этом в газетах и чтобы на выборах никто не мог сказать о нем, что он хорошо относится к неграм. Но он, как начальник тюрьмы, никогда не позволит включить ток человеку, который не имеет на это никаких прав. Тогда мистер Перингс очень разволновался и стал доказывать, что он имеет право, а начальник тюрьмы настаивал, что нет, не имеет. И тогда они начали спорить и ссылаться на прецеденты и переворошили всю историю штата и все наиболее известные случаи из судебной практики всех штатов, Перингс считал, что он прав, а начальник тюрьмы, что он. Потому что начальник тюрьмы тоже не прочь был бы, чтобы о нем напечатали в газетах накануне выборов. А когда слова не помогли, они пустили в ход кулаки и раскровянили друг другу морды. И они валялись на полу очень долго, пока Перингс не одержал верх. А когда он одержал верх, он вскочил и торжествующе приблизился к рубильнику. А начальник тюрьмы, у которого от бешенства слезы текли, как у молодой вдовы, закричал, чтобы приостановили казнь и что нужно немедленно развязать ремни и отвести приговоренного Андерсона обратно в камеру. Тогда все ужасно заволновались, потому что это было неслыханное предложение. Но начальник тюрьмы послал надзирателя к себе в кабинет, и тот принес ему оттуда сборник постановлений. И он показал всем закон, который был принят во времена славного президентства Эндрью Джексона. А согласно этому закону, человек, просидевший на электрическом стуле больше десяти минут и не казненный, тем самым избавлялся от наказания и должен был быть немедленно освобожден. Тогда все бросились к Эйви Андерсону и прежде всего сняли с его лица черное покрывало. И они увидели, что его лицо серо, как жилет мистера Перингса. Тогда они решили, что он, наверное, умер от разрыва сердца, потому что всякий умер бы от разрыва сердца, если его продержать десять минут на электрическом стуле. Но у Эйви оказалось сердце, как будто специально приспособленное для этого веселого времяпрепровождения, и он вскоре открыл глаза, потому что это оказался только обморок… Два белых джентльмена бережно ведут под руки черного. У черного подкашиваются ноги, и закрыты глаза. Его вводят в камеру, из которой его вывели двадцать минут назад. Его укладывают на койку, которую он считал своей последней койкой в жизни. Он весь дрожит. Его укутывают в одеяло, хотя на улице стоит замечательное майское утро. Ему дают виски. Он пьет и яростно вспоминает. Потом кто-то дотрагивается до его плеча: он раскрывает глаза и видит мистера Перингса. Мистер Перингс хлопает его по плечу, пожимает ему руку и говорит: – Ты удачно отделался, Андерсон! Я жду от тебя, что ты окажешься настолько джентльменом, чтобы рассказать всем репортерам, что я хотел включить ток, но начальник тюрьмы не позволил. Мистер Перингс мгновение думает и добавляет: – Ты получишь от меня за это пятьдесят долларов чистоганом, хоть сию минуту. Я тебе поверю на слово. Эйви Андерсон поворачивается на койке. Он приподнимается на локте и говорит мистеру Перингсу: «Идите к чёрту!..» Чудные яблоки в Глюкфельде… Было жарко, как в Африке, так что у Августа совсем размок воротничок и прилипла к телу сорочка. Поэтому он, прежде чем зайти домой, решил выпить в соседней пивной кружечку пивца. Было жарко, как в пекле, и Август медленно волочил ноги. Он тяжело опустился на стул, не хотелось подымать голову. Но когда он нечаянно поднял ее, это пришлось как нельзя кстати. Потому что, когда он поднял голову и посмотрел из пивной на окна своей квартиры, он увидел, что нужно срочно удирать из города, В левом крайнем окне не было условленного сигнала и это означало, что в его квартире засели молодчики из Гестапо. Тогда он вынул носовой платок и медленно вытер себе лоб, спокойно подозвал кельнера и даже дал ему десять пфеннигов на чай, не спеша вышел на улицу и быстро нырнул в темный, как пропасть, проходной двор. А когда он пришел туда, куда он должен был прийти в такой момент, ему сказали, что его разыскивали уже с самого утра и что очень хорошо, что он пришел, потому что в его квартире сидят молодчики из Гестапо. Ему дали пятьдесят марок, больше не было денег в кассе, и сказали, чтобы он сейчас же ехал на вокзал и уезжал туда, куда ему сказано. И еще ему сказали, чтобы он не беспокоился – работа не сорвется. На его место уже наметили одного толкового парня. Августу дали чемодан и плащ и он поехал. Он трясся в поезде четырнадцать часов, и вокруг него сидели люди, которые громко чавкали, поглощая бутерброды с колбасой, и сопели, как моржи, осушая пузатые кружки пива. А когда он вышел на станции, на которой он должен был выйти, он увидал райскую долину и кругом розовые от заката горы и золотое озеро. Оно простиралось вширь и вдаль, насколько хватал глаз. На другом берегу были чуть-чуть видны белые домики, крохотные коровки паслись на склонах мохнатых гор, дымили трубы, и это была Швейцария. Было душно, как в прачечной, я Август спал в гостинице голый и ничем не прикрываясь, потому что, если прикрыться одеялом, можно было прямо сдохнуть от жары. А на утро Август нанял лодку и поплыл по озеру на разведку. Озеро было голубое, как весна. Озеро было чистое, как слеза. Озеро было ласковое и упругое, как рукопожатие. Но посредине озера и вдоль берегов шныряли, как блохи, пограничные катера. В катерах сидели сытые мордастые молодые люди со свастикой на рукаве. У них были револьверы в блестящих кобурах. Они сторожили границу и катались по чудному озеру, и это была легкая работа, потому что всем было известно, что по озеру катаются коричневые молодые люди и что границу здесь не перейти. Но у Августа не было другого выхода, и он придумал вот что. Он купил красок, холста, кисти, устроил себе мольберт и выехал еще рано утром на середину озера. И он будто бы писал картину. И все видели, что вот в лодке сидит сероглазый молодой человек и пишет картину. И все понимали, что если ему грозила бы какая-нибудь опасность, он не сидел бы в лодке посредине озера и не возился бы с палитрой. Это понимали все, которые катались по озеру, чтобы хоть немножко освежиться. Коричневые молодцы тоже видели Августа, и они только удивлялись, какие бывают фанатики художники, которые могут писать картины в такую жару. А потом уже начало вечереть. Горы стали розовыми, синими. Горы стали фиолетовыми, как чернильный карандаш. Тогда Август вытер носовым платком лоб, положил кисти и палитру и налег на весла. Лодка тихо резала воду. Вода была мягкая и ласковая. Она дружелюбно ворчала Августу вслед. Когда лодка подплыла к желанному берегу, вода всплеснула в последний раз и даже как будто облегченно вздохнула. «Ну вот, Август, мы и приехали. Ты уже в Швейцарии, в тихой зеленой деревне Глюкфельд. И теперь ты можешь быть спокоен». Август взял чемоданчик и плащ, оттолкнул лодку и начал подниматься по дороге. Дорога была красивая и чистая. Вдали звенели колокольчики. В окнах домов уютно желтели лампы. И Августу страшно захотелось спать. И покушать. Он ощупал карманы. Денег оставалось в обрез на билет и он решил, что ничего, что он подождет, что он перебьется кое-как до утра и тогда он сядет на поезд и поедет по адресу, который выучил наизусть, и там он и покушает. Но проклятая природа: он ничего не ел с самого утра. Он целый день провел на озере, и там был чудный свежий горный воздух. Объявления в газетах не врали: действительно, тут можно было приобрести замечательный аппетит человеку, у которого его не стало. А Август был здоровый парень, это вам подтвердит всякий, и никогда не жаловался на отсутствие аппетита. А двенадцать часов катания на лодке распалили его так, что он съел бы чемодан, если бы тот был хоть мало-мальски съедобным. Август пошел по дороге. Он увидел: по обочинам дороги растут деревья, они шелестят своими темными листьями и из листьев выглядывают большие желтые яблоки. Август знал эти яблоки – они были сочные, вкусные и чертовски сытные. Но это были чужие яблоки. Он пошел дальше, насвистывая веселый марш. По сторонам шелестели деревья и на них висели чудесные большие сытные яблоки. А в окнах домов желтели домовитые электрические лампы, люди ужинали и откуда-то долетали звуки фисгармонии. Играли что-то ленивое и бездумное, смахивающее на жужжание шмеля. Август шел по дороге, размахивая чемоданчиком. Он был чертовски голоден и уговаривал себя не срывать яблок. Но он все же сорвал яблоко и начал его, давясь, есть. Он не успел еще съесть и половину его, как в окне ближайшего дома показалась одна голова и еще одна. Потом люди выбежали на дорогу из этого дома и выбежали еще люди из других домиков. Они вытирали усы, бороды и губы после жирного ужина. Они протирали себе сонные глаза, потому что они собирались уже ложиться спать. Они обступили Августа и один старик с седой бородой, толстый и древний, как баобаб, остановил Августа и спросил его, что у него такое в руке. Август улыбнулся и сказал, что яблоко. Тогда старик спросил, «чье это яблоко», и сам сказал: «это мое яблоко». И что это никуда не годится, если его яблоки будут воровать, и что он давно уже замечает, что у него пропадают яблоки, и что это его может разорить, и что сейчас большие налоги, и что у него две дочки на выданьи, и что никто не живет на его дачах сейчас, потому что кризис, и что он так это дело не оставит. Тогда Август сказал, что он просит извинить его, но что он страшно голоден, что он с утра не ел. На это Августу ответили, что если бы все голодные люди ели яблоки, им не принадлежащие, то это получилась бы уже не страна, а анархия, и что Август вне всякого сомнения жулик, и ничто не гарантирует, что ночью он не обкрадет их дома. И они потащили его в полицию. В полиции узнали бы, что он незаконно перешел границу, его бы тогда обязательно выдали обратно молодчикам из Гестапо, и Август побелел и начал говорить, чтобы они этого не делали, потому что он политический эмигрант и он бежал от фашистов. Он им объяснял, что если они его выдадут, то его там замучают до смерти. Но ему ответили, что ничего подобного, что они фашистов знают, – это очень порядочные люди и всегда аккуратно платят за молоко, когда подъезжают к швейцарскому берегу и что знают они этих политических эмигрантов, – одна голь перекатная, и кроме воровства от них ничего нельзя ожидать. И вообще пускай там разберутся в полиции… А на другой день моторная лодка, в которой сидели полицейский начальник и один полицейский, и тот самый старик, который смахивал на баобаб, и еще один свидетель, и Август, выехала на заре на озеро, чтобы перевезти Августа на ту сторону. Август говорил им, что они не понимают, что делают, что они выдают его на верную смерть. Но полицейский сказал, чтобы он вел себя тише. Тогда Август улучил секунду, когда никто не обращал на него внимания, и бросился в озеро. Вода была розовая и теплая, как кисель, и было очень трудно плыть. Люди в лодке поплыли за ним и хотели вытащить его за волосы, но он нырнул под лодку. И он не успел оглянуться в темноте, как раздался очень сильный взрыв, и его уже больше не стало, потому что ему винтом раскроило череп. Тогда вода стала красной и люди в лодке догадались, в чем дело, и они, ругаясь, вытащили Августа за ноги в лодку и отвезли его на берег и положили на песок. А старик очень громко кричал и огорчался, потому что не хватало того, что у него воруют яблоки, – он еще должен сейчас терять время на то, чтобы ходить в полицейское управление и подписывать там разные акты, и потом его еще чего доброго будут таскать, как свидетеля, как будто у него нет дел по хозяйству. Он ругался все время, пока шел домой. По дороге он посмотрел на свои яблони и увидел, что около одной из них валяется яблоко. Оно только, что упало, с дерева. Тогда он замолчал, нагнулся, вытер яблоко и положил его в карман. Записки из подвала Дела далеко не блестящи. Кто мог подумать что они догадаются раздать оружие мастеровым, приказчикам,
и прочему штатскому сброду. Что делается! Сегодня видел на Пуэрто дель Соль трех хорошеньких девушек с винтовками вместо сумочек. Справедливость требует признать, что военная форма чертовски идет этим девочкам. Впрочем сейчас мне не до амуров. Дернул меня черт остаться в тылу у этой сволочи. Того и гляди, выловят и пристрелят. Боже, на кого надеяться, кто нам поможет в нашем святом деле? Если они победят, я остаюсь нищим… …Дела становятся все хуже и хуже. Вчера меня опознали на улице два астурийских молодчика, с которыми я не совсем вежливо обошелся в тридцать четвертом году. Еле спасся через проходной двор. На фронте эти вчерашние шпаки почем зря бьют наших. Самое обидное – у наших почти нет самолетов и всего один-два крейсеренка. На них далеко не уедешь. …Наших бьют. Тихо отсиживаюсь. …Все по-прежнему. Господи спаси и помилуй. Хорошо по крайней мере, что и не на фронте. Спешно отращиваю усы и бороду. Хорошо бы приобрести синие очки. …Кажется, еще не все пропало. Бог услышал наши молитвы. Если еще сохранились на свете ангелы-хранители, то они безусловно, носят коричневые мундиры или черные рубашки. Они говорят по-немецки с итальянским акцентом, а на итальянском – с немецким. Только что узнал, что из Германии и Италии прилетели восемь ангелов и шесть архангелов. Потом еще пять и еще три. Господи, укрепи их крылья! Господину Асанья это не нравится, а нам как, раз нравится. Ничего не поделаешь – разные, характеры. …Небосклон все более проясняется. Франко удалось перебросить на материк марокканцев. Это хорошие солдаты. Они нас здорово били в свое время. Пусть теперь побьют немного испанских дружинников. В этом даже есть какая-то доля справедливости. …Архангелы недурно бомбят эту сволочь. Может быть, побриться? Или подождать?.. Подожду. …Сегодня прочитал в газете про заявление Франко о «пятой колонне». Как видно, пятая колонна – это я и мои молодцы. Постараюсь оправдать доверие его превосходительства. Итак, не будем терять золотого времени. Набросал кой-какой план. Вперед, в бой, пятая колонна! …Сегодня встретился в кафе с доном Педро Хименес, доном Хозе К., доном Педро Н.
и одним очень приличным господином, фамилию которого я позабыл. У всех огромные черные бороды. А я думал, что только я один догадался об этом. Положительно, все ваши ребята из пятой колонны парни с головой. Договорился с ними обо всем. Они единогласно избрали меня начальником их пятерки. Дал им боевое задание. Завтра весь Мадрид должен знать, что в ближайшее воскресенье женщины будут национализированы. …С удовольствием услышал сегодня от моего привратника, что в ближайшее воскресенье, если не подоспеют войска генерала Франко, все мадридские женщины будут национализированы и распределены среди представителей партий народного фронта. Я очень возмущался. Сказал, что Испания этого не допустит. …Навестил бедного дона Педро Хименес. Он лежит в постели. Его били на базаре, когда он рассказывал достоверные слухи о том, что консервы, присланные русскими рабочими, отравлены мышьяком. Договорились переходить к методам, более достойным кастильского дворянина. …Проклятье! Вчера видел из окна моих батраков, которые везли на моих лошадях и моих повозках мой хлеб на ихний фронт! …Спасибо молодому и благородному идальго дону X., который скрывается под видом простого шофера, так называемой народной милиции. Он спер для нас грузовик и три комплекта обмундирования. Дальше все по шло, как по маслу. Мы нарядились в эти отвратительные комбинезоны, нацепили на себя значки народной милиции и в одном из темных переулков остановили двух «камарадос». – Ваши документы?! – спросил я у них сурово. Они с циничной гордостью предъявили нам документы, выданные штабом ихнего пятого полка. – Документы у вас не в порядке, – сказал я этим молодчикам, не понимавшим, в чем дело, и предложил им поехать вместе с нами в штаб для выяснения. Они наивно сели в нашу машину, мы их отвезли за город и преспокойно шлепнули. Да здравствует победоносная Пятая колонна!..Святой боже! Они посягнули на твои храмы! В церкви святой Акулины Севильской они устроили госпиталь! …Молодцы марокканцы! Они показали себя настоящими испанцами, об их храбрости рассказывают подлинные чудеса. Бог поможет им в их истинно испанском деле. …Я был прав. Бог-отец проживает в Берлине, бог-сын – в Риме, а дух святой – в Лиссабоне. Кстати, кто мог подумать, что эти жуликоватые португальские правители окажутся такими благородными джентльменами. Ангелы-истребители и трехмоторные архангелы-бомбардировщики прибывают к нашему генералу целыми сонмами и даже эскадрильями. Бог подбросил дону Франко также достаточное количество новейших танков и пушек. Ниспошли нам, господи, также и побольше газов в неисчислимой благости твоей. Наши взяли Толедо. Его превосходительство обещал взять Мадрид 7 ноября. С божьей помощью он его возьмет. Это тем более необходимо, что за нашими ребятами начали уже послеживать. Эти разбойники расстреляли молодого шофера, снабдившего нас тогда грузовиком. Варвары! …Его превосходительство обещает взять Мадрид 10 ноября. Ничего, один-два дня не имеют значения. Марокканцы и герои из иностранного легиона не струсят. Лучшие немецкие летчики артиллеристы бомбардируют город. Я третий день сижу в подвале. Чертовски неприятно умереть смертью храбрых от снаряда или бомбы, предназначенной не для тебя. …Есть бог на свете! Лучшее подтверждение этому – три добрых немецких бомбы разнесли вдребезги церковь святой Акулины Севильской, оскверненной красным лазаретом. Впрочем, церковь – чорт с ней! Жалко только, что успели вывезти из нее раненых. Зато рядышком другая бомба укокала восемнадцать сопливых мальчишек и девчонок. Ничего, пусть их родители поплачут, пока их самих расстреляли. …Теперь уже окончательно намечен срок взятия города нашими войсками. Генерал Франко приказал – хочешь не хочешь – взять его тринадцатого ноября, Пора, пора ваше превосходительство. А то мне что-то не нравится как себя ведут эти дружинники. Они уже научились воевать и неплохо сбивают наши самолеты. К тому же мне не нравится излишняя внимательность и моей персоне, проявляемая отдельными жильцами моего дома. Если тринадцатого город не будет взят, мне придется улепетывать. …Очень плохо. Прошло тринадцатое и четырнадцатое число, а город все еще не взят. У меня чертовски плохое настроение. Единственная радость – вчера расстреляли за шпионаж дон Педро Хеминес, которому я уже давно должен восемнадцать тысяч пезет. А в общем, очень плохо. Откровенно говоря, не сидеть же мне всю жизнь в этом проклятом городе. Сегодня ночью надо будет незаметно пробраться к нашим. Лучше я уже вместе с ними вернусь к себе домой. Пропуск я уже достал через одного из моих молодцов. (Она еще живет – моя пятая колонна). Деньги у меня всегда при себе, как и спасительная борода. …Мысленно прощаюсь со своим подвалом. Часы показывают 11 часов 23 минуты вечера. Через семь минут я спокойно выйду из двери моего дома. Явственно слышно, как стучит мое сердце. Позвольте, это кажется, не только сердце стучит. Это больше смахивает на какие-то тяжелые шаги. Черт! Кто это там спускается ко мне в подвал?! Их, кажется, несколько. Слышен лязг оружия? Они без спроса открывают дверь… (На этом записки обрываются) В. КАТАЕВ, Л. ЛАГИН Шуба Когда шальной снаряд залетел на соседний двор, пан Сташицкий спешно послал вестового в штаб. Вестовой вернулся не скоро. Он сказал, что штаб лошадей не дает, велит управляться собственными. А собственные складские лошади еще накануне пропали где-то вместе с сержантом Рогулей. Выслушав донесение вестового, капитан Сташицкий разразился страшнейшими варшавскими ругательствами. Немного успокоившись, он подозвал прыщавого подпоручика Слатковского и, негромко вздохнув, сказал: – В нашем распоряжении не больше пятнадцати минут. Не позже одиннадцати склад должен быть уничтожен. Штаб лошадей не дает. – Прикажете сжечь? – осведомился упавшим голосом Слатковский и приложил руку к козырьку. – Сжигайте, но только поскорей! Склад санитарной части двадцать третьего познанского пехотного полка помещался в просторной многокомнатной квартире двухэтажного деревянного дома. Таких домов всего было на этом дворе три, и все три неминуемо сгорели бы вместе со складом. Поэтому, когда обитатели двора увидели, что несколько солдат вытащили тяжелые бидоны с бензином и собираются обливать стены склада, они бросились к своему домовладельцу, аптекарю Пальчинскому. – Станислав Францевич, – обратился к нему, тяжело дыша, его старинный друг, владелец электрической прачечной «Гигиена» – Вейцман, – вы поляк и интеллигентный человек, они вас послушаются. Бегите и хлопочите, они хотят спалить ваш двор. – Это уже не мой двор, – ответил аптекарь. – Пускай большевики за него хлопочут. Это уже их двор. При воспоминании о большевиках у Вейцмана заметно вытянулось лицо, но времени для грустных размышлений не было. Он бросился обходить квартиры, собрал одиннадцать тысяч марок и молча положил их в выхоленную широкую ладонь пана Сташицкого. – Пожалуйста, – сказал пан Сташицкий. – Мы не звери. Пусть сжигают в саду. Но чтобы в пятнадцать минут все было кончено. Солдаты проломили забор соседнего сада, и все население двора, от мала до велика, принялось под присмотром Вейцмана перетаскивать туда обильное содержимое склада. В саду на зеленой лужайке весело потрескивало три больших костра. От склада к кострам резвой рысцой трусили многочисленные обитатели двора: отцы семейств и малолетние гимназисты, расплывшиеся матроны и домашние работницы, которые тогда еще назывались прислугами. Обливаясь горячим и злым августовским потом, вздрагивая от участившейся канонады, они предавали огню пухлые тюки гигроскопической ваты, связки сапог, мешки с индивидуальными пакетами, плохо пахнувшие дубленые полушубки и массу штатских вещей: шелковые платья, оранжевые штиблеты с модными бульдожьими носами, граммофоны с голубыми и розовыми трубами, дамские лакированные туфельки и много других не менее обольстительных вещей. Если бы не отказ штаба, эти вещи были бы погружены и эвакуированы в первую очередь. И тогда остроглазая жена капитана Сташицкого нарядилась бы в манто, о котором она никогда и не смела мечтать. А подпоручик Слатковский поверг бы к ножкам Стефочки с Маршалковской улицы восемь шелковых платьев самых упоительных оттенков и три пары превосходных туфель. И мы бы еще посмотрели, отвергла ли бы она и в этот раз любовь прыщавого подпоручика. Стоило трепать нервы на объяснения с обывателями, не желавшими делиться своим добром с доблестными офицерами Речи Посполитой, чтобы сейчас сжигать эти сувениры, добытые с такими хлопотами и унижениями! – Только пусть ваши соседи ничего не воруют, – остановил пан Сташицкий Вейцмана, распоряжавшегося около склада, и зло добавил: – Я бы не советовал никому воровать. Сташицкий прекрасно знал, с кем он имеет дело. Это были люди особой, вымершей уже сейчас породы. Они боялись мышей, не могли выносить вида крови, капающей из порезанного пальца, но систематически ездили через границу с мешочками сахарина, кокаина и камешков для зажигалок, искусно запрятанными в оглоблях и осях телег. На границе их обстреливали и красноармейцы и белополяки, их вылавливали на нашей стороне чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности, их раздевали до нитки и без суда приканчивали польские жандармы и пограничная стража. Но уцелевшие продолжали ездить через границу и бояться мышеи. И вот этим-то людям выпала на долю несказанная мука тащить на костер пленительные вещи, по которым тосковал толкучий рынок. – Имейте в виду, – сказал своим соседям Венцман, – вы украдете на копейку, а останетесь без головы. Я не говорю уже, что они сожгут весь двор. Главное, людей чертовски смущал крыжовник. Лужайку, на которой потрескивали костры, окружали густые чащи крыжовника. В них можно было спрятать весь склад, и никто бы ничего не заметил. Крыжовником можно было пробраться вдоль забора и вернуться во двор с другой стороны, далеко от склада и солдат. Искушение было велико, но пугала опасность немедленной и беспощадной расправы. И только тучная и тупая мадам Пилипенко – алчная содержательница невкусных домашних обедов – презрела опасность и пыталась было юркнуть в кусты. – Вы с ума сошли, мадам Пилипенко! – ужаснулся Вейцмаи и заставил ее извлечь из кустов два новеньких романовских полушубка. Мадам Пилипенко сокрушенно бросила полушубки в костер и, утирая набежавшие слезы обиды, снова устремилась к складу. Полушубки сейчас же начали обугливаться. Рыжая шерсть вспыхнула тревожно, как пожарный факел, и запах паленого волоса воцарился на миг в саду. Потом ветер унес его, и, жалобно потрескивая, загорелся задумчивым синим пламенем лакированный палисандр гитары. Господину Пальчинскому не сиделось дома. Он вышел на двор и потусторонним взглядом смотрел на жильцов, суетившихся у склада и в саду. Капитан Сташицкий вежливо козырнул домовладельцу, печально улыбнулся и сказал: – Ничего не поделаешь – воина! Аптекарь тяжело вздохнул и, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, включился вместе с Вейцманом в одуряющую работу по перетаскиванию в сад содержимого склада. – Обратите внимание, Станислав Францевич, – шепнул вскоре Вейцман своему другу и побледнел, – вы узнаете эту шубу? Ее было трудно не узнать. Она еще совсем недавно прогремела своим великолепием на весь околоток. Бесценная бобровая шаль украшала модную, тонкого английского сукна шубу, которую сшил на зависть своим друзьям и знакомым доктор Либерман, специальность – «детские и внутренние болезни». У кого хватило бы силы воли бросить в огонь эту воплощенную мечту! Оба друга, как бы сговорившись, бросили осторожный взгляд на крыжовник. Потом на лице Вейцмана мелькнула внезапная решимость, и он вместе с шубой нырнул в кусты. За ним, согнувшись в три погибели и тяжело сопя, полез в крыжовник и пан Пальчинский. – Мы ее спрячем у меня на квартире, – горячо зашептал он, протянув руки к шубе. – Когда все, дает бог, успокоится, я ее отдам доктору. Это будет для него такой сюрприз! – Нет, дорогой Станислав Францевич, лучше уж я сам отдам, – отвечал ему, не оглядываясь, Вейцман, пробиравшийся на четвереньках вдоль забора. – Я ее спас, я ее и отдам. Но аптекарь не отставал. Судорожно вцепившись в ласкающий ворс воротника, он тянул шубу к себе: – Учтите, Илья Самойлович, к вам еще могут случайно забрести отстающие солдаты… И первым делом они заберут шубу… А я – поляк, ко мне они не посмеют зайти… У меня она сохранней будет… Шуба… – Если уж на то пошло, – прошипел с отвращением Вейцман, – я боюсь, что она может у вас застрять надолго… Кирпичный румянец мгновенно залил белесое лицо Пальчинского. Он попытался было приосаниться, но этого не позволила низкая куща колючего крыжовника: – Вы не имеете права… Но Вейцман не слушал его. Он крепко прижимал к себе шубу и лихорадочно бормотал: – Ладно, ладно, пан Пальчинский… Я вас неплохо знаю… Слава богу, не первый год знакомы… Канонада становилась все более учащенной. Где-то, километрах в полутора-двух слышалась судорожная трель пулемета. На трех кострах, шипя и потрескивая, сгорали сокровища склада пана Сташицкого. Со двора доносился фальцет подпоручика Слатковского. Это строилась складская команда, чтобы налегке добираться к штабу полка. Поэтому неудивительно, что никто не слышал, как аптекарь набросился в кустах на господина Вейцмана, как целых две минуты они катались на сухих прошлогодних листьях в неистовой, но молчаливой схватке, как господин Вейцман, изловчившись, ударом ноги в живот поверг на землю взвывшего от нестерпимой боли господина Пальчинского, вынырнул из кустов по ту сторону забора и, ворвавшись в свою квартиру, тщательно запер за собой дверь. В квартире с закрытыми, чтобы не соблазнять отступавших белополяков, ставнями царил душный полумрак. Жена Вейцмана выбежала к нему навстречу, перепуганная его порванной одеждой и окровавленным лицом. Он бросил ей на руки шубу и начал, фыркая под водопроводным краном, смывать с себя кровь. – Садись, – прохрипел он жене, – садись и немедленно распарывай шубу… А то еще эта сволочь Пальчинский, как только уйдут поляки, побежит к Либерману и наябедничает ему, что я прячу его шубу… Теперь это уже не его шуба… Она бы все равно сгорела… Это уже моя шуба… Этот гад Пальчинский, он огорчен, что ему не удалось прикарманить ее себе… Еврейская шуба должна остаться у еврея… Вейцман ошибся. Пальчинский не собирался ждать, пока поляки оставят город. Разъяренный неудачей, он, вынырнув из кустов, бросился к капитану Сташицкому.
Но было уже десять минут двенадцатого и во дворе никого не было. Тогда он выбежал и остановил нескольких познанцев, пробегавших мимо с капралом во главе. – Пшепрашам, пан капрал, – сказал конфиденциально аптекарь и отвел тяжело дышавшего капрала в сторону. – Вот в этой вот квартире… Пальчинский судорожно втянул в себя воздух. Он чувствовал, что его охватывает невыносимый озноб. У него подкашивались от ужаса ноги. Он жалел о предпринятом. Но было уже поздно. Капрал слушал его настороженно и нетерпеливо. Вокруг них задержались еще несколько солдат. Они заинтересовались единственным штатским в серо-голубом потоке откатывавшихся из города войск. Пальчинский понял, что у него отрезан путь к безопасному отступлению и он пролепетал голосом, прерывающимся от неслыханного волнения: – Вот в этой вот квартире… проживает большевик… Его фамилия Вейцман… Он, пся крев, только что избил меня за то, что я поляк… и не люблю большевиков… Вот и все… Истерически всхлипнув, он побежал домой, заперся на ключ и бросился на кровать, зарывшись с головой в подушки. Поэтому он не видел, как меньше чем через минуту его старинный друг Илья Самойлович Вейцман был выведен из дома спешившим, чтобы не отстать от своих, капралом и расстрелян под окнами своей квартиры. – Вы можете его убрать, пани, – галантно поклонился капрал мадам Вейцман, выбежавшей во двор вслед за своим мужем. Старуха тихо вскрикнула и упала в обморок. В ее руках тускло блестели маленькие никелированные ножницы. Шубу она успела спрятать, когда капрал еще только постучался в дверь. Дом с привидениями – Привидения существуют, – сказал кто-то, доверительно тронув меня за локоть. – Привидения существуют, это факт. Только по случаю осадного положения они появляются не в полночь, а в десять часов вечера… Я оглянулся и увидел тщедушного гражданина в стеганой ватной куртке и отличных шерстяных брюках в полоску. Его лысеющая голова была непокрыта, уши пылали на морозе, на синеватом бледном лице белели светло-серые глаза, холодные и очень серьезные. – Я бы раньше сам никогда не поверил, – сказал он, увидев мою недоуменную улыбку, и поднял руку, как бы отгораживаясь от возможных возражений, – но факты!
Факты – упрямая вещь… Только зачем нам мерзнуть на улице? Зайдемте ко мне, я вам все расскажу, и вы убедитесь… Этот необычный разговор происходил в городе Н. на третий день после изгнания из него немецких войск. Озябший и злой, бродил я по разоренным улицам, уже который час поджидая коменданта города, который как уехал куда-то с утра с начальником гарнизона, так все еще не возвращался. – Моя фамилия – Цикота, – представился незнакомец, – Анатолий Сергеевич Цикота, адвокат. Мы вошли в парадный подъезд трехэтажного углового дома, хотя удобнее было проникнуть в здание прямо через разрушенную снарядом стену, спотыкаясь, поднялись по заваленной и развороченной лестнице на третий этаж и остановились перед дверью, аккуратно обшитой клеенкой и войлоком. Дверь была заперта. Цикота открыл ее английским ключом, и мы вошли в комнату, щедро залитую солнцем. С плюшевого дивана вспорхнули несколько воробышков и, испуганно чирикая, скрылись в соседней комнате. Сквозь обвалившуюся стену видна была улица. Сверху она, изрытая воронками, напоминала лунный пейзаж. Колючий ветер раскачивал вылинявший оранжевый абажур, от которого на заснеженный паркет ложились веселые голубоватые тени. Цикота подошел к запорошенному снегом пианино, поднял крышку, задеревеневшими пальцами попытался сыграть «Катюшу». Пробитый осколками инструмент нехотя откликнулся унылыми дребезжащими звуками. Цикота бережно опустил крышку, подул на ладони и сказал: – Ниночкина любимая песня… Придет из детского сада и сразу, не раздеваясь: «Папка, сыграй Катюшу…» У вас дети есть? – Девочка, – ответил я. – Наташка. – Жива? Я утвердительно кивнул головой. – А вот у меня уже нет дочки, – медленно произнес Цикота, как бы прислушиваясь к собственным словам. – И жены нет. Третьего дня были, а сегодня нет… Правда, смешно? Трудно было найти в этом что-нибудь смешное. Я промолчал. – Единственное утешение, – сказал Цикота, – что каждый вечер я их все-таки смогу видеть. Знаете, это такое счастье, даже дух захватывает!.. Не верите? Он присел на крышку пианино и, потирая руки, начал, глядя поверх меня на весьма посредственную копию шишкинского «Леса»: – Вчера я тоже не верил. Когда прибежал домой, их уже не было. Их унесли. Тогда я, конечно, побежал на кладбище, но меня не пустили в ворота. Знакомые не пустили. Жалели меня. Говорили: незачем ему, то есть мне, смотреть на этот ужас. Он, то есть я, уже и так тронулся. Пусть он, то есть я, помнит их такими, какими они были в жизни. Тогда я им говорю: «Вы что же, думаете, что я сошел с ума?» А они молчат. Тогда я им говорю: «Вы ошибаетесь, граждане. Но вот если вы меня сейчас не пустите, тогда я, действительно, могу сойти с ума». И полез через забор. Но они меня стащили за ноги и говорят: «Анатолий Сергеевич, ну Анатолий Сергеевич, ну миленький, ну не надо!..» И плачут. А я не плачу. Я только говорю: «Да пустите же, да пустите же!» И все лезу, и лезу, и вырвался-таки, и перепрыгнул через забор, и побежал туда, где стоял народ, и стал искать, искать, искать. А они все лежат, запорошенные снегом, и их очень-очень много. И вдруг я вижу: Ниночка! И сразу стало очень темно. А когда я очнулся, все еще было темно, потому что уже был вечер, и было затемнение, а электростанцию немцы взорвали. Я лежал на диване вон там, напротив, – Цикота кивнул головой в сторону домика с заколоченными окнами на противоположном тротуаре, – у доктора Снегирева. Мы дружим семьями. Я лежу и слышу – в соседней комнате Василий Васильевич с женой уговаривают Валечку (это их дочка, Ниночкина подружка): «Валечка, не плачь, не плачь, Валечка, а то дядю Толю разбудишь. Пора ложиться спать. Уже десять часов». И тогда меня как будто осенило. Я тихонечко слез с дивана и тихонечко выбрался на кухню, а оттуда во двор, а со двора на улицу и бегом к себе домой. И что-то у меня внутри говорит: «Анатолий, только не волнуйся! Сейчас ты увидишь и Ниночку, и Ольгу!» И вот я забрался в спальню, сижу и жду. «Боже мой думаю, – сейчас я их увижу!» И вдруг я слышу: в Ниночкиной комнате какие-то шорохи какие-то голоса. Это было очень страшно – ведь я же только что проходил через Ниночкину комнату, и там не было ни одного живого человека. Будь я хоть чуточку ненормальным, а не то что сумасшедшим, я бы закричал от ужаса. Но я не закричал, потому что я совсем-совсем нормальный. Я только поднялся со стула, подошел на цыпочках к замочной скважине и стал смотреть. Тут Цикота остановился, взял меня за руку, подвел к замочной скважине и сказал: – Посмотрите! Я нагнулся и увидел развалины небольшой двухсветной угловой комнаты, в которой и обломки мебели, и обрывки набивного коврика с зелеными и розовыми лошадками, и много других, почти неуловимых деталей выдавали детскую. Ясное, холодное небо заменяло начисто сорванный потолок. Все было покрыто чистеньким сухим снежком: и сломанная белая кроватка, и низенький столик с такими же низенькими табуретками. А около развороченных снарядами подоконников валялись три трупа в серо-зеленых шинелях. – Вы все заметили? – нетерпеливо спросил Цикота. – Все, – ответил я, разгибаясь. – И их тоже?.. Немцев вы заметили? – И немцев, – сказал я. – Выбросьте эту падаль ко всем чертям. Хотите я вам помогу? – А я их вчера вечером видел, и они были живы, – сказал Цикота, не ответив на мое предложение. – Утром я их нашел мертвыми, а когда прибежал вечером и посмотрел в скважину, я вдруг увидел, что они живые. Но это было позже. А сначала я увидел, что детская совсем-совсем целая, как будто ничего не произошло. На стенке картинки – Ниночкин красный уголок. Она там всегда играла в общее собрание и в Первомайскую демонстрацию и называла демонстрантов демонстрятниками. Смешно, а с точки зрения морфологии русского языка абсолютно закономерное словообразование. Но это я отвлекся. Значит, детская совсем-совсем целая, как до немцев. Только Олина кровать тоже в детской и на стенке нет портретов вождей. А на кровати сидит Оля! Живая Оля. И держит на руках живую Ниночку! Но боже мой, как они исхудали и как они одеты! В какой-то дерюге, в рваных башмаках. И Ниночка, и Оля. Я хорошо помню – у Ниночки были чудесные фетровые валенки, а она сидит без валенок и плачет. И Оля ей говорит: «Не плачь, Ниночка, скоро папа вернется, а немцев всех прогонят, и нам снова будет хорошо и весело». Она говорит, и изо рта у нее идет пар. Такой в комнате собачий холод! Я раскрываю двери, я вбегаю и кричу: «Ниночка! Олюша! Я здесь! Я уже вернулся!» Но они меня совсем не замечают. И Оля все говорит и говорит Ниночке, и изо рта у нее идет пар. А сверху сыплется штукатурка, потому что где-то совсем близко рвутся бомбы. Я снимаю пиджак и хочу накинуть на Ниночку, чтоб ей было хоть чуточку теплей. Но пиджак падает на пол, потому что оказывается, что это только тени, а на тенях пиджаки не держатся. Я хочу обнять своих милых и обнимаю воздух. Тогда я присаживаюсь сбоку на кровать и начинаю смотреть на них, чтобы получше запомнить. И пока я так сижу, входят те трое. Они шагают, как живые, разговаривают, как живые, а выглядят так, какими вы их сейчас видели. У лейтенанта посреди лба торчит осколок снаряда, но он не обращает на это никакого внимания. Второй, тот, что у левого окна, рыжий, короткий, похожий на отощавшую свинью, правой рукой устанавливает на подоконнике пулемет, а левой придерживает свою оторванную ногу с таким раздражением, будто это вечно расстегивающийся портфель. У третьего снесен затылок, и сквозь дыру, когда он задирал голову, виднелись зубы и покрытые изморозью внутренние стенки черепа. Это был ефрейтор из адвокатов. Я нашел у него в кармане довоенную визитную карточку. Присяжный поверенный Иоахим Кунсткалл из Дуйсбурга. Какое странное совпадение – он тоже был адвокат. Не правда ли? Они входят и располагаются с пулеметами у обоих окон: лейтенант и рыжий. А присяжный поверенный остается позади, чтобы подавать патроны, когда потребуется. Но они еще не стреляют, и им пока не нужны патроны. Моя жена хочет уйти – она понимает, что скоро начнется стрельба. Но ефрейтор загораживает ей дорогу. Он говорит: «Мадам, я вас прошу остаться. Дамское общество – услада для солдата». Оля говорит: «Пожалейте мою девочку, дайте нам уйти и спрятаться». А он говорит: «Не беспокойтесь, мадам, с вашей девочкой ничего не случится». И он так странно улыбается, что мне становится страшно. Он улыбается и смотрит на своего лейтенанта, а тот досадливо отмахивается, и тогда присяжный поверенный Иоахим Кунсткалл из Дуйсбурга хватает Олю и бормочет: «Мадам! Я – адвокат, вы – жена адвоката. Я – адвокат, вы – жена адвоката…» А Оля упирается и что-то шепчет. Она не хочет кричать, чтобы не напугать Ниночку. А те двое смотрят, как будто ничего особенного не происходит. А Ниночка смотрит и молчит. А я ничего не могу поделать. Что я могу против привидения? А он все крепче прижимал к себе Олю, и она поняла, что он безнадежно сильнее. Тогда она умоляюще кивнула на Ниночку, чтобы он пожалел ее хотя бы ради ребенка. И присяжный поверенный Иоахим Кунсткалл из Дуйсбурга молча, не переставая прижимать к себе Олю левой рукой, правой вытащил из кобуры парабеллум и выпустил три пули в Ниночку. Ниночка молча упала, а Оля вскрикнула и лишилась чувств. И это было как бы сигналом для начала стрельбы, потому что сразу с улицы ударил пулемет по нашим окнам, а немцы стали отвечать из своих пулеметов. Присяжный поверенный Иоахим Кунсткалл из Дуйсбурга тут же стал ужасно деловым. Он принялся таскать из прихожей ящики с патронами и забыл об Оле. Но потом, когда наши стали бить из пушки и немецкий лейтенант упал с осколком в черепе, остальные двое перепугались. Рыжий, похожий на отощавшую свинью, что-то крикнул адвокату, и тот потащил Олю к окну, чтоб наши увидели ее и прекратили огонь. Но Оля нарочно упала на пол рядом с мертвым лейтенантом, схватила его пистолет и успела два раза выстрелить и размозжить адвокату голову, прежде чем рыжий ее прикончил. А потом я стал кричать, и набежали люди, и меня снова увели к Снегиревым, и поили какой-то гадостью, и уложили спать. Когда меня укладывали, я уже не кричал, потому что мне пришла в голову замечательная идея. Вы понимаете, пройдет время, и наш город снова отстроится и станет еще красивей, и богаче, и счастливей, чем до войны. И тогда люди могут все забыть. А этого ни за что нельзя допустить. Ни за что! И вот я хочу предложить, чтобы наш дом не отстраивали. Пусть его оставят таким, каков он есть – разбитым, без стен, без крыши! И пусть на нем будет только одна надпись такими крупными буквами, чтобы отовсюду было видно. Всего три слова: «ПОМНИ О НЕМЦАХ!» И все. И пусть в этот дом по воскресеньям и праздникам ходят экскурсанты, а я буду всегда здесь. Я буду водить их по дому и все подробно рассказывать. А по вечерам показывать желающим через замочную скважину Ниночкину детскую. И в каждую полночь они смогут увидеть, какой конец настиг немцев в Ниночкиной детской, и в нашем городе, и в других городах, где они побывали, всюду, куда только ступала их сатанинская нога. Это очень важно, чтобы хоть один дом не отстроили в каждом нашем городе, в каждом селе, и пусть это будут дома – памятники, дома – вечное напоминание, чтобы никто не мог, не смел забывать о немцах… Цикота перевел дыхание, глянул на свои ручные часы и совсем другим тоном промолвил: – Три часа… В это время Ниночка возвращалась из детского сада… И не успел он закончить фразу, как на лестнице послышались чьи-то легкие шаги и два голоса – детский и женский. Я чужд какому бы то ни было суеверию, но на этот раз я почувствовал, как у меня по телу побежали мурашки. Что касается Цикоты, то он так и застыл в радостном и нетерпеливом ожидании. – Тише! – шепнул он мне, задыхаясь. – Ради бога, тише! Шаги замолкли перед дверью. Глухо донесся голос: женщина что-то объясняла ребенку. Раздался звонок. Цикота бросился открывать дверь, и вошла девочка лет пяти, разрумянившаяся на морозе, синеглазая, быстрая в движеньях. В руках она держала шапку с наушниками. – Дядя Толя, – обратилась она к Цикоте с уморительной и трогательной заботливостью, – вы забыли у нас шапку. Нате! – Спасибо, Валечка, – тихо промолвил Цикота и надел шапку. – А теперь, – сказала девочка, – пойдемте к нам. Пора обедать. Она взяла его за руку и повела, притихшего и послушного, через улицу к домику с заколоченными окнами. Она шла уверенная, гордая порученьем, возложенным на нее мамой, и полная очаровательной, я бы даже осмелился сказать – материнской, нежностью к этому большому, но больному дяде. Быстрая, краснощекая, рожденная для счастья маленькая хозяйка возвращенного к жизни города. Высокое, праздничное солнце стояло над ее головой. Они шагали, а за ними окаменевшим криком о мести застыл полуразрушенный, разбитый снарядами трехэтажный угловой дом. Пусть и впрямь он остается таким, чтобы никто никогда не мог и не смел забывать о немцах. Фельетоны из журнала «Крокодил» Из опыта стихийных бедствии Угроза надвигалась с фронта озеленения города Новороссийска. И тов. Хачатурьян не мог дремать. Ни как гражданин упомянутого города, ни как секретарь парткома горжилсоюза. Мы лишены возможности, по причине отсутствия соответствующей информации, описать его безусловно примечательную наружность. Одно ясно: он весь как божия гроза. И как таковая, обладает всеми присущими ей качествами: а) быстротой, б) решительностью, в) неожиданностью действий, г) непреклонностью и д) беспощадностью. Смешно требовать от грозы воспитательной работы среди поражаемого ею населения. Гроза настигает зазевавшегося поселянина или горожанина и убивает его молнией на месте. Исключительно в целях подтверждения этих грозовых свойств характера бравого товарища Хачатурьяна приводим полностью леденящий душу документ, полученный членами вверенной ему первичной парторганизации в первых числах февраля с. г. «Профорганизации системы жилсоюза. Тов. МУРКИС Партийный комитет горжилсоюза предлагает: Ежедневно созывать заседания групкома для заслушивания в отдельности каждого председателя жакта по проведению боевой кампании по озеленению города. О преджактах, которые не являются или не выполняют и не проводят в жизнь кампанию по озеленению города, ставить вопрос об исключении их из членов союза, считая действие как саботаж и срыв кампании. Групком должен заседать ежедневно с 6 до 12 часов ночи без перерыва, начиная со 2/II с. г. до конца работы по озеленению города. В случае срыва заседания групкома и
непредставления сводок в партком горжилсоюза сейчас же ставится вопрос об исключении вас из рядов ВКП(б)». На подлинном собственной секретаря парткома рукой подписано ХАЧАТУРЬЯН. Тов. Хачатурьян сделал все, что мог. На полутора десятках строк своего произведения он сумел мастерски уложить основные образцовые проявления всех наиболее примелькавшихся непартийных методов партработы, как-то: 1) подмену парткомом хозяйственного руководства; 2) возложение на профорганизацию несвойственных ей задач; 3) рекомендацию неслыханного администрирования как в отношении председателей жактов, так и регламента работы групкома: 4) угрозу исключить из партии в случае неакуратного созыва групкома и непредставления парткому хозяйственных сводок. Партийная организация г. Новороссийска не раз показала высокие образцы примеров борьбы со стихийными бедствиями: с нордостами, со штормами, с наводнениями и т. д. Надо полагать, что и такое безусловно стихийное бедствие, как тов. Хачатурьян, она сможет вовремя локализовать и обезвредить. Тем более… Тем более, что нордост с работы снять нельзя, а Хачатурьяна – можно. Попугай Сонную тишину обширной базарной площади прорезал заливчатый милицейский свисток. Затем из-за ларьков, где колхозники торговали редиской и вялым щавелем, вынырнул и помчался сломя голову молодой гражданин, лет тринадцати, с клеткой, которую он обнимал обеими руками. Парнишка бежал так быстро, что трудно было различить, что за существо невероятно яркой окраски верещало внутри клетки. За мальчишкой, с трудом переводя дыхание, бежали милиционер, продавец из мануфактурного магазина и масса добровольцев из публики. Милиционер беспрерывно свистел. Наперерез мальчишке из магазинов выбегали озабоченные люди и пытались ударить на него с флангов. При этом все деловито кричали: «Держи вора!» Был жаркий летний день. Солнце жгло вовсю. Бессильное против вековых луж базарной площади, оно отыгрывалось на многотысячном населении города. Жара расслабляла волю и энергию преследователей, лужи заставляли их делать сложные петли и крюки, в то время как преследуемый, которому все уже было нипочем, шпарил напрямик.
И все-таки его нагнали бы, если бы на одном особенно значительной ухабе милиционер не поскользнулся и, не шлепнулся оземь. Его бросились поднимать. И этой ничтожной доли минуты оказалось достаточно для того, чтобы юный злоумышленник, бросив мешавшую ему клетку, вспрыгнул на высокий забор и немедленно скрылся в неизвестном направлении. – Это птица попугай, – сказал продавец из мануфактурного магазина. – Они водятся в жарких местах, например в Индии. – А ну, давайте клетку, – сурово прервал его милиционер и направился в милицию. В отделении было прохладно и скучно. Какой-то пьяный гражданин в ожидании протокола порывался шлепнуть кепкой по горшку с геранью, поставленному на окне в рассуждении уюта. Дворник, приведший пьянчужку, придерживал его за руки и зловеще шептал: – А ну, тронь только. Это герань милицейская – будешь платить в тройном размере… Дежурный по отделению, вяло взглянув на вошедшего милиционера и на зеленую клетку с попугаем, заметно оживился: – А ну давай сюда! Это птица попугай. Попугай лежал на дне клетки, полумертвый от страха и грязи, которая залепила его голову, глаза и запачкала его удивительное цветистое оперение. – Чей попугай? – заинтересовался дежурный. – Отбили у неизвестного вора, товарищ дежурный. На толчке. Один гражданин приценивался к попугаю, а тот самый мальчишка-вор был довольно подозрительный, и который приценивался спросил: «Откуда достал такую важную птицу и в такой, тем более, клетке?», – а тот наутек. Ну мы, конечно, его не поймали, но птицу, конечно, отобрали. В городе было не так уж много попугае-единиц, чтобы нельзя было разыскать хозяина украденной птицы, и дежурный, призвав на помощь милиционера, начал составлять список известных ему владельцев этих экзотических птиц. – Во-первых, – сказал он, – запишем Федосеева, который водокачкой заведует… В списке набралось уже девять человек, когда попугай, которого за это время успели уже отмыть от грязи, встряхнул крылышками и бодрым голосом произнес: – Это безобразие! – Ишь ты, – обрадовались присутствовавшие, – разговаривает. – Кто здесь хозяин?! Кто здесь хозяин?! Я хозяин! – верещал попугай, вызывающе поворачивая во все стороны свою горбоносую головку с франтовским ярко-зелёным хохолком. В комнате стало весело. – Вот это здорово! С такой птицей не пропадешь. Чистый патефон! Сурьезная птичка. – Хорошо бы ее накормить, пока суть да дело, – задумчиво проговорил дежурный, благожелательно посмотрев на входившую в раж птицу. – Может быть, может быть, – орал между тем попугай, хлопая крыльями. – Как хотите. Не знаю. Представьте проект… Впрочем, пожалуй… Впрочем, нет… Впрочем, посмотрим… – Постойте-ка, товарищ дежурный, – придержал милиционер руку дежурного, собиравшегося продолжать список возможных владельцев попугая. – Может быть, так обойдется. И, обратившись к попугаю, он, ко всеобщему удивлению присутствовавших, произнес просящим голосом: – Товарищ председатель, тут насчет ремонта мостовых пришли. – Некогда, некогда, – немедленно отвечал попугай. – Опять-таки насчет парка культуры, – продолжал как ни в чем не бывало милиционер. – В будущем бюджетном, – начал было отвечать попугай, но милиционер уже не слушал его, а, обратившись к дежурному, удовлетворенно сказал: – Все в порядке. А то я раньше сомневался. Думал, может быть, участкового врача. А теперь ясно. Позвоните, пожалуйста, товарищ дежурный, на квартиру председателя городского совета товарища Кишнарева. Через несколько минут дежурный положил телефонную трубку на рычажок и тихо сказал милиционеру: – Сказали, чтобы немедленно принесли птицу. А то очень весь день волновались. Барабан Для верности предупреждаю: Петр Сергеевич Карабанов – отнюдь не сантиментальный человек. Если хотите знать, он был даже в свое время неплохим членом Ревтрибунала, я кое-кто заграницей по сей день не может вспомнить без зубовного скрежета об этой его деятельности. Просто, Петру Сергеевичу перевалило уже за сорок. Детей у него пока не было. Заработки его как начальника цеха росли. И кроме того было чудесное июльское утро. Карабанов шел по залитой солнцем нарядной улице и увидел у большой витрины игрушечного магазина мальчика лет десяти, которого мы условимся называть Вася. Вася смотрел на витрину, приплюснув свой веснушчатый нос к толстому прохладному стеклу. Это было совершенно бескорыстное восторженное созерцание прекрасных, но недосягаемых вещей. Грузовики, пароходы, волейбольные мячи, скакалки, барабаны, комплекты мекано и масса других превосходных вещем светилась в витрине, как чудесное видение. Решение пришло к Карабанову мгновенно. – Пойдем, – сказал он мальчику и взял его за руку. Петр Сергеевич ввел сопротивлявшегося мальчика в магазин. Вася был осторожен, недоверчив. Он пытался удрать, но Карабанов удерживал его за руку к, даже не узнав его имени, спросил: – А ну, говори, герой, чего б тебе такого хотелось? – Брось, дядя, – сказал искушенный в жизни Вася, – брось трепаться. Но Карабанов не трепался. Крепко держа за руку своего юного незнакомца, он вместе с ним подошел к кассе, уплатил сколько полагается, и через минуту в руках ошалевшего от неожиданно привалившего счастья Васи был превосходный, расписанный самыми изысканными красками барабан с двумя чудными палочками. По желанию Васи, барабан не запаковали, и он вышел на солнечную улицу пылающий от счастья, с барабаном, висящим на шее, согласно самым лучшим пионерским традициям, и с палочками в руке. На улице Вася наспех поблагодарил загадочного дядю и бросился улепетывать во все лопатки: как бы дядя не передумал. Скажем прямо, он прибежал не в школу, а домой и добрых четыре часа практиковался в высоком и трудном искусстве барабанного боя. Он достиг уже в нем немалых успехов, когда домой вернулся его отец и полюбопытствовал, откуда у Васи барабан. – Дядя подарил, – ответил Вася без отрыва от барабанного боя. – Подарил? Какой дядя? Незнакомый дядя? Так просто взял незнакомый дядя и подарил тебе за здорово живешь совершенно новый барабан? Фу ты, прости господи! Признавайся прямо: спер барабан? Сознавайся, пока не поздно. Вася не имел никаких оснований сознаваться, но он сам понимал шаткость своих показаний. Он сам сначала не понял, с чего это вдруг человек даже в самую лучшую погоду, даже в самом лучшем настроении будет незнакомому мальчишке дарить игрушки. Вася понял тщету своих усилий и горестно зарыдал, а отец его, не чуждый современным педагогическим веяниям, потащил мальчика в школу, чтобы там с помощью лучших квалифицированных педагогических сил узнать тайну барабана и вернуть Васю на стезю добра и справедливости. Они шли оба по яркой солнечной улице: хороший, честный, работящий папа, который никак не мог понять того, что у нас обычные люди – не миллионеры – могут подарить незнакомому ребенку игрушку, и маленький сын Вася, который уже понимал это, но никак еще не мог объяснить, почему это у нас возможно. Они шли по улице оба – отец и сын, – каждый со своими невеселыми думами. По дороге они встретили пионервожатого васиного отряда, который со своей стороны также с прискорбием вынужден был констатировать, что всегда честный и порядочный Вася поддался нездоровому чувству алчности и украл в неизвестном месте и при неизвестных обстоятельствах чей-то барабан. Они уже собирались войти в просторные прохладные двери новой, недавно выстроенной школы, когда Васька, с опустошенной душой взиравший на покоившийся подмышкой отца барабан, случайно заметил на другом тротуаре шедшего Петра Сергеевича Карабанова. – Папка! – закричал он и потянул за собой отца. – Вот тот дядя. Это он подарил мне барабан. Петр Сергеевич подтвердил недоверчиво слушавшему отцу законное происхождение барабана и полную васину беспорочность. Они разошлись в разные стороны, и Карабанов твердо решил впредь дарить детям конфекты, мороженое и прочие вещи, употребляемые на месте и не оставляющие никаких поводов для подозрения в воровство. Уходя, он услышал, как взволнованный отец сказал пионервожатому: – Иди подумай, что найдутся чудаки, которые так, за милую душу, будут дарить незнакомым детишкам барабаны. Дело о выеденном яйце Это очень грустно, но гражданина Довганя, по его собственному выражению, «…вот уже больше года подобно спруту опутывает горе, стискивает, отчего он буквально задыхается и не в силах освободиться…» Это тем более прискорбно, что гр. Довгань не кто-нибудь, не какая-нибудь незаметная сошка, а солист оркестра Эриванскон оперы по деревянным инструментам, работник Эриванского радиовещания, преподаватель Государственной консерватории, в свое время внес свою лепту в фонд строительства агитэскадрильи им. Максима Горького и начиная с 1928 но 1936 год пожертвовал в пользу МОПР немалые суммы. Мы ничего не говорим здесь, что не было бы подтверждено документами. И о консерватории, и о радио, и о своих пожертвованиях гр. Довгань прислал нам документы, заверенные Эриванской нотариальной конторой. И вот такого ценного гражданина «подобно спруту опутывает и стискивает горе, отчего он буквально задыхается» и т. д. Дотронемся же своими трепетными перстами до вот уже больше года отверстых ран гр. Довганя. Поинтересуемся происхождением спрута. Коротко. 7 февраля прошлого, 1935 года гр. Довгань пришел к директору Эриванского государственного цирка на предмет получения контрамарки. Контрамарка требовалась гр. Довганю не для наслаждения высоким искусством тамошних циркачей. Ему нужно было срочно по важному делу поговорить с находившимся там своим учеником, который как раз сидел в цирке, чтобы наслаждаться упомянутым искусством. Переговоры с директором не привели ни к чему, и гр. Довгань вынужден был приобрести в кассе за наличный расчет билет. Это уже само по себе было чрезвычайно прискорбно. Но самое трагическое было впереди. Когда Довгань, поговорив со своим учеником, немедленно обратил свои стопы к выходу, ом увидел, как директор, недавно отказавший ему в контрамарке, другим трем работникам оперы таковые выдал. – Видя это, я заметил Мальскому (директор цирка), что он был «весьма любезен» к моей персоне я что я в свою очередь постараюсь ему отплатить «не меньшей любезностью», когда он или его близкие соблаговолят попасть к нам в оперу, на что со стороны Мальского получил ответ: не пугайте и убирайтесь отсюда вон! Вот тут-то я начинается то самое горе, которое «подобно спруту больше года» и т. д. Вот уже больше года Довгань не устает писать жалобы. Он доводит о приключившемся прискорбном факте до сведения поочереди дирекции и месткомов госоперы, консерватории, председателя союза Рабис, председателя горсовета, он стал частым посетителем бюро жалоб, городской прокуратуры, редакции газеты и т. д. И всюду оскорбленный гр. Довгань наталкивается на непонимание. Люди никак не могут понять, почему нужно директора цирка, который ответил грубостью на грубость, обязательно привлекать к уголовной ответственности. Президиум эриванского союза Рабис констатирует, что оба участника этого печального инцидента «являются нервными людьми, вследствие чего и произошел недопустимый случай. Предупредить в будущем иметь корректное отношение». Постановление не совсем грамотное по форме, но правильное по существу. – Ах, так, – вскричал тогда гр. Довгань. Зловеще улыбаясь, он ставит перед своими «кучерами и погонщиками», как он элегантно называет директоров советских предприятий, в которых он работает, вопрос о том, что он хочет уехать из Эривани, «поскольку не могут защитить его чести». «…Так как приближались сроки перезаключения моих договоров на будущий год, то я и объявил моим кучерам… извиняюсь, директорам, дабы, так как они проявили необыкновенную заботу обо мне, не рассчитывали в будущем на меня. Само собой разумеется, что все мои погонщики (опять-таки вынужден извиняться) не на шутку всполошились, когда убедились, что решение мое непреклонно, и тогда все наперебой Стали за иной ухаживать, вернее, охаживать, глядишь, один хозяин тащит ордер на костюм (тогда еще существовала ордерная система), другой – на ботинки, третий – на пальто и т. д…» Директор оперы был вынужден кроме того выдать гр. Довгань специальное письменное, скрепленное печатями и штампом обязательство «добиться пересмотра решения правления Рабис по поводу инцидента… и добиться морального удовлетворения тов. Довгань». А ввиду того, что полного морального удовлетворения в желательном для него объеме гр. Довгань до сих лор не получил, он и обратился в редакцию журнала «Крокодил» с просьбой довести до сведения советской общественности об этой возмутительном деле, что мы и делаем. Мы выражаем свое глубокое сочувствие всем лицам и организациям, которых гр. Довгань успел ошельмовать начиная с мрачного дня 7 февраля 1935 года. Нам очень жаль, что он отрывал неоднократно работников, занимающихся полезным трудом, для рассмотрения своего дела, которое в лучшем случае стоит выеденного яйца. Но будем справедливы. Мы вынуждены выразить свое огорчение по поводу упущений, которые совершили все эти лица и организации. Они должны были своевременно и резко поставить гр. Довганя в известность, что он есть законченный в своей пакостности и хамстве представитель вымирающего племени сутяг. Они должны были это сказать резко, чтобы гр. Довгань перестал раз и навсегда спекулировать лозунгом о внимании к человеку. Проклятая неврастения Попробуем свои скромные силы в ответственном, мало изученном я трудном деле – в заочной медицинской диагностике. Чтобы не было недоразумений, предупреждаем. Нижеподписавшийся – не врач. Даже не фельдшер. Нижеподписавшийся – журналист. И если он все-таки пускается в заочное определение болезни, то только потому, что на месте никто интересующим нас медицинским случаем как следует не занялся. Жаль, жаль. Речь идет, на наш взгляд, о чрезвычайно характерной форме функционального расстройства нервной системы. Кстати, это просто удивительно, как у нас распространены расстройства нервной системы. На нервной почве гражданин ударил другого гражданина в трамвае. Человек лодыря гоняет – нервы не в порядке. Человек не отдает одолженную книгу – и то на нервной почве. Скоро и часы будут воровать на нервной почве. И вообще, товарищи, не слишком ли большую ответственность начали у нас возлагать на нервы? Но вернемся к интересующему нас случаю. Он имел место с месяц назад в г. Чернигове. 16-то числа прошлого месяца заместитель председателя Черниговского облисполкома тов. Идин по представившейся
необходимости позвонил на междугородную телефонную станцию. Ему нужно было в гараж, но его городской телефон не работал, и он попросил междугородную соединить его с гаражом. Наверно, тов. Идину надо было куда-нибудь поехать. Ответственную просьбу товарища Идина выпало на долю выполнить телефонистке тов. Самовской. Самовская вызвала гараж и, как полагается, соединила обе «высокие» разговаривающие стороны транзитными шнурами и, как полагается же, через две минуты включилась, чтобы проверить, идет ли разговор. Товарища Идина это ужасно огорчило. Как человек откровенный, он ей тут же прохрипел в трубку, что она хулиганка и что ну ее к чёртовой матери, если она не умеет работать. Как ей надо работать, тов. Идин не разъяснил, но ясно было, что не так. Что нас больше всего огорчает в этой истории, это то, что тов. Самовская, не понимая, очевидно, с каким ответственным работником она разговаривает, решила защищать свое достоинство гражданки Советского союза. Она попросила не ругать ее при исполнении служебных обязанностей, а если она плохой работник, то пусть он распорядится снять ее с работы. В ответ на этот недисциплинированный выпад тов. Идин горько расхохотался, после чего «обложил» тов. Самовскую трехэтажным матом и тщательно обругал ее всякими дополнительными выражениями. Вот тут-то и начинается наше дилетантское медицинское исследование. Нет спору, у тов. Идина налицо функциональное расстройство нервной системы, так называемая Неврастения. Это видно по повышенному тону его разговора и по его незаурядной раздражительности. Нам кажется, что эта неврастения все же того специфического вида, которую мы осмелились бы назвать помпадурской, бюрократической неврастенией. Страдающий этим видом неврастении раздражительность свою проявляет обыкновенно в отношении лиц ниже его стоящих и, по его мнению, смиренно переносящих хулу из уст высшего начальства. Мы считаем, что необходимо на месте, в г. Чернигове, проверить, были ли со стороны больного, тов. Идина, случаи, когда он набрасывался с матерной бранью на лиц, выше его стоящих, как то: на председателя областного исполкома, инструкторов ЦИК и тому подобное.
Если да, то тов. Идин страдает хроническим хамством в тяжелой форме и нуждается в соответствующем лечении. Но скорее всего тов. Идин, хоть и нервный человек, но и беседе со своим начальством проявляет редкую выдержку и позволяет себе матерщинничать только в отношении так называемых рядовых работников. И тогда мы можем с прискорбием констатировать, что налицо у тов. Идина та самая форма неврастении, которую мы осмелились уже выше назвать бюрократической и которая ведет свое происхождение с тех незапамятных времен, как появились на Руси первые чиновники. Нам известно, что оскорбленная тов. Самовская доложила о безобразном поведении тов. Идина директору Центрального телеграфа тов. Михайленко. А тов. Мяхайленко в свою очередь доложил об этом начальнику областного управления связи тов. Кушнареву. Нам известно, что 16 июля тов. Кушнарев имел по этому поводу беседу с пострадавшей телефонисткой. И вот нам сейчас интересно знать, в каком положении находится сейчас рапорт тов. Самовской. Нам хочется верить, что начальники тов. Самовской с большевистской твердостью, с напористостью и убежденностью подлинно советских руководителей приняли все меры для того, чтобы защитить оскорбленную честь их сотрудницы-стахановки. Ибо это их обязанность, их святой долг. Нам хочется верить, что отвратительное поведение тов. Идина, недопустимое для каждого советского гражданина и трижды недопустимое для человека, возглавляющего облисполком, нашло свою судебную и партийную оценку. Мы будем с интересом ждать, что предпримут по данному факту областные, партийные и советские организации, какую позицию займут прокурор и областной суд. К сожалению, тов. Самовская не спросила у нас, как ей вести себя в случае, если кто-либо выставит кандидатуру тов. Идина на исторический съезд Советов, который будет принимать великую сталинскую Конституцию. Это очень жаль, потому что мы в таком случае порекомендовали бы ей заявить против этой кандидатуры самый решительный и безоговорочный отвод. Армавирские ночи Снится товарищу Лифшицу сон. Ему снится, будто в его кабинет входят трое приезжих из Ростова на Дону. Они садятся за его обширный письменный; стол, раскрывают портфели, вытаскивают оттуда бумаги и приступают к опросу. Товарищ Лифшиц видит, что это из Партийного контроля. Только не та комиссия, которая приезжала летом, а другая. – Товарищ Лифшиц, – спрашивает председатель комиссии, – вы секретарь Армавирского районного комитета партии? – Да, – отвечает товарищ Лифшиц в чувствует, что у него зуб на зуб не попадает. – Скажите, товарищ Лифшиц, что вы можете сказать по существу дела члена ВКП(б) вашей организации Петра Петровича Киселева?.. Товарищ Лифшац чувствует, что у него подкашиваются ноги, он тяжело опускается на стул, вытирает носовым платком мгновенно вспотевшая лоб и… просыпается. Он с удовольствием констатирует, что находится в своей постели, что никакой комиссия нет, что все ему приснилось. – Привидится же этакая чертовщина! – огорчается товарищ Лифшиц. Он надевает шлепанцы на босу ногу, подходит к столу, наливает стакан воды, выпивает его, успокоенный ложится снова под теплое одеяло и быстро засыпает. В это самое время к доме № 144 по Комсомольской улице, в том самом доме, где еще недавно помещалась аптека, тяжело ворочается на постели инспектор пожарной охраны Мартыненко. Он скрипит зубами, что-то мычит, как будто его душит кошмар. И действительно, Мартыненко видит – который уже раз за этот год – неприятный сон. Будто его кто-то допрашивает. Судя по лицу – не армавирец. – Скажите, гражданин Мартыненко, – спрашивает его незнакомый товарищ, – что вы можете сказать по делу Петра Петровича Киселева? Мартыненко молчит. – Это вы ходили к секретарю райкома товарищу Лифшицу с доносом на Киселева? Мартыненко молчит. – Вы не можете объяснить, что это за секретные причины, по которым вы предлагали Киселеву освободить квартиру, в которой он провживал? Мартыненко скрежещет зубами и молчит. – Скажите, гражданин Мартыненко, по каким причинам конспиративного характера вы перерезали электрические провода в квартире Киселева и запретили электрической станции снова включить туда свет? Мартыненко пытается придумать какой-либо вразумительный ответ, но ответа не получается. Он пытается что-то сказать и с ужасом чувствует, что из его рта раздаются звуки собачьего лая. Он громко лает, пока не просыпается и констатирует с удовлетворением, что никто его ни о чем не спрашивал. – То-то же, – говорит он и, вновь обретя спокойствие, поворачивается на другой бок и засыпает. Как раз в это время я соседней квартира, в той самой, в которой не так давно проживал П. П. Киселев, снится сон заместителю председателя Армавирского горсовета, заведующему городским коммунальным отделом, гражданину Мастерову. Страстный любитель чужой жилплощади, он со сладострастием переживает во сне мельчайшие подробности своего вселения в эту квартиру. Перед ним, как в кино, проносятся отдельные, наиболее драматические кадры киселевской эпопеи. Вот инструктор районного комитета партии Федотов вызывает к себе Киселева и предлагает ему беспрекословно оставить свою квартиру на Комсомольской улице и переехать на другую. Строптивый Киселев не соглашается. Федотов обращает внимание Киселева на то, что это – директива товарища Лифшица и что, не выполняв этой директивы, Киселев нарушает устав партии. Вот товарищ Лифшиц 21 февраля вызывает к себе в кабинет Киселева, отбирает у него партийный билет, объявляет его арестованным, вызывает конвоиров и отправляет Киселёва в дом предварительного заключения. Конечно, а этот же день в квартире Киселева производится обыск. Конечно, ничего не находят. Но зато арестовывают жену Киселева. Через два дня бюро районного комитета партии исключает Киселева из партии. Конечно, заочно. Дальше все идет как по маслу. Раз Киселев и его жена в доме заключения, то стариков – родителей жены Киселёва – просто грех держать в такой хорошей квартире. Тут Мастеров с удовлетворением вспоминает об изобретенном его сотрудниками новом сильнодействующем средстве в борьбе за освобождение приглянувшейся квартиры это специальная квартирная ставка «для контрреволюционеров». Вместо обычных тринадцати рублей тридцати восьми копеек со стариков потребовали сто восемь рублей восемьдесят девять копеек. Наивный Киселев из дома заключении два раза обращался с просьбой прекратить безобразия, творимые домтрестом, как вы думаете к кому? К прокурору Яковенко, тому самому, который санкционировал арест Киселева и его жены, и который, конечно, не такой человек, чтобы ссориться с начальством! – Молодец Яковенко, хороший парень! Не выдаст! И действительно, Яковенко не выдал. Заявление Киселёва было аккуратно положено в самый дальний уголок письменного стола. А через несколько дней прибыли подводы и дружные ребята из армавирского коммунтреста с воинственным криком; «Скорей, не задерживай, работать надо!» – вытащили вещи Киселевых из квартиры и перевезли их на окраину, на улицу Розы Люксембург, N6 217, где семье Киселева и была предоставлена вполне достаточная для пяти человек площадь в девять квадратных метров. Развесёлый управдом 6-го участка Боер пресек вкорне упадочные настроения матери Киселевой и дал четкий, брызжущий юмором и безудержным оптимизмом рецепт, как им устраиваться в новом помещении: «Старика на кровать, сама под кровать, вещи в кучку, а завтра их на толкучку. Вот тебе и все». Нет, гражданин Мастеров определенно доволен своим аппаратом и своим районным начальством. Его сон плавно переходит на другую тематику. Ему снится, как он уезжает на курорт, не то в Сочи, не то в Гагры и отдыхает там на фоне роскошной субтропической флоры… В то время как гражданину Мастерову снятся сны про Сочи, про морские купанья и тому подобные приятности, на другом конце города, на улице Розы Люксембург, тяжело ворочается на своей кровати и никак не может уснуть Петр Петрович Киселев. Вот уже несколько месяцев, как его вместе с женой выпустили из дома заключения ввиду полного превращении дела. С тех пор он много раз ходил к прокурору Яковенко, в домовый трест, в горкомхоз, не говоря уже конечно, о районном комитете партии. Пять месяцев он не может добиться работы. Пять месяцев не принимают на работу его жену. До сих пор гражданин Мастеров занимает квартиру и не собирается ее возвращать Киселеву. Киселев как-то намекнул Мастерову, что придется писать обо всех этих армавирских художествах в центр, но Мастеров уверенно ответил: «Опишемся!» В конце лета приезжали товарищи из аппарата уполномоченного Комиссии партийного контроля по Азово-Черноморскому краю. Они восстановили Киселева в партии и вы разили пожелание, чтобы Киселеву предоставили более приличную квартиру. Но о возвращении Киселеву отобранной у него квартиры не заикнулись, точно так же, как не сочли нужным заинтересоваться, что это за странные причины повлекли за собой исключение честного коммуниста из рядов партии, арест его и его жены, издевательство над ее старыми родителями. Очевидно, они не сочли нужных заинтересоваться ролью некоторых руководящих партийных работников города Армавира во всей этой гнусной истории. Прав да, кое-кто из армавирцев ожидал, что товарищи из края соберут собрание актива и выступят на нем с докладом на тему о том, как под носом армавирской партийной организации вот уже год нарушаются неприкосновенность личности и жилища незапятнанных граждан Советского союза. Ничего этого Комиссия не сделала… Киселев ворочается с боку на бок. Невеселые думы не дают ему уснуть. Ночь подходит к концу. Сереет. Потом становится светло. Часы показывают восемь. Киселев выпивает стакан чаю и в который уже раз уходит в город искать справедливости. Путешествие на край логики Нижеподписавшемуся вспоминается граммофон. Под красное дерево. С большой голубой трубой. Отец нижеподписавшегося приобрел это орудие музыкального наслаждения за восемьдесят рублей в рассрочку на два года. Весь нищий и шумный наш околодок собрался у нас на квартире и под ее окнами, чтобы выслушать небогатые остроты клоунов Бим-Бом, повздыхать под душераздирающие романсы Вяльцевой и разойтись под разухабистую музыку марша лейбгвардии Преображенского полка. Нижеподписавшейся играл во время этих довоенных музыкальных фестивалей немалую роль. Он вертел ручку завода пружины. И по малолетству его раз случилось, что нижеподписавшийся переусердствовал и пружина с трагическим треском поломалась. – Ради бога, – сказал хозяин музыкального магазина, когда к нему пришли насчет пружины, – ради бога никому не говорите. Мы вам сегодня же, вечером пришлем механика и он бесплатно приладит вам новую. После этого знаменательного дня прошло еще долгих восемь лет, пока в 1919 году граммофон был обменен на два пуда десять фунтов гнилой картошки. Пригородный кулачок вынес из нашей квартиры еще совершенно новенький граммофон. Голубая его труба грустно блестела под темным осевшим небом, и в квартире стало тоскливо, как будто вынесли дорогого покойника. Вторым механизированным предметом домашнего обихода была в нашей квартире швейная машина. Больше года ходи к нам испитой, чахоточный господин Рубинчик, агент акционерного общества Зингер. – Поверьте мне, – Говорил господин Рубинчик, – будь у меня чуть-чуть поменьше детей или чуть-чуть побольше денег, я сам с удовольствием завел бы у себя такую прелестную вещь. И притом, – добавлял он: –Такая рассрочка шанс, если вам вдруг не понравится, то мы в любой момент машину обменяем. – Дорогой Рубинчик, – отвечала ему обычно мать нижеподписавшегося, – будь и у меня чуть-чуть поменьше детей или чуть-чуть побольше денег, я бы тоже с удовольствием взяла эту машину. И вот в один прекрасный день к нашим дверям все же подъехала подвода и под руководством Рубинчика торжественно внесли и поставили около самого обеденного стола блестевшую никелем и полированным деревом швейную машину. Рубинчик был смущен и суматошно размахивал руками: – Ничего, ничего, пусть она у вас постоит месяц. Если она вам не понравится или в ней, упаси боже, что-нибудь сломается, вы можете ее немедленно вернуть. Но я уверен, что вы этого не будете делать. Машина была все же возвращена. Не потому, что она сломалась или вообще не годилась, а по причинам, уже приведенным выше. Но за промежуток времени, прошедший до того, как господин Рубинчик, сокрушенно вздыхая, помогал извозчику втаскивать машину на подводу, прошло около двух недель, в течение которых на ней успели пошить немалое количество штанишек и бельишка для многочисленных отпрысков родителей нижеподписавшегося. Говорят, что за двадцать – двадцать пять лет, прошедших со времени завершения этой неудачной операция компании Зингер, капиталистическая торговая техника пошла еще дальше. Говорят, что сейчас, например, в Америке почём зря предлагают равные чудесные электрические холодильники, стиральные машины, пылесосы и тому подобные вещи, не освоенные еще до сих пор нашей ширпотребовской промышленностью. Их приносят на квартиру и потребителю и деликатно всучивают всячески сопротивляющемуся потребителю. Тщетно потребители со слезами валяются в ноги беспощадных торговых агентов, те неумолимы. Они говорят: – Если вещь вам не понравится, вы можете ее возвратить обратно, и вы от этого нисколько не пострадаете. Попробуйте наши вещи. И что же? Эта вещь остается у потребителя, и, как правило, ее обратно не возвращают, потому что она отменно действует, действительно экономна, действительно сберегает массу времени и расходов. Мы только в смутном, чрезвычайно густом тумане представляем себе неясные контуры аналогичных коммерческих агентов, предположим, Союзкожобувьсбыта. Мы, по совести говоря, даже и не настаиваем на том, чтобы представитель этой организации, как и многих десятков других сбытовых наших гигантов, врывался в нашу квартиру с предложением немедленно приобрести превосходную, чрезвычайно практичную пару обуви или, предположим, изящную, не громоздкую и экономическую электрическую печку. Мы знаем, что это было бы уже слишком. Мы негордые и сами с удовольствием сходим в магазин. Мы на данной ступени развития, вернее, недоразвития торговой техники наркомвнуторговских организаций, пойдем даже на то, чтобы потолкаться в небольшой очереди и без всякого навязывания со стороны продавца купить себе нужную вещь. Но, зараженные растлевающим веянием капиталистического Запада, мы, закупив предмет наших стремлений, хотели бы иметь хоть небольшую гарантию того, что
деньги не выброшены на ветер. И вот в отдельных случаях вашему покупателю идут навстречу и выдают красиво напечатанные в две краски гарантии. Совсем недавно один инженер за двести с лишним рублей купил пару черных туфель. Он приобрел их в самом роскошном магазине Союз кожобувь сбыта. Красные мраморные колонны подпирали высокие потолки этого храма кожевенно-обувной торговли. Продавцы вели с покупателями изысканные разговоры. Они запаковали туфли в коробку, а чтобы коробка не порвалась, упася боже, при переноске, ее завернули в свою очередь в плотную фирменную бумагу и крепко завязали бечёвкой. Этот взысканный пакет выдали покупателю одновременно с гарантийной запиской. Покупатель в полном соответствии со своими первоначальными замыслами на другой же день надел туфли и пошёл в них на работу. Через два дня подкрой подошвы отстал и печально свернулся как осенний лист. Тогда покупатель снял туфли а помчался в своих старых, и стоптанных ботинках в колонный храм Союзкожобувьсбыта. Жрецы этого храма не отказались любезно осмотреть принесенные туфли и с сарказмом спросили: – Это вы считаете браком? Да ведь подметка еще пока цела. А что края малость завернулись, так на это не стоит обращать внимания. Это сверху для красоты наклеена тонкая кожа. – Но ведь это некрасиво, – пытался было возразить счастливый обладатель изящной фасонной обуви. – Это уж как вам угодно. Старайтесь держать ноги так, чтобы подошва никому не была видна. Гарантийная квитанция не помогла. И пока ее обладатель ходит по разным инстанциям, пытаясь добиться элементарной справедливости, мы позволим себе заглянуть в утвержденную 8 августа прошлого года Наркомвнуторгом инструкцию о порядке обмена обуви. Итак, гражданину, затратившему свыше двухсот рублей на покупку пары туфель, теоретически представляется возможным в случае порчи их в течении сорокадневного срока со дня покупки, обменять их на другую пару. Это означает, что если подошва туфель порвется на сорок первый день после носки, то Союзкожобувьсбыт с благословения Наркомвнуторга спокойно умывает свои руки.
Нам хотелось бы посмотреть, как выглядела бы фирма, все равно какая: американская ли, французская ли или английская, – которая производит обувь с гарантией на сорок дней. Не надо быть пророком, чтобы утверждать, что такая фирма не просуществовала бы и полугода и с треском лопнула бы. И это было бы совершенно справедливым возмездием, ибо давать гарантию только на сорок дней – это значит расписываться заранее в полной недоброкачественности проданного фабриката. Что же касается тканей, то на этом участке Наркомвнуторг готовит советскому покупателю неслыханный по своей щедрости подарочек. Еще в июне закончила работать комиссия, устанавливающая гарантийные сроки и порядок обмена изделий из тканей. Наркомом эта инструкция еще не утверждена. Комиссия собирается делать далеко идущие жертвы. Еще неизвестно, согласится ли нарком на такие огромные сроки, но комиссия считает необходимым установить целых семь дней, в течение которых маркая или рвущаяся от малейшего прикосновения ткань может быть обменена. И вот мы, люди, не чуткие и черствые в своих требованиях, не можем удовлетвориться этими жертвами со стороны Наркомвнуторга. Нам хочется, чтобы этот достойный всяческого уважения наркомат копировал не только удобные и красивые прилавки, которыми изобилуют капиталистические магазины, но и перенял еще кое-что из заграничного торгового опыта. Нам хочется, чтобы работники торгующих организаций привозили из своих заграничных командировок не только образцы прилавков, но и гарантийных, сроков и гарантийных квитанций, выдаваемых заграницей самой заурядной торговой фирмой. Об этом говорит элементарная советская логика. Об этом говорят и в очередях, вытягивающихся у изысканных прилавков различных магазинов ведомства Наркомнуторга. Джентльмены предпочитают покер Председателю комитета по невмешательству в испанские дела его лордству господину Плимуту посвящает свой скромный труд автор этих строк. Сэр Роберт Шэккер священнодействовал за карточный столом. Его три партнера относились к покеру не менее серьезно. Они испытывали чисто эстетическое наслаждение от этой увлекательной, построенной на тонкой психологии игры, в которой блеф и мистификация доведены до степени высокого искусства. Покер любит тишину. Поэтому в комнате разговаривали вполголоса. Умиротворяющий полумрак смягчал контуры предметов и людей. На стенах тускло блестела богатая коллекция оружия. Это были бесчисленные сувениры, собранные Шэккером за многие годы войн и колониальных экспедиций. Его младший сын, капитан королевской службы, объяснял скучавшим гостям, почему для Англии не так уж страшно, если Средиземное море станет внутренним итальянским озером. По мнению бравого капитана, выходило даже, что куда приятнее ездить в Индию не Суэцким каналом, а вокруг Африки, огибая добрый старый мыс Доброй надежды. И вот как раз в тот момент, когда сэру Роберту начала идти особо плохая карта, с улицы донесся глухой шум. Где-то, совсем рядом, громко и упорно стучались в чей-то дом. Потом послышался зловещий треск изламываемых дверей, после чего несколько мгновений было совершенно тихо. И вдруг душераздирающий крик разорвал мирную ночную тишину. – Куда вы, Джемс? – остановил сэр Роберт своего сына, бросившегося было к дверям. – Судя по крикам, сэр, недалеко от нас кто-то кого-то режет. Я бегу на помощь, сэр. – Вы совсем ребенок, капитан, – улыбнулся снисходительно сэр Роберт, снова возвращаясь к картам. – Не собираетесь ли вы обежать весь квартал, вламываться в чужие дома, будить их обитателей и участливо осведомляться: не режут ли их? Учтите, мой дорогой: если кого-нибудь режут, то этому есть освященная традициями примета. В таком случае обыкновенно кричат: «На помощь!» – Помогите! – донеслось через открытые окна. – Куда вы, Джемс? – снова остановил сэр Роберт капитана. – Джентльмену не к лицу поспешные действия. С вашего позволения, я пошлю камердинера, и он справится, в чем дело. Камердинер вернулся через несколько минут бледный, с дрожащей челюстью. – Осмелюсь доложить, сэр, это кричат из дома мистера Гопкинса. Туда ворвались бандиты из шайки Адольфа-потрошителя. Их там семь человек, и они говорят, что им плевать на все полиции всего мира. Судя по моим подсчетам, они как раз сейчас душат мистера Гопкинса. Сэр Роберт быстро прикинул в уме число присутствовавших в комнате. Оказалось налицо пятнадцать джентльменов, не считая, конечно, камердинера. – Немедленно заприте дверь, ведущую на улицу, – приказал он слуге, который все еще никак не мог совладать со своей челюстью. – Вот вам револьвер. Садитесь около дверей и никого не пропускайте. Это очень опасная шайка, и нам не следует вмешиваться в ее взаимоотношении с несчастным мистером Гопкинсом. Как-никак, в этой банде целых семь человек, а мы одни. Ваш ход, – обратился он невозмутимо к своему партнеру слева, и игра игр одолжалась. – И вообще говоря, – счел сэр Роберт необходимым добавить, – я сильно сомневаюсь, чтобы в центре самого фешенебельного квартала Лондона возможны были такие вульгарные истории. Скорее всего мой камердинер с перепугу преувеличивает. Вообще у него, нужно сказать, слишком деликатные нервы для камердинера. Впрочем, утром, на свежую голову, во всем разберемся. – У меня стрит! – торжественно воскликнул он, бросая на стол карты. – К сожалению, я должен огорчить вас, – деликатно улыбнулся его партнер. – У меня, к сожалению, карре. – Начинаем новую, – сказал с досадой сэр Роберт и начал раздавать карты. – Прошу прощения, джентльмены, – внезапно прервала наступившую тишину молодая женщина, только что появившаяся в гостиной. Она проникла в дом, очевидно, со двора, – Я бы ни в коем случае не посмела просить вашего внимания, если бы не крайняя необходимость. Я пришла… я прибежала просить вашей великодушной помощи… На мой дом напали бандиты. – Сударыня, я не имею чести знать вас, но, когда дама приходит без провожатых к незнакомым джентльменам, желательно прежде всего узнать, кто она такая. Во-вторых, мы всячески приветствовала бы, если бы она потрудилась соблюсти самые необходимые процедуры. Как то: постучаться предварительно в дверь и, войдя, приветствовать присутствующих, опять-таки согласно установившимся уже традициям. – Боже мой! – сказала женщина и, к огорчению сэра Роберта, который не приглашал ее сесть, тяжело опустилась в первое попавшееся кресло. – Моя фамилия Гопкинс. Моего мужа, мистера Гопкинса, только что вытащили из постели и Душат четверо молодцов из банды Адольфа-потрошителя. Оба моих брата и деверь отбиваются от них стульями… Но вы сами понимаете, какое это оружие… Если бы вы одолжили нам хотя бы пару револьверов. – Хорошо, – сказал сэр Роберт. – Я очень рад был случаю познакомиться с вами. Возвращайтесь домой. Мы постараемся тут что-нибудь придумать. – Я не могу идти домой. Всю дорогу до вашего дома за мной гнались два бандита. Они меня подстерегают у ваших дверей. – Ну, это уже слишком! – возмутился сэр Роберт. – Я никогда не соглашался, чтобы они орудовали около моих дверей. Пойдемте со мной. Он проводил женщину на крыльцо. Около дома по тротуару невозмутимо гуляли два подозрительных джентльмена, искоса поглядывая на вышедших. – Вот они! – вскрикнула женщина и побледнела. – Господа! – обратился сэр Роберт к прогуливавшимся джентльменам. – Эта леди жалуется на вас, что вы якобы ворвались в ее дом и якобы, не удовлетворившись тем, что ваши коллеги якобы душат ее мужа, якобы гоняетесь за нею, чтобы якобы ее убить. – Что вы, что вы, сэр! – замахали руками подозрительные джентльмены. – Мы никогда и не думали о таких ужасных вещах. Тем более, что святая римско-католическая церковь, к которой принадлежит один из нас, и евангельско-протестантская церковь, к которой принадлежит другой из нас, категорически запрещают пролитие человеческой крови. Мы просто гуляем и наслаждаемся чудным вечером. – Сударыня, я считаю ответ господ разбойников совершенно удовлетворительным, если не считать отдельных мелких деталей. Можете идти спокойно домой. Они вас не тронут. Сэр Роберт уже входил в двери, когда один из подозрительных молодчиков почтительно остановил его, в то время как другой быстро нагонял бежавшую женщину. – Сэр, я должен вас поблагодарить за ваше истинно джентльменское, лояльное отношение к мам. Сэр Роберт вернулся за карточный стол, и, хоть у него была на редкость плохая карта, он сделал чрезвычайно значительное, почти торжествующее лицо и объявил крупную ставку. Это ему не помогло. Он еще раз попробовал счастье, и опять ничего не получилось. Несколько придушенных криков, донесшихся из дома Гопкинса, не могли отлечь его от сосредоточенной игры. Когда он увидел, что карта ему сегодня определенно не идет, он подозвал камердинера и сказал: – Там уже, вероятно, все кончено. Попросите мистера Адольфа-потрошителя ко мне. Меня давно уже привлекает кое-какие предметы из домашней обстановки покойного уже, наверное, сейчас мистера Гопкинса. Я думаю, что мистер Адольф в них не особенно нуждается… Только пусть он, перед тем как прийти сюда, вымоет руки. Но в это время затихший было шум возобновился с новой силой. На этот раз уже не слышно было криков о помощи. Вместо их до благородных ушей сэра Роберта доносились громкая брань и проклятия бандитов. Очевидно, Гопкинсы не сдавались и, не ожидая больше помощи со стороны своих благородных соседей, начали сопротивляться более или менее увесистыми домашними средствами. Сэру Роберту определенно не везло. Приложение Е. Сажнева. Кто выпустил джинна из бутылки «У меня имеются немалые заслуги перед отечественной литературой. Я вовремя и навсегда перестал писать стихи. Я бы мог, конечно, усугубить свои заслуги, бросив писать и прозу. Но скромность не позволяет мне…» И все же отечественная литература не простила бы советскому сатирику Лазарю Лагину, если бы он не придумал одного древнего старикашку. Гасан Абдурахман ибн Хоттаб – собственной персоной. Найти его мечтал любой ребенок. Но сам Лазарь Иосифович свое детище не любил: «Нет, и даже не однофамилец», – шутил он, когда его спрашивали об авторстве Хоттабыча. Где водятся волшебники? В дореволюционном Витебске, будто сошедшем с полотна Марка Шагала. Белорусская провинция, убогая, нищая. И фантастический старый город в окрестностях Западной Даугавы. Там люди смотрят вверх, на небо, и – взлетают. Не на ковре-самолете – в собственных мечтах. – Отец любил каждый день приходить к городской пожарной каланче. Кроткий еврейский мальчик, очень красивый, есть старые фотографии, – говорит Наталья Лагина, дочь писателя. – Достаточно назвать всего три фамилии, которыми прославился Витебск: это художник Марк Шагал, композитор Марк Фрадкин, который, кстати, жил с папой в одном доме, но был на десять лет моложе, и, конечно, мой отец. Детей в семье было пятеро. Единственная радость в жизни – по субботам ходить к богатому соседу покупать квашеную капусту. На мальчика Лазаря надевали праздничную рубашечку, подпоясывали кушачком. Ничего общего с правильным московским пионером Волькой Костыльковым. Да и задиристая Западная Даугава, по которой гонял плоты дедушка Иосиф, мало напоминала «одетую в гранит» Москву-реку, где тыщи лет пролежала бутылка с арабским джинном, любителем мороженого. «Ужасный сладкоежка и чудовищный лентяй» – так Лазарь Лагин представлял себя. Его единственная дочь, журналистка, полностью переняла эту манеру, добавляя к тому же: «А я еще и трусиха!» На самом деле работоспособности у писателя было не занимать. Хотя больше всего в жизни он действительно любил музыку и конфеты. Садился за того же «Хоттабыча», предварительно положив перед собой килограмм шоколадок. Родные закрывали входную дверь на замок, чтобы писатель не сбежал погулять. – Только я личным примером и могла его заставить работать, – признается Наталья Лазаревна. – Заслышав стук моей пишущей машинки, он входил в эту комнату и предлагал: «Пошли-ка лучше в кино? В 26-й раз на „Мою прекрасную леди!“» – «Папа, тебе же завтра сдавать рецензию», – наставляла его я на путь истинный. «Ничего, в крайнем случае ты ее за меня напишешь». Лагин ужасно не хотел, чтобы дочка выросла избалованной. Подобных примеров вокруг них, в известном литераторском доме на улице Черняховского, не счесть. Все звезды соцреализма жили здесь. «Это страшная категория – писательские дочки, писательские дети. Из большинства толк не вышел, потому что они знали только импортные шмотки и ресторан ЦДЛ, – рассказывает Наталья Лазаревна. – Тем же, кто попытался пойти по родительским стопам, доставалось больше всего. „За них пишут папашки!“ Я мечтала стать ветеринаром, на что папа фыркал: „Ты упадешь в обморок на первой же кошачьей операции“. О карьере музыканта тоже пришлось забыть. Тогда я выбрала профессию музыкального и театрального критика, в которой отец ничего не смыслил, закончила киноведческий факультет во ВГИКе, только после этого недоброжелатели отстали». У отца и дочери Лагиных много общего. Даже дни рождения их следуют друг за другом: 3 и 4 декабря. Знак Стрельца. Любовь к путешествиям и авантюрам. Сумасбродный, но добрый характер. «У нас с папой все зависело от настроения, – повторяет Наталья Лагина. – Папа мог быть милым, а затем – как вихрь на него налетал – брал, например, со стола тяжелую тарелку и швырял мне в голову в припадке плохого настроения. Я, обиженная, закрывалась в своей комнате, а он, тут же остыв, подсовывал мне под дверь шоколадку: „Прости, был не прав“. Он хотел, чтобы я сама умела себя защищать, не была изнеженной, поэтому и казался иногда таким грубым». * * * Свой самый смелый поступок Наташа Лагина совершила в 16 лет. Она переехала от матери к отцу. – Родители давно не жили вместе. Мама была очаровательной, вылитая Любовь Орлова в ее лучшие годы. – Наталья Лазаревна достает выцветший снимок. – Она работала секретарем в журнале «Крокодил», и ее постоянно приглашали сниматься в кино. Андрей Кончаловский вспоминал, что на всю Москву было три признанных красавицы. Одна из них – Татьяна Васильева – моя мама. Но стать актрисой таланта не хватило. Зато в фильме «Весна» она на крупных планах дублировала порой нашу первую кинозвезду. Ведь в те времена Орловой было уже за пятьдесят. Увы, я-то сама внешне – вылитый папа. Но и внутренне, к счастью, – тоже копия он. В свои 16 лет, выпавшие на Гражданскую войну, Лазарь Лагин сначала вступает в партию большевиков, а затем создает комсомол в Белоруссии. «Как-то к ним в полк в Ростове-на-Дону приехал выступать
Маяковский. „Кто из вас тоже пишет стихи – валяйте их вслух, а я сейчас рецензию выдам“, – рассказывает Наталья Лазаревна. – Папа прочел стихотворение „Старшина“. Каково же было его удивление, когда на следующий день, в другом полку, он услышал, как Владимир Владимирович шпарит его творение наизусть». «Этот человек обязательно станет писателем», – добавил пролетарский поэт. В анналах семьи осталась фраза: «Дорогой Лазарь, что же вы мне не приносите свои новые стихи?» На что Лагин будто бы ответил: «Как вы, Владимир Владимирович, не могу. А хуже не хочется». Их дружба продолжалась и в Москве, до самой смерти Маяковского. Случайный этот разговор состоялся как раз накануне его самоубийства. – Папа почти никогда не публиковал свои стихи, считал это пустяковым занятием. И мне запретил сочинять: «B моем доме поэтессы не будет». Это слово он произносил так, будто речь шла о падшей женщине, – улыбается Наталья Лазаревна. – Серьезно к своим произведениям он стал относиться в 70-е годы, когда со дна Черного моря подняли советскую подлодку, погибшую в годы войны. В кармашке на груди одного из матросов обнаружили клочок газеты с обрывком папиной поэмы «Ночь комиссара». После переезда в знаменитый писательский дом отец поселил дочь в самой маленькой, 12-метровой комнатке. Себе взял две большие. Хозяйство вела баба Катя – мамина мама. – Я привезла ее с собой и ни разу об этом не пожалела. Папа души в ней не чаял. Купил в нашу комнатку телевизор, специально для бабули. Отсюда она и в больницу уехала, – добавляет Наталья Лазаревна. – Сначала бабуля казалась редкостной антисемиткой, а под конец жизни даже прослезилась: «Лучшие люди на земле – евреи». – Мне кажется, что ваш отец чем-то похож на своего замечательного старика Хоттабыча. – Что вы, ничего общего, – взмахивает Наталья Лазаревна руками. – Вообще, лучшей книжкой папа считал «Голубого человека». Это о путешествиях во времени. А еще были «Остров Разочарования», «Патент АВ», сценарии к мультфильмам. Но самое любимое папино творение – такое тоненькое, чуть больше сорока страниц, – «Обидные сказки».
Их он сочинял с 24-го года и почти до конца жизни. Он над каждым словом здесь работал так, что вся его лень куда-то девалась. Старика Хоттабыча давно растащили на цитаты: «О, Волька ибн Алеша», – восклицает старый джинн, подлизываясь к своему молодому хозяину. «Дох-тиби-дох-тиби-дох» – таинственное арабское заклинание, и – прочь еще один волосок из волшебной бороды. Хотя в книжке этого не было – специально для радиопостановки коронную фразу придумал актер Николай Литвинов. * * * За шестьдесят с лишним лет книга выдержала несколько сотен переизданий. И всего одну экранизацию. – Папа был категорически против, чтобы по «Хоттабычу» снимали кино. Вообще не хотел фильмов по своим книгам. И мне внушил, чтобы с лестницы спускала, если приходят с киностудий. «Я пишу для читателей, а не для зрителей!» Он полагал, и правильно, как мне кажется, что нельзя передать мысли автора посредством киноэкрана, – рассуждает Наталья Лагина. – Что в итоге и получилось – дети в фильме абсолютно деревянные, никому не нравятся. Да и жизнь у них не сложилась: Волька Костыльков, к примеру, спивался. Потом, правда, как я слышала, взял себя в руки и «завязал». Он работал, как я знаю, шофером на Севере. А мальчика Женю, друга Вольки, в театральном мюзикле «Старик Хоттабыч» мы вообще поменяли на девочку. Только старик в фильме был чу-у-удный! Опереточный комик из Одессы Николай Волков редко снимался. Мы с Натальей Лазаревной перетряхнули толстенную киношную энциклопедию, но нашли только имя его сына – известного актера Николая Николаевича Волкова. «Мы с Колей так и называли друг друга: молочными братом и сестрой. Он – сын Хоттабыча. Я, получается, дочь, – Наталья Лазаревна вздыхает. – Коля умер совсем недавно, от редкой болезни крови. А думали, что у него обычная простуда. Многие мои друзья ушли один за другим: Микаэл Таривердиев, Эмиль Лотяну. А еще раньше уходили папины товарищи». Их семья – это их друзья. В этом доме бывали физик Ландау и математик Гельфанд, скрипач Спиваков. А уж писателей не перечесть: Виктор Некрасов, Михаил Зощенко, Александр Бек, Ильф с Петровым… – Но я не могу сказать, что с коллегами у него сохранялись только хорошие отношения, – говорит Наталья Лазаревна. – Однажды папу обвинили в плагиате. Написали, что в своем романе «Патент АВ» он переписал повесть Александра Беляева «Человек, потерявший свое лицо». Честное имя папе удалось отстоять, только показав оригинал раннего произведения «134 самоубийцы», где конспективно излагался тот же «Патент АВ». Бывает, что одинаковые сюжеты приходят к совершенно разным писателям. Знаменитый «Старик Хоттабыч» не прославил своего создателя. Хотя вышедшая в 40-м году сказка мгновенно сметалась с полок книжных магазинов. – Папа, наоборот, даже скрывал, что он автор «Хоттабыча», – вздыхает Наталья Лазаревна. – В том, что папино имя оставалось неизвестным простому читателю, виноваты литературные критики. Вы представляете, за шестьдесят лет на «Хоттабыча» было всего две рецензии – в 40-м году и на папино 75-летие. А через полгода он умер. Ходили слухи, что первоначально повесть-сказку редактировал сам Сталин. В авторской версии она вышла только после смерти Лагина. Оттуда впервые убрали лишние главы, повествующие о преимуществах социалистического образа жизни и борьбе с американскими капиталистами. И оказалось, что настоящий, лагинский «Хоттабыч» совсем тоненький – всего около двухсот страниц, куда ему до «Тысячи и одной ночи». «К папе эти правки не имели никакого отношения, – вспоминает Наталья Лагина. – Кстати, он даже не получил за своего „Хоттабыча“ Сталинской премии. Ее должны были вручить ему за „Остров разочарования“, в марте 53-го. Но тут генсек умер, и премия где-то затерялась. Папа был неудобный человек, талантливый, но с чудовищным характером – таких не награждают. „В наше время о таланте судят не по наличию наград, а по их отсутствию“, – частенько повторял он». * * * Именно Лазарь Лагин открыл миру братьев Стругацких, вытащив из мусорной корзины «Детгиза» их первую книгу «Страна багровых туч». А его дочь, работавшая в «Юности», редактировала еще неопытных братьев Вайнер. «Пришли ко мне толстенькие дядечки с толстенькой же рукописью о проблемах молодежи. Весьма актуальная в советские годы тема. Когда я их рукопись прочла, то сразу поняла, что это блеск». В этой квартире всегда кошки. Даже магниты на холодильнике и футляр для очков в форме усатых мордочек. – Вначале папа был против кошек, потом у нас появился Кузя. У Кузи была отличная родословная. Он родился в семье кинозвезд и сам снимался в кино. Его мама, кошка Багира, играла в «Бриллиантовой руке». А папа, кот Шануар, в «Иван Васильевич меняет профессию», – говорит Наталья Лагина. Теперешних домашних любимцев Наталья Лазаревна чаще подбирает голодными на улице. Застенчивого красавца Гошу, который так и не показался на глаза корреспонденту «МК», она назвала в честь Георгия Вайнера. Кстати, в появлении старика Хоттабыча, если кто помнит, виновата тоже хитрая кошка, вовремя опрокинувшая аквариум. И – Волька Костыльков взлетел под потолок, на люстру. А из замысловатого сосуда раздались кашель и чиханье заточенного в плен джинна. Чудеса начались. 4 декабря 2003 г., в день рождения писателя, на родине Лагина хотят открыть памятник Хоттабычу. Но его единственная дочь в Витебск не приедет – слишком накладно, это заграница. Но самое забавное напоминание о книге отца, как считает Наталья Лазаревна, она обнаружила в Израиле. Заблудившись на одинаковых восточных перекрестках, она случайно набрела на улицу ибн Хоттаба. – Сам папа никогда не верил в чудеса, – восклицает дочь писателя. – Но он делал все, чтобы другие люди в них обязательно поверили. Биография ЛАЗАРЬ ИОСИФОВИЧ ЛАГИН (1903–1979) Прозаик, журналист, выступавший в литературе под псевдонимом «Л. Лагин», для которого взяты первые слоги собственных имени и фамилии – ЛАзарь ГИНзбург. Член Союза писателей СССР (1936). Среди наград: орден Великой Отечественной войны II степени, орден Трудового Красного Знамени, медали. Родился в Витебске, в бедной еврейской семье. Отец – плотогон, скопив денег, перебрался вместе с семьей в Минск, где открыл лавку для торговли скобяными изделиями. После окончания средней школы Лагин уходит добровольцем на Гражданскую войну. В 1920 г. вступает в ВКП(б), занимается организацией комсомола на территории Белоруссии. В 1922 г. начинает выступать на страницах газет со стихами и заметками. Один год учится на отделении вокала Минской консерватории, однако оставляет учебу из-за отсутствия интереса к теории музыки. Переехав в Москву, посещает литературную студию В. Я. Брюсова, а в 1925 г. оканчивает отделение политэкономии Институт народного хозяйства имени К. Маркса (будущий «Плехановский»), после чего служит в армии, затем в 1930–1933 гг. учится в Институте красной профессуры, защитил диссертацию, получил степень кандидата экономических наук, работал доцентом в институте и преподавал, написал ряд брошюр по выбраной специальности. Из института Лагин отозван на работу в газету «Правда», впоследствии работает в журнале «Крокодил», где с 1934 г. становится заместителем главного редактора – знаменитого журналиста Михаила Кольцова. В литературе начинал как комсомольский поэт и фельетонист. В 1934 году вышла первая книжка начинающего писателя «153 самоубийцы». Сразу по выходу этого сатирического сборника Лагина принимают в Союз писателей. В этой книжке был впервые опубликован и памфлет «Эликсир сатаны», из которого после войный вырос замечательный фантастический роман «Патент АВ» (1947). В 1952 году газета «Комсомольская правда» печатает фельетон, где утверждается, что в «Патенте АВ» использована идея, заимствованная из повести А. Беляева (роман) «Человек, нашедший свое лицо». Специальная комиссия Союза писателейпод руководством Бориса Полевого на основании публикации в 1934 году конспекта романа Лагина «Эликсир Сатаны» делает вывод, что обвинения в плагиате безосновательны. В конце тридцатых годов Лагин находится в длительной командировке от Союза писателей на острове Шпицберген. Там, в Заполярье, Лагин приступил к сочинению истории про старика Хоттабыча, прообразом которой послужила книжка англичанина Ф. Энсти (Томаса Энсти Гатри) «Медный кувшин». Замысел, который родился в этот период, нашел воплощение в повести-сказке «Старик Хоттабыч», опубликованной в 1938 году одновременно в журнале «Пионер» и в газете «Пионерская правда». Повесть вышла отдельной книгой в 1940 г. Следует отличать первую редакцию повести от второй, которая увидела свет в 1951 году, и где не только заменены многие эпизоды и персонажи, но и сама книга значительно выросла в объеме. На основании второй редакции Лагин написал одноименный киносценарий (фильм поставлен в 1957 г. режиссером Г. Казанским). Следуя постоянно меняющимся политическим реалиям, осторожный Лагин правил практически каждое издание. «Текст романа, – писал критик В. Березин к столетию Л. И. Лагина, – плавился как пластилин. Лагин дописывал и переписывал его. Удивительно, что никому не пришло в голову собрать все редакции в одном томе и снабдить культурологическим комментарием. Британские империалисты сменялись американскими, менялась маркировка на плавучей мине, которую Хоттабыч принимал за место заточения своего непутевого братца Омара, а в варианте 1955 года советский пионер вообще попадал в Индию…». Во время Великой Отечественной войны Лагин служит в действующей армии. С Дунайской военной флотилией проходит от Измаила до Днестровского лимана, участвует в боях за Одессу, Николаев, Херсон, затем, уже в качестве писателя политуправления Черноморского флота, в обороне Севастополя, в боях за Кавказ и под Новороссийском. Он сочиняет листовки, заметки и даже песни, выступает перед моряками. Много публиковался во флотской газете «Красный Черноморец» (совр. «Флаг Родины»-Севастополь). Войну закончил в Румынии с Дунайской флотилией. Был награжден боевыми медалями и орденом Отечественной войны II степени. Вторым орденом – Трудового Красного Знамени – он был награжден к 70-летию. В послевоенное время опубликованы повесть «Броненосец „Анюта“» (1945), в 1947 году написал книгу на идиш «Мои друзья черноморцы», посвященную героям-евреям Черноморского флота, а также памфлеты «Патент АВ» (1947), «Остров разочарования» (1951). В 1953 году Лагина официально уведомили, что за роман «Остров Разочарования» ему присуждена Сталинская премия, а спустя какое-то время присуждение это было отменено. Из других публикаций Лагина (с 1956 г. псевдоним официально становится фамилией писателя) следует упомянуть памфлеты «Атавия Проксима» (1956), «Съеденный архипелаг» и «Белокурая бестия» (оба – 1963), а также повесть «Майор Велл Эндью» (1962), своеобразную вариацию на тему «Войны миров» Г. Уэллса. Не слишком удачен роман «Голубой человек», писавшийся с 1957 по 1964 г. и повествующий о путешествии из СССР пятидесятых годов в царскую Россию, хотя именно этот роман сам Лагин ценил и любил больше всего. Особый интерес представляют цикл «Обидные сказки», работу над которым Лагин начал в 1924 г. и продолжал до конца жизни (в книгу с таким названием, изданную в 1959 г., вошли далеко не все произведения), и цикл пронизанных автобиографическими мотивами рассказов «Жизнь тому назад» (в полном виде не издавался). Неоконченной осталась повесть Лагина «Филумена-Филимон». Именно Лазарь Лагин открыл миру братьев Стругацких, вытащив из мусорной корзины «Детгиза» их первую книгу «Страна багровых туч». Мультфильмы «Жил-был Козявин» (реж. А. Хржановский) и «Шпионские страсти» (реж. Е. Гамбург) по сценариям Лагина стали классикой советской мультипликации. Вместе с тем в семьдесят первом году Госкино СССР запрещает съемки мультфильмов «Диогенбочкоремонт» и «Наше вам прочтение!» по сценариям Лагина, сочтя их порочными и клевещущими на советский строй. Умер Л. Лагин 16 июня 1979 года в Москве. В. П. Мильгунов Библиография Лазарь Лагин. 153 самоубийцы: М.: Правда, 1935 г. Серия: Библиотека «Крокодила». Иллюстрации Ю. Ганфа. Лазарь Лагин. М.: Юридическая литература, 1990 г. Серия: Волшебный фонарь. Л. Лагин. Обидные сказки: М.: Правда, 1959 г. Серия: Библиотека «Крокодила», № 6 (203). Иллюстрации Ю. Ганфа. Лазарь Лагин. Неоконченная симфония: журнал «Огонёк» № 9, 1935 г. Иллюстрации С. Росторгуева. Лазарь Лагин. Ограбление банка «Пирпонт Фью и Сын»: журнал «Огонёк» № 19, 1935 г. Лазарь Лагин. Ежедневное ура господу богу: журнал «Огонёк» № 26, 1935 г. Иллюстрации С. Росторгуева. Лазарь Лагин. Старая фирма: журнал «Огонёк» № 1, 1936 г. Иллюстрации Л. Генча. Лазарь Лагин. Дело есть дело: журнал «Огонёк» № 5, 1936 г. Иллюстрации Л. Генча. Лазарь Лагин. Чудные яблоки в Глюкфельде…: журнал «Огонёк» № 22, 1936 г. Иллюстрации С. Росторгуева. Лазарь Лагин. Шуба: журнал «Огонёк» № 13, 1938 г. Валентин Катаев, Лазарь Лагин. Записки из подвала: журнал «Крокодил» № 33, 1936 г. Лазарь Лагин. Съеденный архипелаг: Мир приключений. Книга вторая М.: Детская литература, 1956 г. Иллюстрации Ф. Збарского. Лазарь Лагин. Вспышка собственита в агрогородке Егоровке: журнал «Огонёк» № 42, 1961 г. Лазарь Лагин. Полианализатор Ирвинга Брюса: журнал «Новое время» (Москва),№ 35, 1967 г. Лазарь Лагин. Из опыта стихийных бедствии: журнал «Крокодил» № 10, 1936 г. Лазарь Лагин. Попугай: журнал «Крокодил» № 17, 1936 г. Лазарь Лагин. Барабан: журнал «Крокодил» № 18, 1936 г. Лазарь Лагин. Дело о выеденном яйце: журнал «Крокодил» № 21, 1936 г. Лазарь Лагин. Проклятая неврастения: журнал «Крокодил» № 24, 1936 г. Лазарь Лагин. Армавирские ночи: журнал «Крокодил» № 28, 1936 г. Лазарь Лагин. Путешествие на край логики: журнал «Крокодил» № 30, 1936 г. Лазарь Лагин. Джентльмены предпочитают покер: журнал «Крокодил» № 31, 1936 г. Выражаю искреннею благодарность и признательность Антону Лапудеву за предоставленные сканы и Вячеславу Настецкому за прекрасную идею и неоценимую помощь при создании данных книжек. Электронное литературно-художественное издание ЛИЧНАЯ БИБЛИОТЕКА ПРИКЛЮЧЕНИЙ XLIX LEO FB2 document info Document ID: 88f6cc58-f32a-4878-9bae-2703704d1d55 Document version: 2 Document creation date: 05 August 2020 Created using: FictionBook Editor Release 2.6.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord
KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ 17 ерундовых орудий Игорь Герасимович Терентьев Авангардный теоретический трактат И. Терентьева. «Когда нет ошибки, ничего нет. … Это не ключ к пониманию поэзии: это отмычка, потому что всякая красота есть красота со взломом… В этой же книге, говоря о „17-ти ерундовых орудиях“, я дам краткое описание набора творческих закорюк». https://traumlibrary.ru Игорь Герасимович Терентьев 17 ерундовых орудий 17 ерундовых орудий в книге опечаток нет Когда нет ошибки, ничего нет Дети часто спотыкаются; они же превосходно танцуют. Антиох. Ум заставляет отдельные чувства уступать друг другу и тем он добивается решения всех вопросов по большинству голосов; но когда от этого подымает тошнить, – выходит произвол уха (в поэзии), глаза (в живописи) и начинается искусство, где все возможные противоречия имеют почетное место: сыр бледный покойник на зелени съедобен и пахуч! Кто может сомневаться, что нелепость, чепуха, голое чудо, последствия творчества! Но не так легко обмануть самого себя и ускорить случай ошибки: только механические, (а не идеологические) способы во власти художника и тут мастерство, т. е. уменье ошибаться, для поэта означает – думать ухом, а не головой. Не правда ли! Антиномии звука и мысли в поэзии не существует: слово означает то, что оно звучит. Фауст пытался в Евангелии заменить «слово» – «разумом»; здесь, кроме нахальства, обычное невежество людей, которые на язык смотрят как на лопату. Впрочем, практический язык действительно самая небрезгливая лохань, но законы его обратный законам поэзии. Вот они раз и навсегда: Законы практического языка. 1) Похожезвучащие слова могут иметь непохожий смысл. 2) Разнозвучащие – один смысл. 3) Любое слово может иметь какой угодно смысл. 4) Любое слово не иметь никакого смысла. Примеры: 1) Бисмарк (собачья кличка). 2) Полдень и 12 час. дня. 3) Осел или мама (по-грузински значит – папа). 4) Любое слово, которого не знает говорящий или слушающий.
Законы поэтической речи. Слова похожие по звуку имеют в поэзии похожий смысл. Примеры: город – гордый, горшок-гершуни, запах-папаха, творчество-творог У Пушкина Татьяна в начале говорит о своей влюбленности так: Мне тошно милая моя Я плакать, я рыдать готова, а в конце романа, говоря о том же, она повторяет ту же звучащую суть влюбленной: всю эту ветошь маскарада. (Мой приятель уверял, что, когда он влюблен, его поташнивает). Если вслушаться в слова: гений, снег, нега, странность, постоянство, приволье, лень, вдохновение… слова, которыми восклицаются, желая характеризовать «настроение» «Евгенина», станет несомненно, что они вызваны звуковым гипнозом: Евгений Онегин, Татьяна, Ольга, Ленский! На этом же построены русские загадки; Всех одеваю, сама голая (иголка) Черный конь прыгает в огонь (кочерга). Предчувствуя значение звука в поэзии, многие любители потрудились над составлением словаря рифм Пушкина, Тютчева и друг Они не знали, что может быть открыт словарь не только рифмующихся, но и всех вообще слов, которые встречаются у поэта: (Евг. Онег гл. I стр. XIX) «все те же ль вы, иные девы, сменив, не заменили вас…» А дальше поэт, слуховое воображение которого поражено словом «львы», рыкает и ворчит: «узрюли русской Терпсихоры.», «устремив разочарованный лорнет.», «безмолвно буду я зевать.» А в то время, как представляется этот «светский лев», вся XX стр. изображает зверинец, где балерина Истомина, после слов «партер… кипит», – неизбежно превращена в пантеру; «И вдруг прыжок, и вдруг летит… . . . . . . . . . . И быстрой ножкой ножку бьет…» Мало того: отдельные буквы, – не только слова, – говорят о поэте более откровенно, чем всякая биография. Буква «Б» у Пушкина: «Я был от балов без ума!» Первая глава переполнена словом «блистать»: обожатель, богини, балет, бока лов, бобровый, боливар, хлебник, в бумажном колпаке, – весь «бум» бального Петербурга, где, может быть, родились вы Или блистали мой читатель…» Я не буду настаивать на том, что «узрюли» означает – «ноздри льва» – может быть это «глазища»…, но произносительный пафос этого слова, одинаковый почти у всех чтецов, доказывает основную правильность догадки: торжественный зверь смотрит, раздувая ноздри. Поэтический словарь (внешний вид которого может быть то же, что у практического словаря, изданного академией наук) есть работа творческая, т. е. малоубедительная для глухих… Это не ключ к пониманию поэзии: это отмычка, потому что всякая красота есть красота со взломом… В этой же книге, говоря о «17-ти ерундовых орудиях», я дам краткое описание набора творческих закорюк. * * * Зная закон поэтического языка, никто не усомнится, что всякий поэт есть поэт «заумный». Пользуясь обычными словами, Пушкин превращает «ветошь» в «тошноту», «пар тер» в «пантеру», создает «заумные» слова вроде «узрюли», «мокужон» (Евг Онег. гл. I стр. XII, стрч. 1: «как рано мог уж он тревожить…») …И если бы этого не делал, то не только для футуристов, но и вообще не существовал!.. Стихи Крученых, Ильи Зданевича и мои производят странное впечатление: они до крайности непонятны! Это ничего: обойдется! Заумь переходит в зауряд и зауряд в заумь, все меняется на свете, а то, что мы ежеминутно теперь повторяем в простом разговоре, построено хуже самой тухлой маяковины: «не могу оторвать глаз», «потрясать душу», «сойти с ума» или «пьян как зюзя», «тарабарщина», «трын трава»… Кто знает, что такое – «зюзя». Все это в свое время было сделано каким-нибудь Каменским и вошло в обиход так прочно потому, что дурные примеры заразительны. Круг влияния заумной поэзии растет медленно и тем лучше для всех! Наша поэзия отлична как: 1. Упражнение голоса. 2. Материал для языкопытов. 3. Возможность случайного, механического, ошибочного (т. е. творческого) обретения новых слов. 4. Отдых утомленного мудреца, заумная поэзия чувственна, как все бессловесные. 5. Способ отмежеваться от прошляков. 6. Сгущенный вывод всей новейшей теотики стиха. 7. Удобрение языка (заумь – гниение звука – лучшее условие для произрастания мысли). Новая школа для художника – только неиспытанный наркоз. Но не следует бояться такого слова: самое «естественное» дело – удобрение земли, унаваживание – тот же наркоз (кстати, и слова похожие.) Культурное возделывание поэзии требует перегноя теории. Каждый художник принужден учиться до полного невежества: открытия бывают там, где начинается дуракаваляние! Ритм! Ритм! Ритм! Обрубленные носилки, старая карета, колесница – арба или еще гекзаметрическая кабыла Пегас, доскакавшаяся до ямба… совсем не похожи на трамвай! Средства передвижения много влияют на ритмическую природу стиха. И не только в быстроте дело: абсолютной быстроты еще не найдено. Дело в остановках ежеминутных (трам.), замедлениях порывных (аэроплан)… дело в размеренности по секундам! Только в прозе было возможно такое головокружительное разнообразие ритма, которое дает хотяба. . . . . . . . Илья Зданевич! Равное или симметричное распределение слогов по строчкам – психология пешехода. Пушкинский ямб вприпрыжку, конечно, лучше еле волочащего ноги «свободного» стиха наших цимбалистов, но знаменитые «ускорения» и «замедления» ямба (Андрей Белый) теперь такое же мальчишество, как раньше был еще более знаменитый «рубленый» ямб. Размышления С. Боброва, почерпнутые из превосходной книжки Божидара, вносят паразитный дух в новую поэзию, которая совсем не ищет «метрического свидетельства»… Все эти «трехдольные паузники», сосущие мраморную муху Брюсова, к делу не относятся. Чем проза отличается от стихов! Созвучия? «Я вышла замуж, вы должны»? Уже 6 лет поэзия уходит от классического жужжания к разнообразному построению букв по контрасту звука. Все Маяковские, например, тоскуют по словам: «борщ» и «сволочь»! Вот вам созвучия! Безгармонно? Тропы? Т. е. попросту называние вещей не своими именами? Старо, как «кошечка»! Уитмен делал стихи из одного перечисления предметов и это была поэзия без единого эпитета, без метафор, без желания символизироваться перед зеркальным шкафом! Довольно! Пошел к чорту! Примите за единицу счета не слог, а целое слово, т. е. ряд букв, написанных слитно, и тогда все недоразумения пропадают… Вот простейший пример:  1   1    1   1 Приду вчетыре сказала Мария   1 1. Восемь. 2.  1 Девять. 1.   1 Десять. 3. (Это же стихотворение можно прочесть иначе). На каждую строчку приходится по 4 секундных удара и на каждое слово (это не всегда) по одному. В первой строчке нет пауз; во второй на паузу приходится один удар вначале и два в конце; в третьей строке – 0–1, в четвертой – 0–3, потому что пауза в конце предыдущей строки естественно заслушивается как пауза перед началом следующей и тем убыстряет ее движение. Так слова соединяются в строчки, которые в стихе – на положении музыкального такта. Строчки могут и не быть уравнены по числу ударов (у Маяковского они почти вез де одинаковы): тогда соотношение цыфр делается более сложным, но все же закон секундного уравнения остается в силе. Разбор более сложных примеров потом! Разработанная теория музыкального счета приложима к стихам во многих по дробностях. Все сказанное здесь об ошибке, мастерстве, звуке, ритме и проч. ляжет в основу будущей школы поэзии, уже пришедшей под 41° (Тифлис) на смену футуризма. Название этой школы ТАБАК (т. е. – Табу, цветная легенда, популярный наркоз, предмет первой необходимости и яд. Сравни: «твое дело табак» и «не по носу табак»). Футуризм подготовил возможность импровизации: он требовал очень многого от читателя и ничего от писателя: ограничения возрастом («дети пишут лучше»), умом («безумец – учитель»), образованием («дикарство – благодать») – все опровергнуто футуристами! Но они еще не опровергли самих себя: так и стоят за-я-канные и за-все-канные –     Я гений Игорь Северянин,     Я Маяковский Владимир,     Я поставщик слюны аппетит. (Крученых)     Я президент флюидов. (Терентьев) ДОЛОЙ АВТОРОВ! НАДО СКАЗАТЬ ЧУЖОЕ СЛОВО УЗАКОНИТЬ ПЛАГИАТ ТАБАК 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 17. 18. FB2 document info Document ID: 94a834e3-ffd1-4ccc-a121-6ec21aab9de4 Document version: 2 Document creation date: 13 May 2020 Created using: FictionBook Editor Release 2.6.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ 1/2 века Давид Давидович Бурлюк Сборник стихотворений разных лет Д. Бурлюка – «отца российского советского футуризма». Американское издание к пятидесятилетию со дня рождения поэта. «Ко дню половины века, прожитого мной, лучшим подарком себе и своим близким, друзьям посчитал свои стихи. Эти не являются из массы написанного чем либо избранным. Неопубликованное попавшееся на крючок случая. Приятно их напечатать, чтобы поменьше сидело птенцов могущих кричать, в скорлупах рукописей и черепа коробке костяной». https://traumlibrary.ru Давид Давидович Бурлюк 1/2 века Les nuges, qui sont l'embleme de la vie ROLLINAT FIDE, SED CUI VIDE «If I had been really a stranger. you would have forgiven me for speaking in the language and the fashion of my native country: and so now I ask you to grant me what I think I have a right to claim.» «Trial of Socrates», PLATO. Фото 1928 г. А. Е. Шаляпин. Америка. Современники о Давиде Бурлюке Творческая парадоксальность его слова и неожиданные краски. Его культурный фанатизм – создали ему мировую славу – Открывателя. Его имя слало сигналом вольного, нового, смелого, первого, гениального. Воистину Давид Бурлюк фельдмаршал мирового футуризма! Василий Каменский. Бурлюк – самый значительный человек современности, создатель русского футуризма. Сам. Вермель, 1915 г. У Давида Бурлюка правый глаз простодушно-восточен, левый хитро-западнен; правый от корявого славянского буйства, левый от Европы, от культуры, от скепсиса, от Джотто, от Ренуара, от Маллармэ. В каждом «коленце» Бурлюка больше истинности, чем во всех Академиях Мира – с Бурлюком не-опасно и прекрасно окунуться в волны даже ультрасупрафутуризма. Нат Инбер, 1918 г. Осанна Давиду Бурлюку никогда тучи не занавесят его ясною увлеку. Г. Золотухин. Огромный труд – устроить пруд И тину превратить в плотину. Затеешь с бором бодрый матч ты, Стволы дерев вдруг будут мачты А камень, что лежал горой, Героя станет головой. От автора Не гордись, а учись! 21-го июля 1932 сего года мне исполняется 50 лет. В лечение 10 лет в Соед. Шт. неукоснительно стоял на страже защиты интересов Советскою Союза, своим пером журналиста, борясь за признание Страны Рабочих и крестьян. Выход этой книги совпал с известным заявлением Цика партии (Б) о расформировании особых «пролетарских» организаций деятелей искусств и объединении всех сочувствующих и близких советской платформе в единую семью писателей и художников. Приветствуя новую линию творческой спайки, на грани половины века я шлю свой привет родной семье советских писателей и художников, так как с первых дней октября шел с ним в ногу, выступая против богачей за права бедноты. Я уверен, что благодаря мудрому решению партии бороться против формулы «попутчик или враг», будут более недопустимы «закрути хвост», левацкие загибы Авербаха против великого поэта красного октября В. В. Маяковского или невежественные, сплеча, выпады против меня, как напр, в «Резце» № 11 (Ленинград 1932). Моя жизнь посвящена – живописи, литературе и газетной работе. Некоторые люди не признаются и совершенно не оцениваются при жизни, я примирился с явлением этим, выпавшим, как видно, на мою долю. Сохраняю спокойствие. Теряю не я один. Ко дню половины века, прожитого мной, лучшим подарком себе и своим близким, друзьям посчитал свои стихи. Эти не являются из массы написанного чем либо избранным. Неопубликованное попавшееся на крючок случая. Приятно их напечатать, чтобы поменьше сидело птенцов могущих кричать, в скорлупах рукописей и черепа коробке костяной. «I am not born of stock and stones’, but of woman.» HOMER. «And then they are many, and their attacks have been going on for a long time… I have, as it were, simply to tight with shadows in my defense»… SOCRATES «I am a lover of knowledge and in the city I can learn from men. but the fields and the trees can teach me nothing.» SOCRATES. («Phoedrus.») Застольная свара. Приблюдников свора. Стихотворения День творческий Я не ищу ни с кем соревнованья, Соперничества не ищу, Не льщуся герб надеть наименованья Ни богача, ни нищего. Я независимость на первый ставлю план, Самостоятельность и деле, и словах. Мой ум – аэроплан, Ему неведом страх… Проснувшись, не хожу без дела – До вечера меняю труд на труд; Энергия моя грызет удила, Выпячивая кругло грудь. Закатница, рассветница супруга, Веселых глаз живой аквамарин; Как бюста радости твои упруги, Бедро бело – сколь стеарин. Другиня и жена! согласья крылья Твои соседни вдоль бульвара дня И солнце золотою пылью Ярча тебя, бодрит меня… Стих за стихом, картина за картиной Я создаю, чтоб осчастливить мир, День творческий Так Волга осмысляется путиной, Так люд прояснится созвучьем лир… 29 апр. 1930 3 ч. 45 мин. дня «Садок судей» Стихи 1907-9 гг. (Редактировано вновь окончательно в 1931 в, Нью Норке) «Скользи, пронзай стрелец, алмазный…» Скользи, пронзай стрелец, алмазный Неиссякаемый каскад… Я твой сосед, живущий праздно Люблю волненье белых стад. Познавши здесь честную схиму, И изучивши тайны треб Я даже смерть с восторгом приму, Как враном принесенный хлеб. Вокруг взнеслися остроскалы, Вершины их, венчанны льдом, В закатный час таят опалы, Когда – бесцветным станет дом. Я полюбил скрижали – книги, В них – жизнь, моя прямая цель. Они – полезные вериги Для духа праздности недель! Пускай в ночи стекло наяды Колеблют легкие перстом – Храню ученые услады Моем забвении златом. Щастье Циника Op. 2. Весеннее шумящее убранство – Единый миг… затерянный цветах! Напрасно зришь живое постоянство Струящихся, скоротекущих снах. Изменно все! И вероломны своды Тебя сокрывшие от
хлада бурь! Везде, во всем – красивость шаткомоды! Ах, циник, щастлив ты! Иди и каламбурь! Затворник Op. 3. Молчанье сможешь длить пещере, Пурпурный крик таить, Спасаться углубленной вере, Кратеры Смерти пить. Книг потемневших переплеты. Как быстро мчатся корабли И окрыляются полеты От запечатанной земли. «Родился доме день туманный…» Op. 4. Родился доме день туманный, И жизнь туманна вся, Носить венец случайно данный, Над бездной ужасов скользя. Так пешеход, так злой калека Глядит на радостно детей И – зла над юностью опека, Случайноспутницей своей, Грозит глазам веселолюдным. Зеленым ивиным ветвям И путь необозримо трудный Влачит уныло по полям. «Упало солнце кровь заката…» Op. 5. Упало солнце кровь заката Восторгам дня нет, нет возврата! Лишь облаков вечернедым Восходит клубом голубым. И, если смертный отойдет, Над ним вновь солнце не взойдет – Лишь туча саваном седым Повиснет небесах над ним. «Я не владел еще тобою…» Op. 6. Я не владел еще тобою Золотоокою младой, Как холод вечностью седою Сокрыл тебя своей бедой. Уста – увядшая затея, Глаза – безжизненный кристалл. А зубы – белая аллея, Что ужас смерти нашептал. Откроешь вежды, не поверю, Твой смех увял навек!.. Я сам умру под этой дверью, Найдет бредущий человек. Склеп занесен свистящим снегом, Как груди милой, белизной. Копыто оглашает бегом Забытый путь в краю родном. Проскачет усмехаясь мимо. Сук – траур, путь – из серебра. Подкова – тяжко нелюдима… Крошится льдистая кора. «Времени весы» И у часов стучали зубы. Op. 7. Сорящие секундами часы. Как ваша медленность тяготна! Вы – времени сыпучего весы! Что вами сделано – бесповоротно! Ваш бег колеблет черепа власы, В скольжении своем вольготны, На выю лезвие несущие косы С жестокотиканьем, злорадны беззаботно. «Шестиэтажный возносился дом…» Op. 8. Шестиэтажный возносился дом, Чернелись окна скучными рядами, Но ни одно не вспыхнуло цветком, Звуча знакомыми следами. О сколько взглядов пронизало ночь
И бросилось из верхних этажей. Безумную оплакавшие дочь, Под стук неспящих сторожей. Дышавшая на свежей высоте, Глядя окно под неизвестной крышей. Сколь ныне – чище ты и жертвенно святей! Упавши вниз, ты вознеслася выше! «Немая ночь, людей не слышно…» Op. 9. Немая ночь, людей не слышно. В пространствах – царствие зимы. Здесь вьюга наметает пышно Гробницы белые средь тьмы. Где фонари, где с лязгом шумным Змеей скользнули поезда, Твой взгляд казался камнем лунным, Ночей падучая звезда. Как глубоко под черным снегом Прекрасный труп похоронен. Пожри просторы шумным бегом, Затмивши паром небосклон. 1905 год Полтавская губ. «Со звоном слетели проклятья…» Op. 10. Co звоном слетели проклятья, Разбитые ринулись вниз. Раскрыл притупленно объятья, Виском угодил о карниз. Смеялась над мной колокольня, Внизу собирался народ. Старушка – горбом богомольна. Острил изловчась идиот. Чиновник лежал неподвижно. Стеклянными были глаза. Из бойни безжалостноближней Кот рану кровавый лизал. «Ты окрылил условные рожденья…» Op. 11. Ты окрылил условные рожденья Сносить душа их тайны не смогла. Начни же наконец поэзии служенье – Всмотрись излучисто – кривые зеркала. Неясно все, все отвращает взоры, Чудовищно сознав свое небытие: Провалы дикие и снов преступных горы!.. Ты принял, кажется погибели питье! «Чудовище простерлось между скал…» Op. 12. Чудовище простерлось между скал, Заворожив гигантские зеницы. Махровый ветр персты его ласкал, Пушистый хвост золоторунной птицы. Сияющим, теплеющим зигзагом Тянулось тело меж колючих трав… И всем понятней было с каждым шагом Как неизбежно милостив удав. Свои даря стократные слова, Клубилося невнятной колыбели… Чуть двигаясь, шептали: «раз» и «два», А души жуткие, как ландыши, слабели. «Твоей бряцающей лампадой…» Op. 13. Твоей бряцающей лампадой Я озарен лесной тиши. О, всадник ночи, пропляши Пред непреклонною оградой. Золотогрудая жена У еле сомкнутого входа. Теплеет хладная природа, Свои означив письмена. Слепые прилежании взгляды. Дождю подставим купола. Я выжег грудь свою до тла, Чтоб вырвать разветвленья зла, Во имя правды и награды. Объятий белых жгучий сот. Желанны тонкие напевы, Но все ж вернее Черной Девы Разящий неизбежно мед. «На исступленный эшафот…» Op. 14. На исступленный эшафот Взнесла колеблющие главы! А там – упорный черный крот Питомец радости неправой. Здесь, осыпаясь, брачный луг, Волнует крайними цветами. Кто разломает зимний круг Протяжно знойными руками? Звала тоска и нищета, Взыскуя о родимой дани. Склоняешь стан; не та, не та! И исчезаешь скоро ланью. «Монах всегда молчал…» Op. 15. Монах всегда молчал Тускнели очи странно Белела строго панна От розовых начал. Кружилась ночь вокруг, Бросая покрывала. Живой, родной супруг, Родник, двойник металла. Кругом, как сон, как мгла Весна жила, плясала… Отшельник из металла Стоял в уюте зла. «Ты изошел зеленым дымом…» Op. 16. Ты изошел зеленым дымом Лилово синий небосвод, Точася полдней жарким пылом Для неисчерпанных угод. И, может быть, твой челн возможный Постигнем – знак твоих побед, Когда исполним непреложный, Жизнь искупающий – обет. Сваливший огонь, закатный пламень, Придет на свой знакомый брег; Он, как рубин – кровавый камень, Сожжет предательства ковчег. «Пой облаков зиждительное племя…» Op. 17. Пой облаков зиждительное племя, Спешащее всегда за нож простора! Старик седой нам обнажает темя, Грозя гранитною десницею укора. Прямая цель! Как далеко значенье! Веселые. К нам не придут назад. Бессилие! Слепое истощенье! Рек, воздохнув: «Где твой цветистый вклад? Где пышные, внезапные рассветы, Светильни хладные, торжественность ночей?..» Угасло все! Вкруг шелест дымной Леты И ты, как взгляд отброшенный – ничей! Упали желтые, иссохшие ланиты, Кругом сгустилась тишь, кругом слеглася темь… Где перси юные, пьянящие Аниты? О, голос сладостный, как стал ты глух и… нем!.. «Белила отцветших ланит…» Op. 18. Белила отцветших ланит. Румянец закатного пыла. Уверен, колеблется, мнит – Грудь мыслей таимой изныла. Приду, возжигаю алтарь, Создавши высокое место. Под облаком снова, как встарь, Сжигаю пшеничное тесто. Протянется яркая длань, Стремяся за пламенем острым. Будь скорое! Музыкой вспрянь, Раскройся вкруг пологом пестрым. Пускай голубое зерно Лежит отвердевшим пометом… К просторам и в завтра – окно. Ответ многолетним заботам. «Все тихо. Все – неясно. Пустота…» Op. 19. Все тихо. Все – неясно. Пустота. Нет ничего. Все отвернулось странно. Кругом отчетливо созрела высота. Молчание царит, точа покровы прянно. Слепая тишина, глухая темнота, И ни единый след свой не откроет свиток… Все сжало нежные влюбленные уста, Все, – как бокал, где «днесь» кипел напиток… И вдруг… почудились тончайшие шаги, Полураскрытых тайн неизъяснимых шорох… Душа твердит, не двигаясь: «беги», Склонясь, как лепесток, язвительных укорах. Да, это – след, завядший лепесток! Пусть рядом пыль свой затевает танец… «Смотри» шепнул далекий потолок: «Здесь он прошел, невнятный иностранец»… Стихотворение написано в 1907 году. Оно прозрением: всю жизнь свою был иностранцем. Примечание автора (По поводу стихов, перепечатанных из «Садка Судей»). Эти стихи из массы строк, написанных до 1909 года. Начал писать регулярно стихи с 1902 года. Кроме отдельных строк они были не удовлетворявшими меня. С 1905 года стали возникать произведения кои были более живописующими. Я ценил в те годы: красочность и выпуклость образа патетического, чувства оригинального и манеры пряной. Когда в 1909 году в декабре, в Питере сдавался с Васей Каменским в печать «Садок Судей» я отобрал столько строк, как много мне было отпущено места. Часть этих стихотворений в 1908 году, поздней осенью написана в Киеве, куда с Владимиром братом я приехал по приглашению Александры Алекс. и Ник. Евг. Экстер, чтобы устроить выставку: «Венок» на Крещатике, в магазине «Иериджишек». А. А. Экстер была первой поклонницей моей юной музы. Там я встретил Никонова. Исправления, через, почитай 25 лет, сделанные в Америке коснулись деталей, технических срывов юного, неопытного оперирования со звукословом. В некоторых стихах есть: лейт слова, компакт слова. Звуковая инструментовка, магия гласных и согласных в этих юношеских строках играют большую, первостатейную роль. Я отныне прошу, если стихи из «Садка Судей» будут перепечатаны, давать (повторять) их только в прилагаемой здесь окончательной редакции. Из книги «Беременный мужчина» Опусы из цикла «Корчма буранов» Делец Op. 1. Посмотрел на лес ядреный: «Бревна ладить на острог; Клепка, уголь, дров вагоны… Знатна прибыль, крупный торг»! Стал на брег реки широкой: «Вот так сплав – фарватер знатный! Здесь построю дом высокий; Сколько силушки бесплатной»! По степи табун пронесся, Храп ноздрей и пыль копыт: «Пелион свезу на Оссу, Лишь бы диких приручить…» Приспособить мудрой лямке, Чтоб тянули день и ночь, Косогор, высоты, ямки Научились превозмочь! Сила вся в повиновеньи! Прилежанье чтите, труд! Пусть вступает в управленье Министерством мистер Кнут… 1916 г. Иглино, С<амаро->Зл<атоустовской> Ж<елезной> Д<ороги> Корчма буранов Op. 2. По степи снегонедужной Пусть затерянной лежит И костлявость вьюг жемчужно Стелет пьяно бельма лжи. Тенькать, звякать бубенцами Тройка мчится дребезжа – Лиха горького гонцами Пребывая и служа. А от тропочки в сторонке Дым коромыслом встает: Пузом вздутый, брюхом тонкий, Сыт, голодный – пьяный слет. Здесь сугробная харчевня, Злой метелицы приют, Прилетев хрипя с кочевья, Здесь бураны зелье пьют. У обмерзло льдистой стойки Целовальник взвихрен – мраз; Джин и виски и настойки По порядку иль зараз? «Ну, хвати смелей с дороги!.. Сердце в пламень утопи… Ты не тропик – недотрога, Вы не трусы воробьи!..» И восторгом песни бранной Огласилася зима, Пированьице буранов – Злых кочевников корчма. 1920 г. Сибирь (Из окна вагона) Op. 3. Громыхая поле пробегает мимо. Жаждою сгорает? хочет лимонада? Поле не подобно царственному Риму: Полю обладанья, властности не надо!.. И ему не надо – знаний, громкой славы Пышнорослым сором поле предовольно; Нежит, любит травы; Им, «ему» не больно!.. «Поле» быстро мчится… все себя покажет (Римская волчица, Сердце нежно, даже…) Травкою муравкой, Блатною водицей, Кочкой – бородавкой, Рощицей – девицей – Поле всем довольно. И ему не надо Лето – зной – кефира Или лимонада; Не взыскует мира, Где сознанью больно!.. 1907 «Чье имя ведомо и веки не забыто…» Op. 4. Чье имя ведомо и веки не забыто, Кто навсегда от тленья убежит, Кому, минувшему забвения обиду, Бессмертия заветный редюит? Mundus Libitinae Op. 5. На косогоре, неудобном Агрикультуры и жилья, Лежит общении загробном Персон различная семья. Над каждым холмик невысокий, Как зуб, шатающийся крест. Обвитый высохшей осокой. Могильных угрызений перст. Иль, сплошь, лишившись поперечин, Торчит уныло черный кол… Так погибающее судно Пустую мачту кажет нудно Над зыбью влаги скоротечной, Биющей вечности атолл. 1920 г. Басаргин. Приморье. «Младенец малый молчалив…» Op. 6. Младенец малый молчалив Мосты мигают моментально Мелькает мельпоменмотив Местами мрачные ментально. Мороз мигрени мракобес Мертворожденный муки мраком Меняет мимик мировес Мавая миррой мягкиммаком. Псевдо-поэту Op. 7. Слова тебе – лишь побрякушки; Не речь – а кваканье лягушки… Но где же тот глагола пламень Что жечь способен даже камень, Народов массы всколыхнуть, К свободе указуя путь? Водка Op. 8. Развалившийся шинок, Полон громкой свары! За столом – гуляк венок Одиночки, пары… Сам раскосый Сатана, Подающий водку, Помогает им сполна Лить стаканы в глотку. А домах – немытый строй, Жалкие ребята, Неутешный бабы вой: «Жизнь моя триклята»! «Мы – в этом мире постояльцы…» Op. 9. Мы – в этом мире постояльцы – Раздельно номера заняв, Покуда смерть на наши пяльцы Не вышьет черепа устав. Мы мире сем скоропришельцы И каждый тянется – устав, Свое беречь для жизни тельце, Дней – календарь перелистав. В ночь перед получением известия о Верхарне Op. 10. Зелень… не лезь мясо осям!.. Улыбкою жестокой паровоза Растоптанная роза. Перебегавший рельсы котелок Вдруг распластался там Как бане на полок… Мы видим черные черты… Они склоняются устало Слез месиво – густы Налеты материнства сала. Tempore Mutante Op. 11. Играют старой башне дети, Там был когда-то арсенал И груде хлама часто встретить: Шеломы, панцири, кинжал. На них раскрыта паутины Зим корабельная душа И, сказка осени картинной, Дамаскостали дряхлость – ржа. Для детской, ветреной утехи – Юнцам осталося любить Перержавевшие доспехи, Веков ушедшую серьезность Вершителей угасших «быть», Владычество, коварство, грозность! «Карабкаясь горой препятствий…» Op. 12. Карабкаясь горой препятствий, Плывя по озеру помех Гулять равнинами благоприятствий Иль косогорами потех. И не роптать (!) на жалкий жребий, Что – ты рожденный, человек И мимолетность, лепит бэбий Тебе наружащий намек. Златоуст Op. 13. Где острокамень делит куст, Где треухи парадят ели, Где гор взнеслися капители, Гнездится дымный Златоуст Пластами ржавые породы Распались, ставши на ребро И тучи хмурой – низки своды, Напоминая «дом Торо». Когда бы здесь – где злато гор Прольется пролетар – Россию, Моих прияли злато уст, Контемпоренистый Мессия Бурлюк – словесный Святогор, Футуромоднит Златоуст. 1918 Соотношение между звуками и красками Op. 14. Она смеется облачном саду Всегда лазурных полном лепестков, Где Звонкий кличет горнюю гряду Сугубо сладостных, приемлемых оков. Она рыдает сумрачном «забыто;» Осенне ураган расплел ее власы. Усталые тоски пылающее Лидо, Померкший красопад, песочные часы. Она струится радостных объятьях, Где тонок тканью серебро-туман, Любови взглядах, просьбах и заклятьях, Аромах чувствий всех и знания нирван. Ст<анция> Иглино. С<амаро-> З<латоусовской> Ж<елезной> Д<ороги> Иркутск Op. 15. ЕДВА, едва не доскакала Моя пролетка до Байкала, Когда должон поднять я тост За Ангара-Иркутский мост. «Там снегогоры – вереница! Поверь, бесчувственный возница, Над струями полуморской Воды виднелись Апгарской!»… Но мы уже несемся градом Средь старых каменных домов, Где торг китайский звонит рядом Под русских звон колоколов. Иркутск. 1919. Май. «Огни над рекою повели…» Op. 16. Огни над рекою повели, Предрассветно синел туман Казалось, что это Уистлер Придумал, не увидал! Не забыть мне свидания роще, Под криком весенних ворон, Ваших губ «неоткрытые мощи», На скамье – одинокий сон. Что щели заборовой проще, Так тонок девичий стан… Тех местах, что описывав Тан Я попался, как курица во щи, Средь берез и Иркутских окрайн. Ды скэтч Op. 17. Зари померкшие дары Ночная тень падет углом И бархатным чертят крылом Контур тоски нетопыри Так с древа упадает лист Осенних сумерек валясь на крышу Косым падением речист Котором тайны смерти слышу. 1920. Кобе В стране капитала Op. 18. Сломалась ночь, раздета куртизанка;… Постели богачей измял начальный храп; Властитель мастерских, дредноутов и банков Теперь былинкою под игом сна ослаб… Ему мерещится, что он живет подвале, Что лапа нищеты, – (дневное понаслышке) Средь, златом полный, воцарилась залы, Иль молоток стучит его гробовой крышке; Или авто, что мчит его бульваром, Гандикапирован хребтами баррикад, Дворцы озарены бунтующим пожаром, И на него встает суровый фабрик ад; И камни, что ложились так послушно, Под шепоты его Rolls Royce'a шин, Теперь голодных рук пращею дружной Срываются лететь в «кумира» всех времен. Но это только сон… угрюмый меч рассвета. Дамоклов час… Гудок фабричных труб… И им в ответ гримасою кастета: Зевок усталости и дребезжащий зуб. Рабы труда под плетью принужденья Идут с ужимками Бодлэровских химер… Осень («Рыдай осенний дождь рыдай…») Op. 19. Рыдай осенний дождь рыдай Над вазой раздробленной лета Что поглощала яркий край Как счастье затопляет Лета Седая вечности река Где дно песчинками века. Увечья
вечности Op. 20. Увечия у вечности?.. неправда… Нет костылей Урану иль Нептуну Извечна силачей бравада, Волны прибоя ЗЛАТОРУНА… «Глядеть с наклоненного бездну корвета…» Op. 21. Глядеть с наклоненного бездну корвета И думать о дне Где нет сожалений презренья привета Акулы одне Смотреться седины безвестной пучины Не ночи а век Где спят бесконечности злой исполины Модели Калек. «У пристани качался пакетбот…» Op. 22. У пристани качался пакетбот И капитан и трезвая команда Молчали полные забот Готовясь взять седого гранда. Был поднят якорь и свисток Летел аукаться с горами Когда румянился восток Слегка прикрытый облаками. Старик угрюмо на корме Не проронил прощаясь слова Был верен мраку и зиме Он оставался к счастью глух Когда в морей синепокровах Волны расцвел сияний дух. 1920 «Вопрос: А счастье где?..» Op. 23. Вопрос: А счастье где? Ответ: Оно играет в прятки в осенних грубостей неумолимой роще. Зрительное осязание (1913 г., переработано 1927-30) Веснее солнце Op. 24. Солнца злобная тележка По камням стучит. Пусть – насмешка жизни пешке, Вскочит лужу – кит. Плутни солнца; прыг в окошко, Чтоб тянуть зеленый лук Из наивного окошка, Сплетен острых пук. Солнце – песенник прилежный Он, горластый новорот, Захрипел романс ночлежной, Созывая к счастью сброд. Солнце – пламенник надземный В трактор брызнет, бросит луч, Ненавидя двор тюремный, Скачет среди талых куч. Байкал (II) Op. 25. Горы громадная душа Извечно-детская простая Туч опоясана кушак, Тумана клочьями листая… У ног ее – древнейший лес, На поколенье поколеньем Свои обугливши поленья, До половины склона взлез. Нет дружбы проще и яснее – Скалы гранитно-гордо-стана, Размашистой угрюмой ели, Волны соленого лимана, Ушедшей воды хитрой мели И тканью тонкого тумана… Гелиовсход Op. 26. К кошнице гор Владивосток – Еще лишенным перьев света, Когда дрожа в ладьи восток Стрелу вонзает Пересвета.     Дом моД…     Рог гоР…     ПотоП…     ПотоП…
Суда объятые пожаром У мыса Амбр, гелио-троп К стеклянной клеят коже рам. 1920 г. Теперь Op. 27. Здесь, где малиновая слива Не гнет заботности ветвей, Где шумноград сетях залива Изнежить толпы кораблей Острака Записки Альбатроса Посвящается жене моей, Марии Никифоровне Souvent pour s'amuser Les hommes d'équi page prennent des albatreax, vastes oiseaux des mers. Baudelaire Наш бриг недели протрепало, Мохнатой пеной утомив, Пока земли надеждой малой Неясно прозвучал мотив. Под облаком, внезапным стоном, Возник туман широкий глас И альбатросом неуклонным Тень опрокинута на нас. И следом – выцветший папирус Упал, колебляся у ног; Подняв документ на рапиру, Я строчки прочитать не мог… В начале было все неясно, Что обронил скиталец неб, Но, занимаясь им всечасно, Я глубже погружаюсь хлеб, В мою протянутую руку, Что положил случайный гость! Слежу глухих морей науку И осязаю смысла кость. Зрю по запискам альбатроса, Что сведущ обозначил клюв – Он разрешал любви вопросы, Взяв лозунг: сердце оголю!.. Разбитый тягостным скитаньем, Желая отдохнуть хоть раз У пристани, где колыханье Напоминает тихий таз… Но как напрасно тщетно, тщетно… Все было тягостным на век… И годы жадно незаметно Отодвигали счастья брег. Катились годы – волны тоже, Старел отважный альбатрос. Морщины сеть на лик пригожий Свивали неотвратный трос. И буря, буря, не как прежде, Была бессильна против крыл – В его скитальческой одежде Образовались скопы дыр И сердце мерзло над пучиной И мрачных дум клубился рой Под нараставшей годовщиной, Укрывшись жесткою корой. * * * Да, вечно, вечно над туманом Носить стареющие раны… И одинок на доски палуб Он обронил попытки жалоб. 1922 Великий Океан. Кагошима Брошенные камни (Из Одиссеи) Сколько груза для пращи, Чтоб повергнуть Голиафа?… Меркнут алые плащи Закрывая тайну праха. Можешь бросить малый тот; Кто же, кто взмахнет скалою, Незабудкою высот, Заиграв над головою? Вспомнил: здесь бежал Улисс… Многовесельного нефа Тень скользнула брега близ, Голосов морское эхо. На прибрежной выси лоб, Нагружен большой скалою, Разъярившийся Циклоп Скачет башнею живою. Солнца миг лучей лишив, Всколыхнул глубоко море, На валах белизны грив Взбил бунтующем раздоре. Был слепец он, не циклоп И не зрел живой мишени, Оттого Улисса в гроб Не загнал полет камений. * * * Ночью дымной полутьме Полифемовой пещеры Око выколол горе Ярой лихостью пантеры. Вот раздался дикий рев, Глаз шипит под головешкой И разбойник озверев Ищет тщетно человечишка. И быть может пожалел О циклопчестве впервые Степгигант, кляня удел, Не нашел бараньей вые. Мал, но смелого врага, Повелителя Итаки. Утром, чтя скота рога Вечноставленником мрака. «Прах» Ты нес кармане труп блохи – Малютки времени секунды Мой вопль достигнет и глухих Туземцев флегматичной тундры Часы твои остановясь – Тебя причислить к мертвецам… Ведь здесь таинственная связь, Что не понять и мудрецам: Пусть океане дохлый кит, Давно остывшая планета. Воображенью кто велит Молчать бесчувственно на это?? Разные калибры Противоречья слишком часты, Везде кудрявые контрасты – Великий ум и рядом идиот, Что комаром болотным день поет. Огромнотруб архангелов полет, И тут же труп – клопа помет. У топота столичных бюскюлад Мокрицы исподлобья взгляд. Ты мерил талию беременной блохи? Ей надобен пюпитр, чтоб поразить весь мир. О, грохоты заиндевевших лир, О, девушка – вампир!!! Сибирские стихи Утилитаристам (Чужаку) Телесное мы чтили наказанье, Был у дворян конюшни бравокульт Архангельске, Тифлисе и Рязани Незыблем был своеобразный пульт. Пороть под счет! О порки четко-ритмы Распоясав националь-кумач Власы девиц, лилейные молитвы Звезду очей, извивно стон и плач. Так и теперь – не стих им дай, а розгу Для воли, для ума, для чувства наконец Дай злобы и жестокости венец! Пускай во всем не будет много дня Иль радости, иль смеха, иль огня – Лишь кислота б лилась и ела кость до мозга! 1919/20. Владивосток. Подвал Золотого Рога Гротеск II С раскрашенною мордой, В петлице – ведьмин зуб Идешь походкой гордой В свой «Nomentanus» клуб. Сонет («Стеной высокой горы встали…») Стеной высокой горы встали С вершин в простор синели дали И сосен старых вещий шум Будил полет орлиный дум Но глубине резвился ключ Своим терпением могуч И он подмыл звеня гранит Что ныне в воздухе висит В горе теперь глубокий ход Для еле движущихся вод И старый ствол, подгнив, упал… Но молодых деревьев хор В провал рассыпал свой дозор. «Твердый камень на пути…» Твердый камень на пути – Преткновенье для ноги. Можешь камень обойти Прыгнуть трудно для других. Твердый камень для ручья – То же самое смотри: Обошел его звуча, Иль поверх падут струи. Многострунный водопад Белопена, блеск и шум Всяк ручей препонам рад, Чтит душа воды прыжок, Раздробленную игру, Механический порог. 1924 «Говорят: оранжерея…» Говорят: оранжерея, Где живет оранж жирея. Приказ («Сегодня скверная погода…») Сегодня скверная погода… Слеза – не дождь… из глаз урода; И, даже, яркие цветы Под кляксой грязи – не чисты. Ведь им раскрыться на кладбище, Где у гробов прогнило днище И даже гениальный нерв Сглодал могил бесстрастный червь. Сегодня – скверная погода Уйти б скорей под черносводы!.. Давай мертвецкой архалук, Скорейшая из всех прислуг. И, где луны остродвурогой Грядут разбрызгать перламутр Изгибах Золотого Рога Волнокеанских толпы судр, Не устьем, а зимы истоком Затерт полярно ненароком Южанин карт – Владивосток… Бери скорей тепло в кавычки! Сибмразснегозимы привычки Позорят твой юго-восток!.. Остров Аскольд Op. 28. Живет таясь скалах кобольд, У брега плещется Нерея; Твой взголубевший взлет, Аскольд, Мы покидаем не жалея. Придется ли тебя узреть Земными смертными очами Поверх зыбей зелено-сеть На страже срывными скалами?.. Но очерк милого Аскольда Туманно пенного, звеня Несем морскую свежесть дня… С Россией нас соединяет Последний взгляд ее Герольда Последний дым ее огня!! 30 IX. 1920 г. Чикузен-Мару Aurum Potabile. Гюнэ и Гюнайкос Средневековье О диком времени о прошлом о забытом Нам говорят названия оружья Что так бывало раньше кровью сыто В руках сказавшего: «отныне муж я»! Гербы нагрудников, морьонов, протазанов. Саксонского курфюрста монограммы Под рукавиц (без рук) шелом (без глав) охраной Выводят мрачные трагические гаммы. Меч палача, рубивший злобно главы Меч правосудия семнадцатого века Когда не часто добрые бывали правы И не за злое зло терпя, гулял калека. Траншейный шлем! рапиры марки Хорна Фитильных ружей скопы, толпы арбалетов Вооруженье пушкарей проворных, Теперь не знаемых, не ведомых атлетов, Охоты круглый рог, старинной зелень бонзы Рогатины, кошницы стрел – колчаны, Чего попы не знали, знахари и бонзы Те что лечить умели след их – раны. Кинжалы, кортики пороховницы шпаги Войны Тридцатилетней – время Валленштейна Не нам чета воинственной отваги, Что долго так умела быть затейной. Три крепостных щита, широкие павесты И тут же – маленький карманный пистолет С изящнейшей резьбы слоновой кости ручкой Роскошный женский бюст и пара белых крыл… Вот вам прямой эпохи той ответ: Душистая роса из хмурящейся тучки, То сердце – рыцарь что щетиня бровь сокрыл. Пожалование Леном (Из Мореаса) Бредем, вдоль изгороди парка Большой медведицы склоненья час И ты несешь мне этом подчинись Средь лент волос цветок названьем Асфодель Мы встретимся глазами час Медведицы склонения полночной Моих зрачках живут тона Цветка названьем Асфодель. Твои глаза глядят мои, мои Ты трепетом мистическим полна Ты – мифа древняя скала Которой прикоснулась Асфодель. Из Маллармэ Моя душа, в мечтах о лбе твоем, спокойная сестра, Где осень бродит красками пестра, В твой взгляд – приют чудесный Восходит, верная; так на куртине тесной Фонтан, где дышат аметисты, В октябрьский небосклон стремится чистый. Он отражен в бассейнах, бесконечный Своей тоской, и ветер скоротечный Проносит листья, отеледясь чертой, Под солнца желтый луч, забытый высотой. Совет Ты не видел Аполлона? На главе его из лавра Сотрясается корона Звуках флейты своенравных. Уцелеть ты хочешь рдяно От ударов сине молний? – Облачись живым тюрбаном – Дафны ветвью своевольной. А чтоб негой сонноночи Не увидеть Минотавра Или мавра – лжи короче, – Не забудь под изголовье Сунуть пару листьев лавра, Снов грядущих прочь злословье. «Косматый полый ивы ствол…» Косматый полый ивы ствол Объяла полая вода О милый малый слабый пол Ведь ваши слезы не вода… Напрасно бросят рыбаки Все знанье сумерки реки Их золотые невода Для ига тяжкого легки И полость полоскать придут Двуполой подлости редут Ведь слезы девы не вода Страстей земные пауки. 1921. VI. Токио – улица Античная драма Наполнив золотую ванну Плещеослиным молоком И видеть розомрамор странно, Торчащий локтя острием. Хрусталькабине благовоний, На фонебело глаз эмаль Расцвеченных взволнованно Синьиндиана шаль. Изнеженная нереида, Сидящая спина дельфин За эфиопкою сердитой, Руках утонченный графин. Брегокеан красы подушек Простерт влек, щевластный пляж. Цепей браслет, колец, игрушек, Насилий, войн обманов, краж. «Купальщица лежала под откосом…» Купальщица лежала под откосом На розовый песок метнув фарфорбока И мучился румянящим вопросом Вспаленно юноша кустах засев пока! Невинно скромное стыдливое созданье Пред ним горячий кубок солнца пьет И жадную волну приводит содроганье Предчувствие объять девический живот? Или жестокая и страстная вампира, Которой уст всегда крови разрез Силенов ждущая для длительного пира Победно-жарких неусыпных чресл?? Томился юноша волнующим вопросом Который днесь не разрешить и нам Купальщица меж тем свои свивала косы Их прикрепив откосам и цветам. Нежданные визитеры  Утонченной квартире городской  Жантильная и хрупкая хозяйка  Измят изящества монденистый покой  Смутился метрдотель под стол забилась лайка. Виновница ж всего истерно сжав платок Вотще беспомощно флакон взыскует соли… Безумия точки иль молний сразуток Бунт нищеты – жильца всегда подполий? Или пожар пузатый произвол Разлил свой дикий свет и искр полет горящий А если все не так… почтоже гнется пол И зеркало свой белый глаз таращит? – По лестнице… – Сюда?… – Слоны идут… – Толпой влюбленные слоны!.. – К вам барыня с визитом Прикажете принять? Вам не решить самой – Принять их или нет часу для всех открытом 1915 г. Москва Картина Красивозадая Венера Ему служившая моделью К изображению потерь Бело нанесенных метелью Чтобы снести хрустально иго Зимопрокатного мороза Сама Венера Каллипига Костра у ножек держит розу. Ей помогают два амура Раздуть земные пламена И сам Борей надувшись хмуро Глядящий тел сих группу на. В замке Сегодня утром ты окну Склонилася одной рубашке На шумную глядя сосну Над коей облачны барашки Ты увидала старый ров Зацветший вязнущей водою И стадо жадное коров Пастись пришедших под стеною Манускрипты Давида Бурлюка «Трудолюбивый муравей…» Трудолюбивый муравей – Пример для будничных людей. Тебе же, муза-егоза, Гораздо ближе стрекоза. Пускай придет в сосульках хлад, Когда торговец коксом рад, Замерзнут всех друзей дороги, У музы посинеют ноги… Но в сердце будет вешний жар Искусства своевольный дар, Что до сиянья лето дней Сереет ласкою своей. Япония («Над пагодами ход погод…») Над пагодами ход погод По хризантемной сути Минута час неделя год Натурой светлой ртути   Над пагодами звон сосны   Волны зеленой лепет   Когда улыбками весны   В гипнозе ветра трепет Походкой ухищренной гейш Мой взор равно прикован Страна лежит на грани меж Где Кобэ град основан. Фудзи («Но к ночи потеплевший ветер…») Но к ночи потеплевший ветер, Весь день казавшийся прохладным… Был вечер нежно шеколадным – Коричневатый Гала-Петер.   Или от грохота экспресса,   Иль чуя близость океана…   Но мысли тайная лиана,   В горах разыгранная пьеса. Для жертв вагонной рельсотряски Не снявшая высокой маски Осталася сплошным секретом   БЛИСТАТЕЛЬНАЯ ФУДЗИ-ЯМА   Под туч фиолевым беретом   Снега взносящая упрямо. Владивосток (отрывок) Сыны поднебесной республики Горячее пиво темнит Свинина, трепанги, рис – рубрики Китайский что чтит аппетит 1921 XII «В Киото – Кинкакузен…» В Киото – Кинкакузен, В Киото – синесины, Шатер небесный грузен, Где звон сосны В Киото – друг Курода И русофил Усуй Японского народа Сакэ, бута, гапсуй. Горное Глубокомысленным туннелем Сквозь недра каменногоры Скалам Байкала хмуросерым Пронесший глаз своих дары,   Чтобы отметить водопады   И клики птиц, и взлетоснег,   Венчавшие гранит-громады   Над пиршеством июньских нег. «Когда уходит свет дневной…» Когда уходит свет дневной Мы в темных норах зажигаем Огонь лампад огонь ночной Мы напитавшись темнотой Ево упорно охраняем Не искушенные луной Не искушенные луной Японские ночи  Тик так тик так  По гравию шаги  Луна ветвях пятак  Блестит для других  В доме СЛУЧАЙНОМ  Звучит самисэн Все необычайно для меня    с ЭН Японии ночи От прозы умчат Кохи и оча К сакэ приручат. Улица Токио Улицу бросало направо и налево, Мост упал на колени, принимая меня, Шумом безумным дома оглушало, Ночь старухой смотрелась окно. Беззубой проституток было мало Червивое вино… Вот – огарок дня… «Зимним часом вдоль залива…» Зимним часом вдоль залива, Льдистой корочкой хрустя У священно озер бива Прохожу неспешно я. На холмах краснеют храмы Изогнулся взлет ворот Из-за туч веселой рамы, Что небесный ширит свод «Кто стоял под темным дубом…» Инструментовано на «C» Кто стоял под темным дубом И, склоняя лик лиловый Извивался пряным кубом, Оставался вечно новым, Сотрясая толстым шлемом, Черепашьей скорлупой, Ты клялся всегда триремам, СТРАЖНИК РАДОСТИ СЛЕПОЙ. Огасавара (Бонин)   У троп крутых растут мимозы,   Сафьян земли им – колыбель,   Вкруг хижин белые сеози,   Нихон деревни карусель. Я мимо шел и тростью тронул Мимоз пугливую семью И желтые исчезли
тоны, И кротость жизни узнаю.   Мимоза лепестки свернула,   Незримой сделалась очам   Тоскливо серая акула   Их золотой сглотала гам. Разное Отрывок Я занимался слишком долго Твоими отмелями, Волга. Одной из, тяжких в омут, гирь – Был сердцу старый монастырь. Теперь я дряхл, годами сед. В гробу лежит, засох сосед, Но прежней злобе не истлеть – Не истрепать отмщенья плеть: Неумолимее червя – Навек – злопамятность моя! Летний инок («В цветах полеты струны пчел…») В цветах полеты струны пчел Прозрачный мед душа тычинок Как грудь Венеры круглый дол. И – черный престарелый инок. Ушедший в жертвенный покой Где каждом слоге – вдохновенье, Благословя своей рукой И птиц, и насекомых пенье, Моря распространенных крыл и сонмы вопиющих глоток Зарядку солнцем жизнепыл Самцов без правил и оброток Цветущих облак знойнокуст Летучую, как призрак, стаю Для ненасытножадных уст Что восхищается, сгорая! Прозрачный инок, инок, инок Ушедший в черные цветы Чтобы затеять поединок Во имя бездны – высоты! 1907 год (Чернянка) переработано в 1931 году. Грабители времени (набросок) В квартиру влетели сломали запоры Дверь сорвалася с петель Убийцы, грабители, воры Ветер, огонь иль метель? Зубы стучат дребезжащий звонок Грабители в масках растрепан пробор Сломалась рука там хрустит позвонок Часы револьверы умолк разговор Жестокие фразы, костлявые руки за глотку Вот деньги, но жизнь пощадите Что вся в кружевном, голубую кокотку Не надо сапфиров брильянтов триремы Кричит исступленно грабитель Мгновенья, нам годы подай! Мы грабим лишь… ВРЕМЯ!!! А. А. Экстер и её собачка Четвероногое созданье Лизало белые черты Эллады брошенное зданье В заклятьи синевысоты Пылали светозарно маки Над блеском распростертых глаз Им упоительные знаки – Лучом колеблемый алмаз! 1908–1931 Мечты о браке My mother moon makes me mute. Отсталый и немного точный Приходит и смеется вдруг Румяный плод пушистосочный Владетель множества супруг. Я и святые
Я стал святым приятелем Я с ними заодно Они теперь стараются Мне подавать вино. Я стал святым потребностью Они помолодев Для голой непотребности Мне тащат в спальню дев. Святые станут грешными Меня не ублажив Не угостив орешками Не наточив ножи. Я стал и сам святителем Порока строю храм Хожу в чиновном кителе Давно привык к дарам. 1921–1931 Иоког<ама> Н<ью->Й<орк> Несозданные шедевры Под симфонией зимних небес Тонким цинком одеты поля Ты лепечешь персты оголя Этот фрагмент не созданных месс Не пришедших поэм, не рожденных панно И скульптур, что объемах живут Ведь немногим в потоке людском суждено Донести неразбитым хрустальный сосуд Где магически мир отразясь Держит с тайной вернейшую связь. 1907, Чернянка, Тавр<ическая> г<уберния> 1931, Нью-Йорк, Америка «Домик был подслеповатым…» Домик был подслеповатым, А забор совсем глухим… Старикашкой охромевшим На березу опираясь. В доме жил слепец прилежный, Ухом тягостно тугим, Ликом тяжко виноватым, Ртом гнусаво-распотевшим, Духом тайною мятежным Вечно к небу порываясь. Мысли о жизни Плакать – не трудно! Смеяться – не станет задачей… Жизнь – безрассудна – Не может быть зрячей. В жизни – законы, Что ведомы редким. В жизни препоны – И ловким, и метким. Жизнь – наслажденье, Но в жизни – и мука, Слезы – наука. VITA – терпенье, Пристрелка из лука По радости внука. «И что прекрасней, что нормальней…» И что прекрасней, что нормальней Супружеской, в новинку, спальни?.. Старики у костров Старой кости не согреть, Кровь по жилам ходит еле Утомленном, хилом теле, Что старо, как гроба клеть. «Лесная смерть» (набросок) 1 Сто двадцать раз растаял снег Сто двадцать румянело лет Гнездом весело-знойных нег Оброс корой зеленым мхом Взрастил курчаво лишаи Своем забвении глухом Где с каждым годом тише и Сто двадцать лет курчавил мысль, Кусты ветвей сучков крестец Корнями вниз, а кроной ввысь, Листов трепещущий венец. 2 Зачем зачем к чему к чему И дней бессчетных что за цель И эхо отвечало – у… Глядь – сердцевиною – не цел. И дряхлость выразила смысл И мысль сама – гляди стара И фиолетовая высь Легла – могильная пора. «Вы хотите легенды…» Вы хотите легенды, Карусель огоньков, Восторги, в аренду Девий альков… Несмятой услады Гудят трубачи; Все – рады. Безус. Бородачи. Трезвоньте погромче Во все колокола Упившийся ловчий Коло кола. Как полнее приветить Небес бирюзой Те или эти Взяты грозой Что изысканней проще Твоей руки Березовые мощи На озере круги Вся жизнь арена Вся жизнь колесо Услад перемена Легкость серсо В лапы Мамаю Метни вспомяни К свету и маю Лучи протяни! Зима («Луна – скитальца корабля мертвец…») (1906–1931) Луна – скитальца корабля мертвец, Я за решеткою, в тюрьме Молюсь ОБГЛОДАННОЙ зиме, Ей палачу живосердец. Ужасный старый труп Мутный траур за окном, Я затопить хочу вином Находку пристальную луп. На белотеле черноран Зияя чумные следы… Мы добрели до сей беды, Стерпев осеннеураган. Стихи, написанные в Японии 1920–1922 гг. Первый взгляд Стихи переписанные Марусей в 1921 г. Исправленные в 1931. XII. Не страна, а муравейник На лазурных островах. Здесь влачит народ затейник Дни в сплошных пототрудах. Все для нас микроскопично… Лишь безмерен ОКЕАН, Что объятьем энергичным Насылает свой туман. (Октябрь 1921.) Япония Тысячеглазый Тысячеглаз чтоб видеть все прилежно И свист бича и запах роз и сны Тысячерук чтоб всех окутать снежно Тысячеперст на радугах весны. Но вот и маг великий Дегустатор Как будто бы язык стал сонмом жал Березы сок и сладкий мед акаций Что шершень полосатый остригал. 1920 г. Токио «Авадзисима – синий остров…» Авадзисима – синий остров Ломает влажный горизонт. Среди волны шумящих тостов Японо-средиземный понт. Авадзисима встала остро, Просторы неба вознесясь, Затем, чтоб новый Каллиостро Гулял в ту сторону косясь. «Закат румянил неба губки…» Закат румянил неба губки, Прощай последний поцелуй. На берегу валялись губки, Что спину вымоет валун. Ежи, открытые приливом, Топорщат черный дикобраз. Ты в настроении пытливом У них напрасно ищешь глаз. Искусство Японии Культурным надо статься оком, Уметь насытиться намеком И всеконечно счастлив рок Читать умеющих «меж строк». * * * А вот они «искусства бэби» Письмо их – начертало жребий. IV. 1921 Вагон Токио – Иокогама «Это кратер старого вулкана…» Это кратер старого вулкана; Юность лав где пел кипящий ад Над простором синеокеана Бурными валами над. Это – горло, где хрипя кипела Злоба хаоса и юных первосил… Все в былом… столетья – не у дела… Лав обломки старых, черный мрачный ил… Ошима [1] Греза о снеге Так нежно, нежно, нежно, нежно Так снежно, снежно, снежно, снежно Тянулись ветви рощи смежной Поэта зимнее окно. Так безмятежно, безмятежно Покой безбрежности таежной Поэта погружал безбрежно, Всегда живущего небрежно, Снегов серебряное дно. 25/Х. 1921 8½ ч. утра Санно-номия. Кобе Реминесцентное Мы к старости идем, теряя волосы и зубы. Визит не тянет; мы не ждем Приема ласкового грубой Хозяйки злостного трактира, Что к кладбищам, поддав дубьем, Толкает каждого задиру Утро на берегу моря В златом тумане облака. Как Тернеровской акварели – Прозрачна жемчугов роса Зари пропетая свирелью. Лет дальних лодок зрим очам, Пока восставшее светило, Разбросив пафос по волнам, В лучи моря не затопило. Сума, возле Кобэ Пир У нищего пир Из канавы банан Под грохоты лир Вынимает стакан Под блеск карнавала Открыто забрало Вот караван Из Формозы Далекий Тайван Туберозы (Безморозный) Токио Распластанный у океана Над грязной лужей круглобухты Крыш черепицами, в тумане, Чаруешь вечно гулом слух ты. Иокогама  Деревянные бубна удары  Цветные домов фонари  Хризантемные мимо пары  И в стаканчиках кори[2] Проходят мимо рикш скорейших Раскрыв бумажный синий зонт С губ пурпурных грузом гейши А Фудзи[3] в праздник горизонт. Иокогама – красок гамма, Я купаюсь в этом иге. Город моей жизни рама, Что прославил Хирошиге.[4] «Доволен, рад Японией…» Доволен, рад Японией И имя дал я: «пони» ей! «Она живет прибрежном доме…» Она живет прибрежном доме, Где ветр соленый дует с дюн Где сказок будто в толстом томе И луч рассветный свеж и юн. Дом весь построен из обломков Нырявших в море кораблей И на призыв ее потомков Ползут признания зверей Щитом покрытых, белотелых Которым плавно жизненить Различных стран жестокосмелых Где страсти бесконечна прыть Она гуляет возле дома Где тайна охраняет колб Содомский грех, пожар Содома Рискуя обратиться в столб. 1920–1931 Иокогама – Нью-Йорк Рикша На каждом здесь шагу: Стараюсь и бегу! Пылен взмылен желтый рикша[5] Он везет почти задаром Его икрам не велик шар Шар земной овитый паром. Что трамвай, полет биплана Ход экспресса! – Рикши жилы Пассажира тянут плавно Пробегая далей мили. Взмылен пылен высох рикша Но родными скакунами От рождений злых излишка, Хоть тому поверить странно, Не оставлю я меж нами, Здесь гордятся в этих странах. 1920 г. Осень «Один сидит суровый миной…» (набросок) Один сидит суровый миной, Газетный пробегая лист – Изящный точно мандолина Воротничком сияя чист, Другой, вспотев, бежит лошадкой Через проезды, мост, бульвары, Следя за седоком украдкой Живою угнетенный тарой. 1920 г. – Токио На Бонин островах Ветер рвет листы банана Пропеллеры бананопальм И в оранжевое рано Ветер вносит свою сталь Устаревши, тусклый месяц Утомленно сник Путанками развесясь В сахарный тростник И, бледнея, утротени Убежали в гроты гор, Где взнесенные ступени, Ждут приветить взор. Стихи, написанные в стране Гокусая Приди!   На радость снежной поясницы,   Где мягок род рукою жир,   Где за толчки не надо извиниться,   Где каждый поцелуй – вампир. На крики грудей, знающих упругость (Тебе не смять овалы звучных чаш!) Где каждый раз: привык – супруг – ты гость Где сладострастия приветится палаш. Приди, забыв измену иль приличье, Здесь не считают ветреность врагом – На форму нежную грубейшим сапогом!.. Рычи по-львиному, иль клекочи по-птичьи, Топчись, карабкайся в волнении тугом Сминаясь бешенством, слюнявя все кругом. 1920 г. «Этим утром я хотела принести для друга роз…» (С французского) Этим утром я хотела принести для друга роз, Но я столько нарвала их в свой широкий пояс, Что сдержать их не смогли шелка слабые узлы Развязался мягкий пояс, розы ветром подхватило Улетели розы в море без возврата И волна казалась красной от обилия цветов А подол надолго сохранил румяный аромат. Фудзи («Тебя не видели, но знали…»)  Тебя не видели, но знали,  Что ты за ширмой в полумрак  Укрыта тучей эти дали  Вникать куда бессилен зрак Но к ночи потеплевший ветер На миг разбросил облак ряд Коричневатый Гала-петер Погонщик и ревнитель стад. Покрыта мягкою шаплеткой Порозовевших облаков Гора была сплошным секретом Не угадать поверх садов Над строем черепичных кровель Поверх мостов, где мчит экспресс Вкруг поле-рис, рисо-картофель Сосно-вишневый синелес И изумительная Фудзияма Юго-теплу наперекор Свои снега взнесла упрямо Небес синеющий простор. «Стемнело, лодки не видны…» Стемнело, лодки не видны… Кому теперь придет в башку, Что там, где так неясны сны Счастливо рыбаки живут? «Отель – у моря; вечный шум…» Отель – у моря; вечный шум Волны, дробящейся о берег. Японской мы гравюры иге; Ее затейности – всяк кум. Ведь, не забыл ты, не отверг Маэстро видов Хирошиге. Благополучие У гор, по моря брегу, Где сосен ропот, дней Я мчу, смеясь, телегу Средь празднеств и огней Я позабыл предбанник, Где прелый пахнет лист, Где одинокий странник Хотел быть телом чист Я позабыл наличье Каких-то бед и зол Я щебечу по-птичьи Сойдя с крутых уклонов В покоя славный дол Среди удачи звонов. 1921. Осень Сума Срединное море Японии Не колдун, не ворожея После нищенства трущоб Поселили нас жалея (?), Любовались морем чтоб; Чтоб с утра и до заката Мы следили паруса, Что скрываются крылато В голубые небеса; Чтоб вершили мы прогулки У бунтующих зыбей; Заходили в закоулки, Где сияют темновзоры Этих утренних детей И звучат их разговоры. Сума. 25 IX. 1921. 7 час. утра (Поправлено. 1931. XII 8 час. веч.) Санно-Номия (Кобэ) (В ожидании приезда семьи из Иокогамы). При станции Санно-Номия Железнодорожный ресторан. Хотя теперь такая рань, Но кофе пью я – Еремия. Обыкновенный из людей, Включенный в странствия кавычки, Я красок скорых чудодей, Пиита я душой привычный. Я кофе пью; – Санно-Номия Мной посещается всегда. Ведь здесь проходят поезда, С которыми, неровен час, В нежданный мне, в неведомый для вас Примчится вдруг моя Мария. 25. IX. 7.20 утра. 1921 Молчаливая Фудзи Тучи кучей снега встали, Заслонив фиалки дали… Глянь, над ними столь прекрасна Фудзи, что всегда безгласна… Вместе с тем – многоречива – Островов японских диво; Я ею восхищен из гама, Что имя носит – Иокогама. Август. 1921 Стихи, написанные на Киобаши (Гинза) в Токио, июнь 1921 Вспотела улица, считая солдат Жара заедала всех. Какого-то года неизвестных дат Историков хриплосмех: Что столько-то было убито войной. Полями устлать потроха. Хрюканье, хрип свиной. Разорванных тел вороха! Какого-то года полустертых дат Мечтатель, Забывший: Меч – тать; Свернувшийся, отпавший лист… Древообделочник иль металлист. «Итоо…» Итоо  То – о Око –  Сан Имя нейсан  (по-русски –   Служанка,    сестра), Что глазами,  как танка,   – востра… «Улицы ночной улыбка…» Улицы ночной улыбка Не сети ль золотая рыбка? Несете золото тая,   Ни се, ни то – зло лат тая. «Ночи тьме…» Ночи тьме Сидели мусмэ[6] – Одна молчалива Пушистая слива Другая звонка до позвонка Обе смотрели – лучистые стрелы Девы колчан – Трепещущий стан. Тяжесть тела Мусмэ Мусмэ идет сейчас фуро[7] Затянут оби[8] тонкий стан Пусть девы – выпукло бедро И грудь, – что формой Индостан. Дождь сделал серым горизонт; – Бумажный развернула зонт; Стучат кокетливо гета[9] То – нежнотела тягота. «Фонари кричат: гори!..» Фонари кричат: гори! А луна – молчань одна. Что же, что же, что же я? – Не колдун, не ворожея; Я построил малый улей, Закричал тотчас вину – лей! Вдохновенно опьянев Здравомыслья бросив хлев, Отдался я весь полету, Фраз безумных словомету. «Она любила этот дымный порт…» Она любила этот дымный порт, Што именем звался японским Кобэ. Чтоб столько разношерстных орд Печалилися о надобе Но где всегда по вечерам Предначертаниям послушна. Луна свой проводила Фрам Средь льдов лазури равнодушных. Под диктовку океана «Нам – ммео – хорен…» Нам – ммео – хорен – Ге – Ккий – ко! Пели японки одно это слово (что я по слогам написал –); Тук, Ту, Ту, Ту Ту, Ту, Ту – быстро стуча – Через узкую улицу Слушать – несносная мука. Не улица – а промокашка, впитавши непогоды кляксы… Она – ночная замарашка где света – белая ромашка. 1921 Кобэ Флаг мистера Мурао Средь леса длинный был флагшток, Чтоб поддержать цветистый – флаг И каждый порта уголок Шептал: искусник высей маг. В лесу блуждал зеленый шум В мгновеньях тоньше паутин Неуловимей легких дум Прозрачнее апрельских льдин. На мачте реявший флажок Веселой змейкой извивался И каждый леса уголок Любимцем общим восхищался. 1921 Кобэ Сумасшедшая поэма Луна попала мой зрачок, А шлейф еще влачился долу. Но не заметили скачок Два мудреца, заняв гондолу. Они слагали уйму строк, Касаясь гейши тонкотальи, Пока бескрайности порог Лучи луны не обсвистали. Лунные шалости I Помощник капитана бел И взгляд его морской прозрачен На шлюпку он удачно сел И… стал с луною новобрачен. II Для храбрости хватив вина, Готов злодейства разны на! Пусть в море брошен трап луны, Где живы будней каплуны Взберусь по нем моментно вверх, Безумной мысли главковерх!! Кобэ На берегу океана (Первая часть) (Нью-Бедфорд пристань, 3 ч. дня) Бревна, Тащат на
пристань. У пристани вода, в ней бирюза и мрамор, А люди черные от пыли, солнца пота. Как кони удила грызут, Они грызут работу… Работ египетских… Товар не перечислить И голым станет череп, И зубов не станет… Перечить сим тенетам Прозы силы нет. От спины их тени на бревно. Тащат с унылым криком. (Вторая часть стихотворения; 4 ч. дня). Бревно оно от верб, что на лугу росли Огулом гул и сор. На росы уголка в лесу Где сел, чтоб грезить бочкой вдохновенья. Я не входил, не проникал, Я был затворником один С собой – «Я – босс!» Бревно лежит, тяжелое оно… Оно старо, в нем жук точильщик Множится и стук, Как в механизме хронометра; артерии и охра… 7 июля, 1929 г. «Жеста кость…» Жеста кость – жестокость «Живое, живое…» Живое, живое, Сердце иное роди! И будь – впереди! Измерения времени Человек сидел темнице бесконечный миг Час длиннейший пробыл темноте Заключеньи ткал огромный день Под замком пространную неделю Под засовом был протяжный месяц Под ключом продолговатый год. «Сумеешь ли лукаво скрыть…» Сумеешь ли лукаво скрыть Сырой прохладный ветер Дюны и волны Далекий заглушённый фоном голос На шее белой скрыть Следы от поцелуев Ожогов солнечных, Полученных на пляже На Мартас Виньярд остров едем Где городок Эдгара в дюнах спрятан Туда мы едем всей семьей Чтоб слушать ветер И соли на губах морской Осадок легкий замечать. 1929 г. 7 июль, Нью-Бедфорд. (Новая Англия) «В уме воспоминания толпятся детства…» В уме воспоминания толпятся детства Когда на Украине в Котельве Я каждый сад считал моим родным наследством И рой веселых грез кружился в голове. Когда после дождя Сложив свои штанишки у забора Купались в лужах и мараясь в ил Мальчишек радости безгранично свора Окрестные дворы в свой погружала пыл Нет удержу стихийному веселью! Какие крики, визги и прыжки… Пока не станет мыть арапов ожерелья Родная матушки заботливость руки. Тона осенние Песня морского ветра в слуховом окошке Песня ветра слуховом окошке
Так разнообразна по унылым звонам, То подобна плачу крошки, То как скука монотонна. В ней так много о былом запева, Голос тленных жизни панихид… Ветер ноет где-то в окнах слева, В слуховых окошках где на гавань вид, Словно вдовы плачут об умерших в море И уже не смявших более кровать Иль грызут года тюремные оковы, Те, кому свободы более не знать… Стонет ветер в слуховых окошках, В комнату ко мне на чердаке врываясь… Он пропитан запахом горошка, Он – душа морей Поющая, Немая. Шум океана Ярмо твоего шума, океан, Как вол, сегодня я одел. Идти, хромать по вспаханному полю Твоих пучин, где лов и лед… Ничуть я не страшусь, что оглушит Меня тревожная потеха; Оркестр, в котором музыкантом – каждая волна. Я нем: я буду глух к тому, чем город грохотал; Пустая бочка Городской толпы! Ярмо напялив шумов океана, Шагаю по волнам и бури не страшусь… Я обсушусь. . . . . . . . . . . . . . . . «Дыра лесная» Остров назывался. На нем в прошедшем жили рыбаки… Теперь построены отели, где богачи Наигрывают гнусно жир. . . . . . . . . . . . . . . . Маяк Море мяукало… мяу, мяу. Маяк каймою белой обозначен, Эта башня из ржавого железа и камня; Мычащий як, сторожем у входа в бухту. Зоб своеобразный спит, Уткнувшись в воду; Она грезит ушедшей жизнью давней У ней плачевный, битый жизнью, вид. Устала от прозы див; Маяк ведет, Маяк зовет На верный путь… он туп, Бросая свет, Он стар, он ржав, Он полон гула (как луг) Валов и пены и в себе Неистощимой уверенности. . . . . . . . . . . . . . . . Загадка ночи Он согнулся в три погибели, Чтобы гибель избежать; Стал подобен рыбе или Вспоминает птицы стать; Он на вахте в переулках, Гнется к тумбе сторожа, Чтоб от труб полночи гулких Не проснулись сторожа. Весь зеленый, он не любит Желтых пятен фонарей, Как Ван-Гог, что давит тюбик, Чтоб винтом – ряд тополей И над ними в бледном свете Наступающих ночей Талью месяца отметить, Облик жутких палачей. Спайка с ночью, с тенью спайка, Лай собак и лапки кошек, Кто он, что он? Угадай-ка… Сколько глаз, как много ножек? Океаностихетты Строки написанные на берегу океана. Июнь, август 1931 года Нью-Йоркский залив Пароход «Кингсбург» Берег – символ конца морю Берег – символ конца мысли. . . . . . . . . . . . . . . . На зеленом моря поле Пасутся белые стада Пастуха играет роли Только ветр один всегда… Он стада перегоняет В далях серых без конца И реветь их заставляет Под ударами хлыста Здесь в просторе Здесь в привольи – Бесконечно – Своеволье. 31 май. 1930 Маяк на Санди-Гуке К. Э. Циолковскому, русскому гению, в честь его 75-ти-летия – привет от автора этого стихотворения и издательства Марии Бурлюк. Op. 1. – 1 – Санди-Гук – песчаный крючок, коса океана, Узкая, шашки клинок полоса У лазурно-простора экрана. Всю ночь горит маяк на Санди-Гуке, Соперничая с блесками светил: Ночною сменой раб сторукий Египетскую тьму изрешетил.         (Маяк). При свете дня – белеющей верстою, Столбом на жизненном пути – Перистых туч ласкаемый листвою… Их наблюдай, их перечти! Но ночь пришла, как точный проявитель, Незримое при яви, стало – блеск, Огнем свечей наполнилась обитель, Загоризонтно отмели сияют веско. Над водами горой нависла тьма, Одежды снов, излюбленные смертью. Опасно плаванье весьма… Проверьте карты, маяки, отверстья! Но день бывает орошен Разгулом, дождевым обстрелом. Куда идешь… Зовут… Не приглашен – Обидели нахальством угорелым Какие злые тягостные зраки – Не хочет поделиться днем; Кого утешит льстивость клаки? Ликер кто черпает веслом? – 2 – Приветом дальним Санди-Гук Является плавучим городам. Его биенья сердца стук Подобен синельдам. Горит, горит маяк, бросая дротик света, В зрачок идущих мимо, пляшущих волной? Хороший знак, корвет ему покорствует земной. Плывут одежды ночи, синесны, Закуски звезд, заоблачные тайны, Угрюмо шорохи сосны, Легенды хижин свайных – Плавучих городов сияют этажи. – 3 – Проходят, замечая Санди-Гук, Что их хранит всю ночь, роняя светозвук. Весь ныне разделился «род – земной» На горожан: земных селян и небоскребных, Коптил подземного пещеросовременья, На особей, влекомых высотой, Летающих, рискующих загробно; Воздухе-антропос – научного значенья. Маяк, маяк, светило Санди-Гука – Сияет человекам водоструй. Для них приветы светозвука В Египетскую тьму! Вечер с луной Луна сегодня минимальна, Отрезок дыни на небе блюде. Белая женщина темная спальня, Куда не бегут не смотрят люди, Где евнухи бросили звезды очи, Не боясь ничего, кроме тучи… Кто женщину любит щекочет Обижает, тискает, мучит?.. Для какого блаженства муки Набежали в спальню ласки, С ятаганами широкозадые мамелюки, Тяжелые лиловые пурпура краски… Луна сегодня минимальна – Довольствоваться надо малым, Среди небес ночных печальных, Она подобна света жалу. Невдалеке от света центра Звезда колеблется брильянтом, А я поэзной стройки ментор, Расселся в лунном доке франтом. Раскрылась ночь, плывет фелукой, Гаремом обнажились звезды, Широкозадо мамелюки Начнут рассвета саблей гваздать. 9 ч. 20 м. утра 29 июнь. 1930 г. Кингсбург Девушки Проходят девушки, покачиваясь станом Ласк зажигательных, шеренгами приманок Они горды собой, они плывут туманом Им мир далек лесных старух – поганок. Они несут запрятанные тайны Горящих глаз, расплетшейся косы Округлости грудей красы необычайной И выкроек бедра искусстнейше косых. Чтоб тайну разгадать – пусть дева станет женкой Научиться мыть пол и штопать панталоны Мгновенно превратить тебя в отца ребенка, Ко дню грядущему пойдешь ты на поклоны. Море (Стихэза) Глазу есть где отдохнуть Даль лежит без берегов И свободно дышит грудь Для создания стихов. Я нашел здесь скромный дом Окна крыша, к морю дверь Что не скована стыдом Не открыта для потерь. Я пришел сюда писать Кистью, краской и пером Чтоб как море: не молчать – А поведать обо всем. Бедняка, чтоб подбодрить. Июнь. 1930 г. «Они живут под взглядом океана…» Они живут под взглядом океана В домах, что смотрят вдаль Могучего, безмерного титана Которому не скучно и не жаль… Проводят дни, не утомляясь видом Раскинувшего волн своих полки, Не знающего что считать обидой, Когда утери, прибыли легки… Они сидят на набережных чинно Как будто ждут прихода кораблей Дней выцветающих старинных, Где жили сонмища иных людей, Воспоминаний сгинувшей эпохи, В которой было все иным: Веселье, труд, забавы, вздохи И ныне грешное – считалося святым Но океан не ждет, и без надежды В нем – бесконечность без границ И только шевелят туманные одежды Глаза загоризонтных лиц… Июнь, 8; 5 ч. 30 м. утра 1930. Туман, дождь Стихетта сексуальная Различны окраски самок Разнообразны глаза… То глядят, как разрушенный замок, То березовой роще гроза. Разнообразны движенья и танцы – Они под диктовку форм; На солнце протуберанцы, Всемирного пламени шторм. Всюду приманки загадки И стерегущий капкан – Жизни напиток сладкий, Налитый формы стакан. Морское рукопожатие Закон красоты Яримся мы при виде красоты Любовному покорствуя закону Трепещем словно юные листы И юноша и старец лет преклонных. При виде прелестей в сердцах пылает ярь Все существо расплавит чувство неги Владычество командующих чар Лирических подъемов и элегий Красавицы купаясь у скалы Соперничают с вод стихией пенной Они поют они смелы Хотя принадлежат породе бренной. Девица, камень – символы миров В которых все различно… Живое ждет неотвратимый ров Но камень вечность проживет практично Он вечности посол холодный и немой На нем извивы – мудрости морщины Вкруг – жизнь играет шумною семьей Меняя маски, виды и личины. Когда любуемся мы формой красоты Ярясь при том, что родственно и близко Сердца трепещут юные листы Любовь всегда на грани риска. Все краски, формы, линии извив Поспешной жизни, роста феномены Лишь символы часов и мигов грив В движеньи неизбежные измены. Но в камне жизнь былая заперта Окаменевший крик и жаркое объятье Здесь запрессована пространственно верста И взгляда прошлого понятье. Здесь жизнь ушедшая оформилась скалой Преобразясь в громоздкость вечной спячки Былые: мудрость, нежность и разбой Любовность и экстаз, здоровье и болячки… 20 июнь. 1930 г. На даче, 9 ч. утра. Кингсбург Летние мухи Как планеты вкруг светила Вьются мухи вкруг главы Разудалого пииты С черной мудростью совы. Вьются мухи, пляшут слухи Они насланы жарой Как планеты иль как духи То песчинкой, то горой. Подлетает муха к глазу Расширяяся в Сатурн Разнося свою заразу Крипты кладбищ, прахи урн. Как планеты вьются мухи Вокруг круглой головы Что в застое не протухнет Не сливается с толпой. Черной нитью, грязной точкой Муха в воздухе стекле Иль болота тряской кочкой – На главе моей – на свекле… 1 июль, 1930 г., 10 час утра Самоопределение Я мире сонном странном метеор Мой свет в твоих зрачках – самосознанье Я пронесусь над льдами гор И навсегда взорвусь изгнанье. При пламени ума ты сможешь прочитать Загадки надписи в пещерах исполинов: Понять кто был отец и мать Что вызвали для жизни сплина. Я мире этом странный метеор Скользну в умах, чтобы навек исчезнуть Чтобы затем, с тех пор Смотрели звери в тягостную бездну… Смотрели, вспоминая чудосвет Причуды тени на земных предметах Как я носил разбрызганный жилет И жил в стихах рифмованных приметах. «Всюду в жизни глаз находит…» Всюду в жизни глаз находит Поучающий урок Здесь торчит он басни вроде Там – в лесу единорог. Вот цветов поэзо запах Вздохи чары вздохи сны Что в легендах древне-мага Были век погребены. Плен распался растворилась Тайна ночи тайна сна И ликующая сила Обняла нас как весна. Август 9, 1930 «Отношение Сократа к дамам…» Отношение Сократа к дамам – Лишено похвал и славы: Они – только жизни рамы, Они не знают слово «амо», Они стонут в муках страсти, Расточая ласки пылко… Если б было в ихней власти – Мир бы стал – любви бутылка. Закат солнца над волнами (Рифмеза) Писать с натуры желтый свет, Что книзу падшее светило Дробит волны живой скелет На ленты, золотые жилы… С мгновеньем каждым солнце ниже: Мы улетаем от него И в волосах светила рыжих Рефлекс взрумяненных снегов. День прожит, был такой, как тьма, Что проползли на костылях, Пока недвижная зима Косы не снизила замах. Миг, солнца золотое вымя Коснется скоро дальних труб, Что тщетно закрывают дымом Истому возалкавших губ… Еще один последний штрих: Ты видишь дальний холм наляпан, Он горизонт пронзает лих Под солнца золотою шляпой… Поэтические уховертки Жиразоль, Гелиотроп. Попочка. Попойка. * * * Поплевать на попа. * * * Снится Синице Что ее переносица Переносится На поясницу А пояс Ниццу… * * * Запах папах Лапах запах Что же лабаз? – Конь и запал! В лапах запал? * * * Виски в виски !!! Танец в Румянец !!! Поэза сумеречная Как печален свет вечерний Элегичен беспредметен Сколько в нем невидных терний Как безмерно свет тот бледен. Вдоль залива марши видений По изгнившему помосту На ходу поют про деньги Насчет прибылей и роста. Как печален свет предночный Свет навеки расставанья Бесконтурный и неточный Только чувство в нем не знанье. Вдоль залива сини тени Под ногою гулки доски В храм какой ведут ступени Где огни горят на воске. Как печален свет вечерний Будто пристань в синевечность Без пространства измерений Где забвения беспечность. Вид из окна Время… иногда ползет червяком; И. С. Тургенев На косогоре, под холмом Постоем жизни – старый дуб; Он суковат своим умом, А листьев нежность – в неба глубь. Соседний холм старей его; Из-под травы обвал камней И ветра лет без берегов, Надувший паруса полей. Соседний друг мудрее в снах, Он больше видел, больше знал… Над ним перистых облак взмах И огневой зари раскат. На косогоре, под холмом Живется старому легко, Он в одиночестве своем Витает в прошлом далеко. Когда шумит его листва – Как призрак, мыслей хоровод – О мимолетном естества, Текучего, как струи вод. 11 май, 1930 г. Арабески Нью-Йорк ночью Река удвоила количество огней, Река вползла змеею город И с нею стало сыро-холодней, И каждый дом поднял свой ворот. дали, как волчий глаз, горит луна, Она в реку упала утопиться. Висок небес корявит седина, А возле – звездочки продрогшая мокрица. Теперь грабители выходят из трущоб, Сам город стал бандитом в смятой маске, Они, разносчики проклятия и злоб, Лишь часа ждут, когда – ночные краски. Нью-Йорк теперь лежит своем гробу, Огни на нем, как черви, шевелятся; Каньоны улиц – рытвины на лбу, Где мыслей адово-палаццо!! Нью-Йорк теперь – забвенье и тоска, Когда Гудзон разлегся мертвым Стиксом, А неба мокрая туманная река Часы вверяет игрекам и иксам! Весеннее Вешней почки Мал размер! Меньше бочки Например. Многотомны Эти дни – Почки скромной Сладкосны. Почка – часть я, Не забудь! Бочка счастья, Что как ртуть, Днесь на землю Пролилась, Вешней третью Встала связь: – Счастья капли На ветвях! Крепок, слаб ли – Друг или враг! Людоеды В лесу средь пальм, как древней саге, Среди лиан, средь рыка львов Живут еще антропофаги, Таежных кровожадней сов! Средь удушающих цветений, Средь жгучих и тягучих смол, Среди дерев, как сновиденья, Они готовят редкий стол! Под крокодила страшным взглядом, Под тяжкой поступью слонов, Средь змей с молниеносным ядом – Их аппетит всечасно нов! О – это первенцы природы Они просты и славят клык. Они родились для охоты – Ученый им – равно – балык! Искусства наши и наука – Уму их – жалкий, дикий звук: Стрелою выражена мука, О череп молоточком стук! Они ясны, как примитивы, Фундамент наших всех культур… Тот грунт, откуда так лениво Взрос «от сегодня» каламбур. Ленинград осенью У севера сырого чана, Над замерзающей Невой, Где сшиты саваны тумана Адмиралтейскою иглой, Где провалились мостовые На дно петровских древних блат, Где не спасли городовые Разврат Романовских палат, И где теперь холодный месяц Над Мойкой в осень ночи скис, Есениным трагическим повесясь, Отекшей головою вниз, Встает иною, бодрой тенью Рабочий Красный Ленинград, Стуча по
мраморных ступеням Дворцов низринутых громад. «У дождя так много ножек!..» У дождя так много ножек! Он стремится без дорожек. У пострела много стрел. Переранить всех успел. Дождик любит леопардов, Любит лужиц серых оспу, Когда дробью крупной в марте Открывает Veri доступ. Превращение Это было в Нью-Йорке, это было подземке, Под громадами зданий, под туманностью вод По диванам сидели, обэлектрясь туземки, Что к супружеству падки, не предвидя развод. За окном проносились движенья полоски: Фонари и карнизы, и фигуры людей. Меж сидевших чернелися две негритоски, На округлостях тела казавшись седей. И меж ними вприжимку сидела блондинка, Вся прозрачно синея просветом очей, Вся – готовность растаять, весенняя льдинка В трепетаньи собвея бесстрастных свечей. Я смотрел на блондинку, на двух негритосок И…, внезапно… поляне погасших огней По прозрачности белой побежали полоски И блондинка вдруг стала немного темней… И чрез пару одну и еще остановок – Предо мною сидела чернее смолы Эфиопии мрачной одна из утровок, Что скалисты зубами и коксово злы. Грохотали собвеи, давясь поездами И подземные дыры хрипели, как бас… А блондинок все меньше синело очами, Превращался в негро-свирепую мазь. 1928 г. Нью-Йорк, 14 улица На фарме («Врывается ветер снаружи, с поляны…») Врывается ветер снаружи, с поляны, Где листья отмыты упавшим дождем, Где очи дрожат голубея Светланы И ветви поют: «подождем»… В румянце, в объятьях ажурные тучки; Запахано поле, весна без конца. Жизнь ласка одна, без придир закорючки Как день, что не знает подвох – подлеца. Пенсильвания Безверие осени С приходом осени в природе Вступают в строй иные краски. Вот тыкв ряды на огороде – Как римлян бронзовые каски. Где зелень услаждала взоры, Соседний в спектре воцарился цвет, А в час зари, опустишь шторы – Лиловый небо шлет привет. Повсюду властвует, наружась, утомленье И струны арф не трогает Эол, Когда в камине теплятся поленья, Сонливо тень легла на пол. Осенней тьмою тихо, как в могиле,
Той первой ночью, что придет для всех… Порыва нет. Нет веры в силы Земле вернуть румяный счастья смех! Октябрь Нью-Йорк Ненужные (Весна в капиталистическом городе) Усталые люди приходят весною На парка скамейках часами сидеть; Со взором потухшим, с согбенной спиною И кожи оттенком, как старая медь; Пассивно считают истекшие весны, Песчинки – недели и камни – года, Их время давно обеззубило десны И тускло в зрачках их застряла слюда. И в синем параде весны ликованья, Где каждый росток – комсомольская песнь, Сидят… как мозоли тоски, изваянья… Фабричных бульваров, ненужная плесень. Май, 1932 Сентрал Парк. Нью-Йорк Поклон осени Я шляпу снял перед осенним лесом, Чтя карнавалы красок и тоски, Следя с сочувствующим интересом, Как холода румянят рощ виски. Глубокой тишиною успокоен; Одна роса шуршит с мертвеющих листов… Кудрявый лес – он утомленный воин С летучей конницей сражавшийся ветров. Я – тоже воин, знавший жизни битвы С двуногой подлостью, с ничтожеством и злом,  Те, что секут острее бритвы, И жадным тернием спускаются над лбом. И что ж дало свидание с воякой? Чему учил рапсодией – урок? – Иди всегда под ярким стягом! – Взорвись в восторг, когда потухнуть срок! 1931 г. Инвуд над Гудзоном Рукописи Нет не уставом, почерком сегодня Я мысли беглые бумаге предаю… Мной на корабль положенная сходня, Что в край идет, который вам дарю. В новейшем – старина, в любой старухе – младость Вглядись видна! В тоске – былая радость. О Нибелунгах песнь, иль Фета манускрипты Листы бумаги, пергамент Столетий прошлых крипты, Иль дня сего момент! 1931. XII 26 Н<ью->Й<орк> А<мерика> Примечания 1 Остров в 70 верстах от Токио. n_1 2 Кори – лед, наструганный политый сладкой содовой водой. n_2 3 Гора в Японии, видна из Иокогамы. n_3 4 Человек-лошадь, возник. n_4 5 Человек-лошадь, возник. n_5 6 Мусмэ, по-японски: девочка. n_6 7 Фуро по-японски баня. n_7 8 Пояс. n_8 9 Род деревян. обуви. n_9 FB2 document info Document ID: 7556ced2-bb6d-4961-b971-94d68e09c9f1 Document version: 2,01 Document creation date: 04 June 2020 Created using: FictionBook Editor Release 2.6.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ 27 приключений Хорта Джойс Василий Васильевич Каменский В новом выпуске «Библиотеки авангарда» – первое переиздание романа поэта, прозаика, художника, авиатора, виднейшего участника футуристического движения В. В. Каменского «27 приключений Хорта Джойс» (1924). Опираясь на традиции авантюрной и научно-фантастической литературы, Каменский синтезирует в своем романе многочисленные сквозные темы собственного творчества, выдвигает представление о действенной, управляющей событиями «радио-мысли» и идеи, близкие к концепции ноосферы. Одновременно в романе властно звучат центральные для Каменского мотивы единения с природой, возрождения в смерти. Роман «27 приключений Хорта Джойс» – значительное, но несправедливо забытое и недооцененное произведение русского авангарда – теперь впервые за долгие десятилетия возвращается к читателю. К изданию приложен рассказ «Аэроплан и первая любовь» (1911), ставший для Каменского зловещим прозрением, экспериментальные и заумные стихотворения 1920-х гг. «Вавилон фонетики», «Пляска букв э-л-е-к-т-р», «Непрерывностью тока» и поэма «Цувамма», публикуемая по первому изданию 1920 г. https://traumlibrary.ru Василий Васильевич Каменский 27 приключений Хорта Джойс Нашей охотничьей Каменке – посвящаю. В. К. 27 приключений Хорта Джойс* 1. Его невзрачная биография Хорт родился в уездном, северном, заброшенном городе. Родился на вонючей болотной окраине, где жили его бедные родители. Отец 29 лет служил конторщиком на железной дороге. Болезненная мать несколько раз рожала детей, и все они через год-два умирали от дизентерии. Случайно в живых остался последний – Хорт, рыжий и плаксивый. Отец, скромный, забитый и бездарный скончался от туберкулеза легких. Мальчику тогда было пять лет. Мать получала жалкую пенсию и, чтобы не замереть с голоду, стирала белье с починкой. И после каждой стирки болела, стонала, жаловалась на судьбу, плакала, ходила в церковь и на кладбище. Хорт рос, как репей в огороде. Заметно и ненужно. Все овощи, а он – репей. Все чинно и спокойно кругом жили в своих домах – так казалось – все были довольны своими углами. Тюлевые занавесочки украшали голубые оконца и герань на подоконниках. Хорт начал ходить в школу. Все овощи, а он – репей. И в школе он увидел, узнал, почувствовал, что он сын больной прачки. Что он всегда голодный и обиженный. – Рыжий сопляк! Рыжий сопляк! Кричали обыкновенно ему школьники, засовывая пальцы в драные места рубахи или штанов. Хорт терпел, учился, ревел, дрался, мстил, бегал, пускал змейки, голодал и помогал матери развешивать сырое белье. Это продолжалось до 11 лет. Хорт кончил ненавистную школу и решил попробовать зарабатывать, чтобы как-нибудь остаться в живых. Мать попросила железнодорожное начальство во имя памяти труженика мужа дать место сыну. Хорт стал рассыльным в канцелярии железной дороги и был обязан топить печи. И был обязан чистить служебную уборную. Жизнь потекла в сплошном унижении. Чистка грязной уборной выедала глаза Хорту и дни его юности были загаженными… Каждый входивший в служебную уборную был его палачом, отсекавшим невинную голову. За что, за что? А мать стирала белье, болела, жаловалась на судьбу и ходила на кладбище. До 13 лет Хорт служил рассыльным, а потом ему улыбнулось счастье: его освободили от чистки уборной и начали приучать несчастного парня кое-что переписывать в канцелярии. Но руки ему никто не подавал, так как его прошлое пахло не совсем-то привлекательно. И вообще с ним никто не дружил, никто не разговаривал. Только жалости ради учили Хорта как-нибудь усвоить канцелярскую работу, чтобы впоследствии выйти и стать человеком с положением. И вот – наконец – пятнадцати лет Хорт Джойс был зачислен конторщиком бухгалтерии железной дороги. На один момент Хорту и его матери показалось, что судьба не так уж несправедлива и жестока, что в будущем может быть ждет их удача. Может быть… Даже успех, даже благополучие! Ах, если бы это так случилось: ведь они нечеловечески нестерпимо страдали, изнывали в борьбе за жизнь, унижались, жаловались на судьбу, нищенствовали, болели, молились, ходили на кладбище, мыли белье, голодали, мерзли, терпели, ждали, надеялись… И вот Хорт Джойс отныне – конторщик бухгалтерии железной дороги. Он рано встает от сна, он рано пьет кирпичный чай с черным хлебом и солью, он сосредоточен, он более, чем исправно, первый среди служащих приходит на службу. Он, как взрослый, сшил себе черную тужурку с обкороченными рукавами и работает молча, упорно, без передышки. Уходит со службы последним. И за все это получает столько, сколько хватает прожить неделю или 10 дней; а остальные двадцать – голод, с куска на кусок. А там опять – получка. Снова десять дней возрождения. И опять двадцать дней беспросветной нужды. Однако ему начали, хотя и брезгливо, подавать руку и даже разговаривать. Так изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год. Хорту исполнилось 18 лет. За эти три года исправной службы он получил такую прибавку, что голодал теперь не двадцать дней в месяц, а 15 или 12. Однажды в праздничный день, когда мать вернулась от обедни с кладбищенской церкви, она за чаем сказала: – Слушай, Хорт. Я больна и стара – ты видишь. Я не могу больше работать и не хочу камнем висеть у тебя на шее. Разреши мне руки на себя наложить… Я уйду, я так устала, измучилась. Там, на могиле отца твоего, прикончу с собой… Отпусти старуху, отпусти… Зачем я тебе? Ты как-нибудь пробьешься, вылезешь, выйдешь, а я – камень на шее твоей… Отпусти. Я мешаю, я в тягость тебе. Разреши, освободи, сын, сынок мой, сыночек. Ну… От боли и ужаса стиснул зубы Хорт, проскрипел челюстями, сдавил горловыми мышцами глотку, сжал в комок свое сердце, остановил слезы, чтобы градом не брызнули, дышать перестал, замер, застыл, заледенел. И долго оставался так, долго: все никак понять не мог, что случилось такое и зачем жизнь вдруг сразу страшной стала, убийственной стала. Зачем мать решила руки на себя наложить и отпустить просит… В ушах зачем такой тихий звон: – Сын, сынок мой, сыночек… Потом мать с сыном до вечера рыдали и потом неделю молча смотрели друг на друга, пока – наконец – мать не придумала такой исход: – Слушай, Хорт. Если не отпускаешь ты меня к отцу твоему, сделай так: подыщу я тебе в помощницы невесту, девушку такую, чтобы белье могла стирать, чтобы нужду нашу разделила. Я подыщу. Хорт – что делать – согласился. И через месяц (как раз к получке) Хорт женился на бедной девушке Эдди, которая на третий день свадьбы уже мыла чье-то грязное белье за гроши, чтобы к периоду безденежья получить что-нибудь. Через год у Эдди родился мальчик Умб, и еще через год родилась девочка Чукка. Две жалких прибавки жалованья за эти годы не смогли поддержать двух маленьких существ Умба и Чукку, и острая злая нужда, как всегда, стояла железным коленом на груди Хорта. Как всегда, готовая каждую минуту раздавить ничтожное сопротивление. По-прежнему однако Хорт, как мог изворачивался в лапах нищеты и по-прежнему – месяц за месяцем, год за годом он исправно ходил на свою службу и с величайшим терпением нес свой крест. Эдди помогала ему. И только мать Хорта, только вообще мать, замученная сознанием, что она камнем висит на шее, решила уйти без разрешения: в один из вечеров она не вернулась с кладбища, отравившись там, на могиле мужа. Через 5 лет, от переутомления, разорвалось неожиданно сердце Эдди и бедные дети Умб и Чукка остались без матери. Хорт обезумел от горя, высох от нужды, согнулся от работы. Хорт зачерствел, как старый ржаной хлеб. Хорт повесил голову. Через год его сын Умб, купаясь где-то, в лесном озере, утонул. Хорт шесть дней разыскивал по озерам и речкам Умба и наконец отыскал его в болотном лесу, сам вытащил его со дна озера и, вытащив, целый час целовал зеленого, слизкого сына, с разбухшим животом, целовал и медведем ревел в лесу. Небу и деревьям показывал Умба. А потом по городу нес его зеленого на вытянутых руках, нес и тихо ревел. Все охали и шарахались. Чукка вымыла братца чистой ключевой водой и травой с цветочками обложила утопленника. В руки ему записочку вложила с печатными буквами: Прощай бедный Умб. После похорон Чукка часто бегала из школы на кладбище, – это было ранней осенью. Хорт ходил на службу и молчал. А весной в город наехали цыгане, ходили по дворам ворожить. Хорт, вернувшись раз со службы, не нашел дома Чукки и напрасно прождал ее у ворот до самой ночи. Куда могла деться Чукка? Ночью, как только зажглись огни, Хорт, обезумевший от лезвия охватившего ужаса, ошалевший от суживающейся петли злого предчувствия, кинулся бежать по дворам, по соседним квартирам, по сараям и чердакам, всюду, по улицам с тяжелым шепотом: – Чукка где? Где моя Чукка? Чукки нет дома… Где моя дочка? А?… Но никому не было дела до Чукки и многие полусонно говорили: – Придет завтра, иди спать. Всю ночь Хорт искал Чукку и не нашел. Чукка не пришла. В участке сказали: – Наверно похитили цыгане; хорошенькая девочка была Чукка – вот и похитили. Впервые в жизни Хорт взял отпуск на 5 дней и бросился за цыганами вдогонку. И узнал Хорт, что цыгане разъехались по разным дорогам и бросился напропалую. Через 3 дня на тракту у речки, он встретил табор цыган, но Чукки там не было и ничего цыгане не могли сказать – где Чукка, и где другие цыгане, и где правда. Сунулся Хорт в другие места и вернулся домой без Чукки. Отпуск кончился – Хорт Джойс вернулся на службу и осиротевшими впадинами глаз впился в казенные, холодные цифры. И сквозь ледяной туман бухгалтерии, сквозь бесконечную мглу тусклых дней, без просветов и радостей, он видел только большие сизо-черные глаза Чукки, – два навозных жука, два зорких смысла, две угасшие надежды, две упавшие звезды. Каждый раз, уходя после занятий, Хорт выбирал какую-нибудь новую дорогу по окраинам города и до ночи, до огней, искал свою дочь, шепча запекшимися губами: – Где моя Чукка? Где ты? Чукка, дочка моя, где ты? Но Чукки не было нигде. Безответная пустота давила грудь. Сгорбленный, сжатый, стиснутый, он медленно возвращался домой. Через месяц Хорту сообщили, что в 10 верстах от города, в лесу найден труп. Хорт бросился туда, ему указали разложившийся труп, и не мог он понять, Чукка это или нет. Через полгода Хорт запил. Пил он тихо, упорно, настойчиво, будто делал глубоко задуманное дело, пил медленно, неизменно один, пил молча. И по-прежнему исправно ходил на службу. Прожитые тяжкие годы, как змеи, таились в черных расщелинах прошлого. Годы и гады. Выползали новые годы, ворочались, извивались, шипели и гадами уползали в сырой мрак. Что впереди?… Получив наследственный туберкулез от отца, он начал кашлять, а вино ухудшало его здоровье. Что впереди?… Хорт об этом никогда не думал: он просто ждал собачьей смерти. Собачьей смерти в канаве. В канаве он видел место свое. – Крышка! Довольно! Издохнуть хочу! Кричал себе в пустую душу пьяный Хорт, добираясь домой. А утром шел на службу. Годы и гады ползли, ползли, ползли. Так продолжалась его жизнь до 40 лет, до 40 мертвых зим. До сорока могил. Сорокалетний Хорт решил наконец в день своего рождения, как следует напиться в кабаке, дотянуться до кладбища и там повеситься. Хорт так решил. Первый раз в жизни он с утра самовольно не пошел на службу, а пошел в кабак, чтобы к вечеру рассчитаться с собачьей жизнью. Веревку в карман спрятал. Пошел в кабак. Напился. Сам себя молча с именинами поздравлял, скрежетал челюстями, кашлял, харкал, стонал вздыхая, ждал вечера, томился, пил, смотрел в стакан. И в гранях толстого стакана видел последние проблески уходящего на веки дня. Чорт с ним – с днём! Пил и нащупывал веревку. Думал: – Ну, чорт с ним, с этим днем. Крышка. Могила. Гвоздями забьют. Снимут с дерева, скажут: пьяный с горя – это Хорт Джойс,
конторщик с железной дороги. Со святыми упокой: он был прав, что повесился. Что оставалось больше делать? Ни-че-го! Жизнь доканала, допекла. Вот. Лежи. Спи в прахе. Рядом мать, отец, Эдди и Умб. А где дочка Чукка? Неизвестно. У Чукки глаза – два навозных жука… Вспомнив о Чукке, он молча стиснул граненый стакан и выпил до дна. Закашлялся, харкнул. Думал дальше: – Итого. Всего. Кредит. Дебет. Остаток. Перенос. Баланс. Жизнь – вонь служебной уборной. Прошлое – кладбище, будущее кладбище, настоящее – кабак. Впереди – веревка, могила, черви, земля. Поздравляю вас со днем рождения, Хорт Джойс, незабвенный труженик. Спи, успокойся. Ты устроил себе долгий отпуск. Спи. В этот момент в кабак вошла цыганка и прямо к Хорту: – Хочешь погадаю? Дай руку, дай, дай. Я скажу, о чем задумался: ой, ой, плохое дело, задумал ты, все вижу, всю судьбу вижу, все горе насквозь вижу. Не помня себя, Хорт выхватил из кармана веревку, накинул на цыганку и начал душить, хрипеть: – Где Чукка моя, где дочка моя… Это ты, может ты, стерва… Цыганку выручили, Хорта успокоили. Пришел вечер. Хорт выпил последний стакан, выпил стоя, твердо. Еще раз нащупал веревку и пошел, зашатался, толкаясь о заборы, пошел к кладбищу. У самых кладбищенских ворот встретил другую цыганку. Та опять пристала: – Дай погадаю. Скажу судьбу, скажу, зачем сюда идешь. Все знаю, задумал ты погубить себя, а напрасно, – счастье у тебя впереди, ой, большое счастье. Все, все найдешь, что потерял, все… Вижу. – Молчи, стерва. – Ой большое счастье, ой богатый будешь. – Где Чукка, дочка моя, убийцы!.. – Знаю, что найдешь… – Где дочка моя? – Жива… – Где, говори, где? – Дай, положи на счастье. Скажу все. Знаю. Хорт вытащил из кармана последние деньги и бросил цыганке. – Н-на! жри. – Знаю. Дочка довела до могилы, дочка жива, дочка ждет тебя. Вижу дочку твою, как тебя. Жива она, золото твое. – А какие глаза у дочки моей? – Вижу не черные бриллианты, а глаза твоей дочки. Садись, да поезжай к ней… – Куда? – А с утра куда облака пойдут, за ними и поезжай. День, два, три поедешь, неделю поедешь, месяц поедешь, и еще поедешь и найдешь.
Она – дочка твоя – найдет тебя. И будешь ты 10 лет, ой, счастливо, ой, богато жить. Все завидовать тебе будут. А через 10 лет, в этот день, в этот час умрешь, запомни, запиши этот день. Так будет. – Я сегодня сдохну! Молчи… – Ой, нет. Десять лет из минуты в минуту доживать ты будешь, и все горе твое – в счастье золотом перельется. Спасибо не раз цыганке скажешь, и дочка твоя спасибо скажет. Богатство, слава, большие дороги у тебя впереди, большие дела, большой успех будет, большая любовь будет… – Пойдем в кабак. – Пойдем. И там, в кабаке, цыганка Заяра, рассказала Хорту: – Далеко в заморских краях, среди изумрудного моря стоял один остров: жили там только дикие эфиопские люди. Жили и не знали, что, кроме этого, эфиопского острова есть богатые, славные страны, как Америка, Европа, Турция и знатные города. Так жили, умирали они – эти дикари и не думали, что кроме эфиопов живут разные великолепные, богатые, умные и удивительные люди. А жили они, как чистые звери, с кольцами в ноздрях, черные, волосатые и жрали друг друга и дохли, кто где попало. Случилось раз так, что после кораблекрушения на обломках принесло море эфиопам белого человека. Дикари решили сожрать его и костер развели, а белый сказал: съешьте меня, потом, через неделю, а прежде дайте вам башню устроить, чтобы с высоты увидеть все другие острова, всех других людей, и все палаты и все дворцы. Эфиопы послушались белого. И через месяц с башни увидели разные чудеса: и Америку, и Европу, и Турцию, и знатные города. И построили корабль и поехали путешествовать, а белого капитаном сделали, своим вождем объявили. С тех пор эфиопы самые счастливые люди, потому что, счастье, само счастье пристало к их острову. Море послало это счастье – богатую и щедрую судьбу. И все завидуют эфиопам. Чистые красавицы, настоящие красавцы живут там, как в раю. И деньги большие есть у них, и веселая жизнь гуляет. Потому что – говорю – счастье, само счастье пристало к их берегам. И не думали – не гадали эфиопы так богато жить, а вот поди – живут расчудесно, и Америка в гости к ним приезжает. И твоя дочка Чукка, наверно, там благоденствует. Понял, али нет, что такое счастье, о чем говорю я тебе – Заяра. Понял? Хорт, затуманенный, взъерошенный, спившийся Хорт захрипел. – Ты, что ли, счастье мое? – Дурак! Не я, а – дочка, Чукка твоя – счастье твое. – А ты кто? – Я – случай, судьба. Понял? – Где же, где Чукка моя, счастье мое? – Жива она, здорова и ждет тебя, на облака смотрит. Ты утречком и поезжай. Спасибо скажешь Заяре. Понял? Заревел спьяну, с горя, с тоски, застонал Хорт: – Что делать мне, окаянному? Что? Собака я, и в канаве издохнуть хочу… Будь ты проклята, жизнь моя… Змеи кругом, гады слизкие, убийцы, бухгалтерия… – Я тебе правду говорю, слушай, дело говорю, – поезжай. Ждет она… – Сгину я. Крышка, могила. – 10 лет, 10 золотых лет проживешь. – Пропаду. Удавлюсь. – Ой, нет. Если не удавился вчера с горя, то завтра от счастья не удавишься. – От какого счастья, где оно? – Вот завтра и увидишь. Жизнь тебе малиной будет. Вижу я, вижу. Ой, счастье плывет к твоим берегам. По руке вижу, по глазам вижу, по сердцу слышу. Красивый будешь, здоровый, богатый, знатный будешь. – Нет, не буду. Обман. В могиле лежать буду. – Эфиопом прожил, дня ты счастливого раза не видел, только – горе да горюшко, пил, до веревочки дожил, а завтра с утра праздник начнется и 10 лет не кончится… В кабацком дурмане пьяных чувств и пестрых цыганских слов, среди посудного шума и нащупывания веревки, замызганный, изничтоженный, на веки оскорбленный, Хорт первый раз в жизни за 40 лет каторжных тяжких будней услышал легенду о каком-то эфиопском острове – так похожем на его черное прошлое – и первый раз в жизни встал из-за стола и сказал речь: – Я – конторщик бухгалтерии железной дороги Хорт Джойс, самый несчастный бедняк на свете, заявляю всем, что я сошел с ума и в день своего рождения пью стакан за новую жизнь. Истинно: за новую жизнь с утра. Что я? Или в самом деле собака, пропадающий пес? Что я, а? Дайте ответ: где мое счастье? Где дочка, Чукка моя, где этот остров? Я найду его и я увижу Чукку. Я проживу 10 лет великолепно! Каждый день буду Чукке дарить подарки и буду пить шикарное вино. Гости приедут ко мне из Америки, и я – Хорт Джойс в модном новом костюме выйду их встречать. Все это будет совсем, как в кино, и я докажу свою натуру. Х-ха-ха. Хорт Джойс ничего не говорит зря! Хорт выпил залпом и стукнул стаканом, будто поставил печать. Цыганка вскочила на табуретку и запела: Глаза мои, ой, были Черными бриллиантами, А теперь разбитое стекло. Кровь мою Малиновыми бантами На груди любовью запекло. Шалма, ох, амая, Заяра, аймава, Пропадай, цыганская Шальная голова! Эх-ма, ма… Хорт подарил веревку Заяре. 2. Хорт поехал На завтра исправно Хорт явился на службу, но от пьянства, слабости, и бессонной ночи не мог писать – так тряслись руки. – Тем лучше, – пробормотал он и, ухмыляясь, сделал вид, что идет в уборную, а сам отправился на вокзал, поглядывая на облака. На вокзале Хорт увидел готовый к отправке товарный состав. Облака приблизительно плыли в сторону, куда смотрел паровоз. – Дело! – крякнул Хорт, подошел к машинисту, молча пожал знакомую волосатую руку, которую также жал раньше, встречаясь в кабаках, сказал: – Еду за дочерью, за Чуккой, довези меня вплоть до смены; – там посмотрим. – Лезь, – ответит машинист. Хорт полез на паровоз. Поезд тронулся. И через несколько минут, через полчаса, Хорт, жуя соленый огурец, поднесенный машинистом, разглядывал лесную панораму, указывая огурцом на убегающих зайцев с полотна. Встречные разъезды, полустанки и станции шире и ярче открывали глаза Хорту, глаза, которые не видели ничего, кроме горя, слезящиеся глаза, которые не знали улыбки за все 40 лет убийственной несчастной жизни. И вдруг… Волнующее очарование могущества машины, руководимой человеком, созданной человеком. И вдруг… Быстрое, стремительное, плавное движение в бесконечную даль, мимо лесов, гор, деревень, заводов, станций, лугов, полей. Все вперед и дальше. Где-то там – сзади оставшаяся болотная окраина, служба, бухгалтерия, кабаки, кладбище, служебная уборная. Чорт знает! Хорт посматривал на облака и думал: – Кати, Хорт, кати. Час твой настал, сроки приблизились. Облака указывают путь. Небо высоко, земля широка, жизнь – всяческая, и надо с толком все это проверить. Да! А вы, облака, вы ведете меня за руку, как ребенка малого, вы, облака научите меня ни на минуту не останавливаться на месте, чтобы все увидеть, все узнать, все пройти, всему научиться. Если за 40 лет не сумел я – собака – лучше петли ничего придумать, так может за 10 лет, или сколько придется, я наквитаю потерянное, нажму на последнее, развернусь во все крылья, обследую, промеряю, обдумаю, попробую. Да! И скажу свое слово. А Хорт Джойс ничего не говорит зря. К вечеру поезд дошел до смены паровоза. С помощью знакомого машиниста Хорт устроился на сменный паровоз и поехал дальше. Поздно ночью, когда и этот паровоз дошел до деповской станции, Хорта согласилась взять к себе кондукторская бригада, и он залег спать в теплушке. Однако у него не было с собой постели и ему пришлось под голову положить свою худую руку. Только потом, когда захрапел Хорт, кто-то из кондукторов положил ему под голову брезентовый плащ. И увидел Хорт золотой сон. Будто не в товарном поезде едет он, а – сидит важно на шикарном автомобиле, и рядом с ним Чукка – красавица Чукка. Будто едут они не по лесам и полям, а – по улицам громадного солнечного города. Мимо блестящих магазинов, ресторанов, дворцов, садов, мимо шумной тротуарной толпы. И многие ему – Хорту Джойс почтительно кланяются. А потом – корабль. И на корабле, музыка, бал, игры, песни. Но всех замечательнее на корабле – это Чукка и ее отец – Хорт Джойс. Будто над головами, на мачтах, изумительные нарядные птицы сидят и щурятся от ослепительного солнца, тихо посвистывая, тихо поглядывая на Чукку и Хорта. Будто весь корабль во власти Хорта и едет на остров к дикарям, к прекрасным эфиопам, у которых давно гостит Америка и все ждут только Хорта с дочерью. Ждут, чтобы начать строить хрустальную, высоченную башню. И вдруг на корабле появляются цыгане, много цыган, и все окружают Чукку, оттесняя Хорта… Хорт проснулся с отчаянным криком: – Не дам, не дам, не дам! Около него кондуктора пили утренний чай. Поезд стоял на большой станции среди густого скопления составов. Хорта напоили чаем, спросили: – Ну, что же дальше? Хорт ответил: – Пока не выгонят – поеду дальше, а выгонят – пойду пешком. Я найду свою дочь, я приближаюсь к ней. Сделайте милость… Кондуктора загалдели в стаканы: – Валяй. – Езжай. – Нам что. – Знай колеси до небеси. – Может еще поверстные получишь. – Езжай и никаких. У Хорта нежданно полились в чайный стакан слезы от радости, что его не гонят, что даже шутят с ним: значит недаром он честно прослужил 30 лет на железной дороге, рассчитывая на внимание, повышение и прибавку. Главное, значит недаром поверил ни с того, ни с сего в какую-то высшую фантастическую справедливость на свете, справедливость – счастье для каждого, счастье для всякого, счастье, хоть на минуту, для пса… Значит – теплая, ласковая, материнская рука судьбы с ним, и он – Хорт Джойс отныне лишен права в этом сомневаться. – Ого, чорт возьми! крикнул внезапно Хорт, когда один кондуктор налил ему стакан вина, а другой подарил ему фунт колбасы. – Чем-то я буду расплачиваться за ваше угощение? – добавил Хорт. – Вот как получишь поверстные, приходи к нам с бутылками! – Ха-ха, ха. Вот именно. – Когда разжиреешь! – А я должен разжиреть, друзья, честное слово должен! – уверял Хорт – иначе зачем бы я поехал за облаками, иначе зачем бы служил собачьей верностью 30 лет. Слушайте, друзья мои, ангелы, только один раз я был случайно в кино и видел там, как живут богатые, знатные, красивые люди, и не поверил – дурак – что это есть в самом деле – такая шикарная жизнь. А теперь верю! Вот – смотрите – вот звезда зажглась надо мной. Это моя звезда. Судьба зажгла ее. Я вижу, чувствую, понимаю. Простите меня, дело не в том, что я выпил за ваше здоровье вино, и может быть, говорю лишнее. Но я говорю от сердца, от крови, от благодарности. Дайте только мне еще проехать подальше, и я докажу свою правду, я спою свою песню. Чукка будет со мной и может быть – не смейтесь, ангелы, – Чукка будет сидеть со мной в автомобиле… Эх, сон я такой волшебный видел – Чукка со мной, красавица дочь моя. Слезившиеся глаза Хорта светло заслезились, вздохнул он крепко, горячо и замолчал, затих, затуманился. Поезд тронулся дальше. Снова покатились колеса, снова двинулась панорама, открывая на каждом шагу новые, невиданные картины. И чем дальше – тем радостнее – тем ярче. Не было границ удивлению Хорта, не было берегов изумлению, не хватало никаких сил благодарно запомнить все, что так величественно шло ему навстречу, увлекая его на грядущие горизонты. Так станция за станцией, узел за узлом, день за днем, ночь за ночью, с поезда на поезд перебирался Хорт к южному морю, чтобы там яснее, шире увидеть, куда и зачем плывут корабли, где живет счастье, где остановит судьба… И вот – наконец – Хорт добрался до морской грандиозной гавани. Было это утром рано. Хорт почти бегом побежал с вокзала к кораблям и, не добежав, вдруг увидел безбрежную сияющую ширь моря, из которого только что взошло солнце. Хорт застыл в чуде, перестал дышать, схватился за сердце, обомлел, ошалел. О, конечно, он достаточно много слыхал описаний моря и всякие видал в журналах и открытках виды, но то, что он видел сейчас своими глазами – это все было – волшебным открытием: это все близко касалось его существа, это все говорило с ним языком живой сказки, это все давало ему целое царство разрешений и – главное – окончательно освобождало его от прошлого, от рабства, от горя, от суеты. Только теперь первый раз в жизни улыбнулся так по-настоящему, что треснули сухие, запекшиеся губы, и показалась кровь на устах. Хорт выпрямился, вдохнул полной грудью морской ветер и понял свое исцеление, дыхание жизнедатной судьбы. Бодрый и трепетный, он зашагал в гавань, к кораблям, и руками потрогал первый пароход у пристани. Качание леса мачт и снастей, свистки, громыхающие лебедки, цепи, крики, чайки, паруса, матросы, рабочие, товары, погрузка – все это радостно-детски взволновало Хорта. Он не знал, куда кинуться, что смотреть, с чего начать. Он даже сразу поверил, что именно здесь, в гавани, найдет себе какое-либо дело, которое посадило бы его на корабль и отвезло в заморские края. Подумал: – Гори, звезда, гори! Я жду. 3. Без берегов Третий день не было видно берегов. – И не надо, – повторял про себя Хорт. Третий день кругом сияло солнце, слегка лениво зыбилось море, высоко голубилось небо, а по ночам низко висели наливные, сочные звезды. Из кают-компании звучально разливалась музыка на фоне глухого машинного гула. Царило спокойствие, похожее на вечность. Пассажиры и команда в белых одеждах еле двигались, еле говорили, еле жевались. Хорт, упоенный тихой гордостью, торжествовал, ухмылялся, наблюдал, размышлял. Он был теперь одет в светло-серый, клетчатый, чуть подержанный, но вполне европейский костюм. И даже курил английскую трубку. То и другое он получил в подарок от своего хозяина, табачного коммерсанта, ехавшего в первом классе на том же корабле. Изредка Хорт, как и все пассажиры 3-го класса, поглядывал на то палубное возвышение, где заманчиво-картинно красовались шикарные люди 1-го класса, важные, особенные люди, к услугам которых было все, без отказа, от малого до великого, от невозможного до возможного. – Что это за владыки? – соображал Хорт, – почему это именно они – владыки: вероятно у них – великие, ученые головы, вероятно это они выдумали самые замечательные вещи на свете… Особенно занимала Хорта мысль: откуда черпают эти люди такое множество денег? – Верой и правдой прослужив на железной дороге 30 лет, я не очень-то начерпал денег, – ухмылялся Хорт, – а вот теперь попробуем черпануть с другого конца, попробуем… Пустяки, если я не начинаю что-то соображать… А соображать ему, действительно, было о чем. Хозяин Хорта, крупнейший табачный фабрикант, сам рассказывал ему, как он жестоко нуждался в молодости, пока наконец случай не представил ему достать небольшой капитал, на который он развернул свое табачное дело. Теперь 30.000 пуд. листового табаку высшего
качества вез с собой на корабле его хозяин, а Хорт был нанят в качестве надсмотрщика за погрузкой и выгрузкой. Это была достаточно ответственная должность, требующая исключительного внимания к работе. Дело в том, что, ради экономии, табачный груз был упакован не в ящиках, а в полотняных прессованных тюках, и надо было следить за ходом погрузки, перегрузки, доставки, чтобы сократить законную утерю веса и законный процент брака. Никакой специальности тут не требовалось. Хорт знал точную цифру законного минуса брака своего груза, до места назначения, и по окончании доставки должен был получить 25 % с плюса от выгоды сокращения утери веса. При первой погрузке в гавани Хорт развил необычайную энергию предупредительности, осторожности, соображения, внимания. Хозяин сразу оценил талант надсмотрщика и заключил с ним условие работать дальше. Каким образом Хорт устроился надсмотрщиком и каким образом вообще он довольно гладко, проехал громадный путь с севера на юг, по различным железным дорогам, без копейки, – об этом надо сказать следующее. Как известно, Хорт был худ и высок, как старая жердь, торчащая в лугах. И то, что он был непомерно высок – играло в его теперешней жизни важную роль. Сумма наблюдений над человеческим ростом утверждает, что люди, обладающие высоким ростом, обладают обязательной способностью внушать всем окружающим какое-то особенное чувство доверия и даже почтение, и даже чувство неизъяснимой симпатии. Высокого человека (в отличие от человека маленького роста) всегда видеть просто приятно и приятно говорить с ним, приятно знать, что он занимает высокий пост. Высокий человек всегда импонирует. Высокий человек добр, солиден, значителен, широк, умен. Высокий человек напоминает слона, любящего охранять детей. Таким слоном выглядел Хорт. А его – худощавость, большой нос, слезящиеся красноватые глаза, длинные руки и – отныне – неизменная внутренняя улыбка, – делала его обаятельным. И в то же время моментами он был решителен и даже суров. Моментами он был наивен, нелеп, неожиданен, смешон. И всегда был, как море без берегов, обаятелен, чист, раздолен.
Теперь Хорт сам ценил свой высокий рост, потому что не раз слыхал от важных людей, что его рост вызывает зависть. Это ему льстило: ведь это было единственное его преимущество. Преимущество, за которое везли его кондуктора, обычно обладающие небольшим ростом. Преимущество, которое заметила маленькая дочь хозяина Наоми. – Папа, смотри! – крикнула она в гавани, – смотри, какой превосходный высокий человек. Папа я хочу поговорить с ним… Так Хорт стал табачным надсмотрщиком, а в день отхода корабля Наоми подарила ему костюм и трубку. Наоми было 11 лет. Других детей у хозяина не было, и, пользуясь своим правом единственной избалованной любимицы, это она настояла взять на службу Хорта, заставив отца выслушать рассказ о Чукке. – Мы ее найдем, – тогда же решила Наоми. И тогда же в гавани, в пяти газетах, было сделано объявление: Я, Хорт Джойс, бывший конторщик бухгалтерии Крайне-Северной железной дороги, розыскиваю свою дочь Чукку, потерянную 10 лет назад. Адрес: Гавань. Старт, 23. Словом, – высокому человеку Хорту, когда ему осталось дожить 10 лет, приблизительно повезло настолько, что он, право, не решился бы теперь хоть в чем-либо упрекнуть свою расцветающую судьбу. Он бодр, сыт, одет, с деньгами. У него – подушка, плэд, три пары белья, американские ботинки, пальто, табак. Он – на великолепном корабле, с нумерованной койкой, с продовольствием. К нему, сопровождаемая гувернанткой, иногда приходит на минуту Наоми, и говорит, протягивая коробку: – Хорт, я принесла вам печенье к чаю, видите – я немножко думаю о вас. Мы найдем Чукку – не правда ли? Спокойной ночи, Хорт, завтра я опять приду. – Непременно, буду ждать, – отвечает стыдливо Хорт, а потом через час догадывается, вспоминая о Наоми, что забыл поблагодарить за печенье, и ругает себя: – медведь, чистый медведь… Однако в ближайшем будущем, Хорт рассчитывал, что быстро сумеет усвоить эти внешние деликатности, и – главное! – словесную находчивость. К тому же он заметил, что у него яснеет память, развивается наблюдательность, движется соображение, что он вообще преисполнен возрождением: а ведь прошло пустяки – месяц. Впереди еще ровно 119 месячных жизней. Поэтому Хорт в душе считал себя не сорокалетним мужчиной, а девятилетним юношей, начавшим жить. Все его прошлое, вместе с брошенной квартирой, было решительно вычеркнуто, вырвано из его памяти, как тяжкий, кошмарный, мучительный сон, а здесь – на корабле – ехал только юный Хорт, ровесник Наоми, делающий первые шаги, мечтающий о славном будущем. Хорт отлично сознавал свое забавное, смешное, почти нелепое положение, но – что делать – это исключительное обстоятельство он считал временным, даже кратковременным. Хорт упорно, верил в свой прогресс, верил в свою сияющую звезду, верил в судьбинную руку, ведущую его к счастью… И может быть – к Чукке. Ведь счастье – это и есть Чукка, ведь если бы ее не было в живых, разве он Хорт – сидел бы сейчас на корабле, разве все, что он проделал в этот месяц, было возможно без участия самой Чукки, призывающей его к себе? О, никогда, нет, нет. Его, новая, первая, неожиданная, настоящая жизнь – это истинный признак жизни Чукки. Это по ее волшебным повелениям создается легендарная жизнь Хорта. Чукка жива. Потому что жив Хорт. Это все он чувствовал, сознавал, понимал по всему совершающемуся… И только не мог выразить это или объяснить. Пока… Впрочем, кому и что он – по существу совершенно одинокий и ненужный – может открыть свои мысли, свои проекты. Никому… Поэтому Хорт был молчалив и всячески избегал пустых разговоров с пассажирами, предпочитая наблюдать и учиться. Ведь кругом благоухала весна, и оттого на корабле так было все торжественно, пышно, богато, важно. Будто все ехали на свадьбу. Всюду цветы, духи, белые платья и музыка дополняли праздничное воображение. Хорт смотрел на тихое море и тихо, но глубинно думал: – Без берегов, как я… 4. Карьера растет Всякое коммерческое дело, особенно крупное, как известно идет своим шаблонным, традиционным порядком, разрастаясь за счет выдержки, времени и удачной конкуренции, удешевляющей цены широкого спроса. И всякие новые мероприятия, видоизменяющие налаженный торговый аппарат, являются для дела, во всяком случае, рискованными. Редкие из солидных фирм, застывшие в своей традиционности, вводят реформы, предоставляя такую «американскую» игру воле темперамента или тоскующему капиталу. Однако все движется, все растет, все достаточно убедительно совершенствуется. Хорт Джойс учел это обстоятельство сейчас же, как только был приглашен директором в фирму «Старт» – через восемь месяцев своей успешной работы, сделавшей ему имя в своих кругах. Наблюдая и изучая движение, рост, значение и влияние авиации, вполне созревшей – по общему мнению – для коммерческой эксплоатации, Хорт сумел убедить и доказать фирме «Старт», что его авиамероприятия в течение первого же года дадут фирме громадный плюс, если только удастся захватить в свои руки весь проектируемый южный аэротранспорт. Хорт верно и точно исследовал центр экономического тяготения. Он ничуть не был фантазером или игроком. Напротив – долголетний опыт железнодорожной бухгалтерии, знание транспортной калькуляции, привычка иметь дело с цифрой, – сделали теперь, когда ему предоставили широкую самостоятельность, все его проекты превосходными. Недаром же в коммерческих кругах сразу оценили его организаторские способности, и никто не думал удивляться его естественной карьере. Правда, с запозданием на много лет, но – что делать так бывает… Ведь даже мудрецы утверждают: всё – приходит слишком поздно. Хорт об этом знал и думал: – Но все-таки приходит, непременно приходит. Да, да. Пришло, вот… Звезда горит. Поэтому он спокоен, уверен, насыщен расчетами, проектами. Поэтому и довольно равнодушно, почти холодно принимает дары судьбы. – Так должно, так обязано быть. Это порядок вещей. Скверный порядок, но порядок… – утешал Хорт себя и себе подобных, особенно тех, кто еще не дожил до этого обязательного порядка. Как в свое время до сорока лет, Хорт должным образом принимал все жестокие удары своей каторжной доли, все убийственные несчастья, все мерзости болотной жизни, так теперь он – директор «Старта», фирмы с двумя миллионами долларов основного капитала, он Хорт Джойс, затягиваясь сигарой в своем роскошном кабинете, также должным образом принимал радости своего восхождения на высоту неслыханной карьеры. Так, в связи с проводимым им проэктом южного аэротранспорта, имя Хорта Джойс всюду пестрело в газетах, а в журналах печатались его портреты и – наконец – появилась всюду его краткая биография. Фирма «Старт» торжествовала. Сам Старт, его жена Тайма и дочь Наоми без конца радовались за Хорта и так горячо любили его, что следили за каждым его шагом, за каждым часом жизни, за каждым движением, чтобы только Хорт не чувствовал себя одиноким и – главное – верил, что скоро найдет свою Чукку, и все будет гениально. Хорт искренно дружил со Стартами и очень хотел найти Чукку, которой всецело был обязан своей изумительной судьбой. С успехом проводимая идея создания южного аэротранспорта также принадлежала – по мнению Хорта – Чукке, так как, во-первых, аэропланы захватывали громадную территорию, где могла жить Чукка, а во-вторых, это была, пожалуй, единственная возможность нащупать следы во всех концах сразу и – самое важное – приблизить сроки встречи: ведь жизнь убывала с каждым днем, таяла с каждым месяцем. Уже менее девяти лет оставалось дожить Хорту, а следов Чукки не было, не смотря ни на какие меры, поглотившие напрасно много средств, много светлых надежд. Чукка только иногда снилась отцу. Чукка только казалась. Чукка только чувствовалась в крови. Чукка только звала. Но Чукка, была жива, жива! И это «только» для Хорта было всем смыслом, всем разумом, всем существом, всем оправданием. Хорт почему-то представлял себе ясно, что Чукка находится в плену у похитивших ее злодеев. Что Чукка знает все об отце и ждет помощи. Что злодеям также известно, кто такой теперь Хорт Джойс. Злодеи рисовались Хорту непременно с черными сверкающими глазами на загорелых лицах. Были ли это цыгане, или ковбои, или пираты – Хорт не знал, но ясно чувствовалось, что злодеи, владеющие Чуккой, именно такие. И было совершенно ясно, что Чукка живет на территории южного пояса и где-то в 3-х, 4-х тысячах километрах. Или чуть дальше. О, Хорт об этом прекрасно знал! Он горячо верил в свое собачье чутье, потому что всю жизнь считал себя собакой и умер бы собачьей смертью, если бы не Чукка… Верней – если бы Чукка вовремя не послала цыганку Заяру, чтобы та сказала о жизни Чукки и тем спасла Хорта. Так вот мыслил Хорт и мыслил, как истинный бухгалтер, точно, реально, расчетливо, кропотливо суммируя. Был ли Хорт мистик? Ничуть, нет. Особенно теперь. Смешно. Разве директор «Старт», по общему прозвищу – «самый высокий директор», – мог быть мистиком, когда каждую секунду он брал в твердый счет все явления вокруг, внутри и около, так строго математически анализировал, что на этом анализе и строилось все коммерческое благополучие «Старта». И весь талант Хорта заключался именно в его феноменальной организации учета, калькуляции. А интуиция, чутье, наблюдательность были его несравненным плюсом. Тем плюсом, который сам по себе уже является громадным достоинством. До сих пор Хорт был похож на бездействующий, спящий вулкан. И вот, вдруг этот забытый вулкан очнулся, открылся, задымился и с необычайной энергией начал действовать, извергая лаву. Все, что давалось многим, как результат учения, навыка, исследования, постижения, дохождения – Хорту все это приходило само, без малейших затруднений. Там же, где он хоть на секунду задумывался или впадал в неясность, или задавал вопросы, или нуждался в разъяснениях, или – в знаниях – там со всех сторон к нему на помощь приходили нужные специалисты, мастера, знатоки, практики, дельцы. У Хорта теперь было много денег, и он мог великолепно учиться, быстро постигать, совершенствоваться. У него развилась изумительная память, обострилось глубокое наблюдение, появилась стремительная проницательность, расцвел вкус. Он прекрасно стал разбираться в искусстве, особенно – в литературе. Каждый новый прожитый месяц подымал его на новую ступень достижения. И Хорт не уставал, напротив – он был гордо обвеян сияющей энергией, и светло смотрел на ожидающую высоту, на высоту, которой хотел поразить Чукку, удивить ее, вознести. Ведь Чукка должна помнить свою прошлую северную жизнь, даже своего утонувшего братца Умба. И вдруг теперь… Сказочная перемена: юг, тропическая флора, роскошная вилла, свои аэропланы, моторные лодки, автомобили, картины, книги, масса развлечений. Дело только за Чуккой. За ней. Ведь осталось жить Хорту менее 8-ми лет, а он все еще один, без Чукки. Без вершины счастья. И еще впереди – задуманная большая программа. Надо успеть пройти все свои дороги, исполнить все затеи, осуществить все расчеты, развернуть себя до конца, чтобы, умирая, вздохнуть с большим удовольствием, без зависти, к жить остающимся, без покаяния в прекрасных грехах. Жизнь, жизнь! Ему ли – Хорту не были известны все жизненные капризы судьбы, все изломы, зигзаги, провалы, возвышения, горести, нелепости, дикости, достижения. Он ли – Хорт, не имеет права и дальше рассчитывать на такое изумительное сцепление обстоятельств, чтобы в результате найти Чукку и вместе с ней придумать какой-нибудь крепкий философский фейерверк для конца дней. Его глаза на вершине. 5. Встреча с Рэй-Шуа На океанском пароходе «Ориант», направляющемся из Нью-Джерсей в Гибралтар в кают-компании за табль-дотом, после завтрака, когда только что пассажиры кончили есть пуддинг, обожженный тут же за столом ликером, когда задымились трубки и сигары – шел такой разговор: – Оль райт. Выходит так, что даже случайным встречам, хотя бы происходящим здесь в кают-компании «Орианта», вы придаете какое-то закономерное значение? – Да. Так называемые «случайные встречи» строго говоря в научном плане, никогда не происходят зря, без толку, без смысла, без теоретического оправдания… – Позвольте, неужели всякий случайный разговор за случайным столом… – Простите, как этому поверить? – Очень, очень странно… – Даже жутко… – Однако для полной ясности я должен оговориться, что развивая свою психо-аналитическую теорию «Радио-мысли», в данной обстановке, выделяю из общего числа «случайных встреч» те немногие, которым было предназначено, сознательно или подсознательно, осуществиться и которые, реализуясь впоследствии в определенную форму, станут просто материализованной сущностью, бытием. – И без участия сверхъестественных сил? – Без мистической предпосылки? – О, конечно. Разве работа радио-телеграфа связана с волшебством или мистикой, или религией? Так и моя теория «радио-мысли». Полная параллель. Работа магнитного поля в динамо и работа мозга в черепной коробке – одно явление. Посылаемые волны по радио в пространство и где-то там – за тысячи километров – организованный прием на мачтах, – это и есть представление полной картины работы мыслительного аппарата. Разница меж радио-телеграфом и «радио-мыслью», т. е. человеческой головой, заключается в организации первого и неорганизованности второго. Но стремительное движение современной науки электричества развертывается с такой быстротой, что, несомненно, через короткий промежуток времени мы раз-навсегда покончим с чудесами и мистикой и будем на свои головы смотреть, как на радио-станции. – Браво, браво, Рэй-Шуа. При этом имени – знаменитого австралийского модного писателя, Хорт, находившийся здесь, нервно вздрогнул. Во-первых, Хорт не знал, что это – Рэй-Шуа – прославленная голова, чьи книги не раз приводили Хорта в восхищение, во-вторых, в связи с разговором, Хорт все время думал о своей Чукке, которой так хотелось немедленно передать свою нестерпимую «радио-мысль»: – Будь со мной. В-третьих, весь затеянный за табль-дотом разговор произошел по недавней мысли Хорта, когда, купаясь в Нью-Джерсей, он случайно услыхал о том, что на курорте гостит Рэй-Шуа, и подумал: – Я с ним увижусь на «Орианте», когда мы будем идти обратно в Гибралтар… Тогда, после завтрака, будет разговор о радио-мысли… Рэй-Шуа должен сыграть свою роль… Решено… И вдруг. – Браво, браво, Рэй-Шуа! Сбылось, как многое… Хорт, вздрогнув, подумал: – Может быть, настали сроки… Пора. Ведь менее семи лет осталось жить, а Чукки нет и
нет. Почему бы не сбыться и этому? Пассажиры кричали: – Привет, оль райт, Рэй-Шуа. Хорт смотрел, слушал, ждал, томился. Рэй-Шуа, затягиваясь сигарой и беспечно улыбаясь, продолжал: – Джентльмены, я держу пари, что с некоторыми из вас, в качестве подтверждения моей теории, «случайная встреча» со мной, здесь на «Орианте», пахнет роковыми последствиями. Я это знаю, как свою теорию, ибо моя радио-голова недурно работает. Я к вашим услугам. Надо же иметь мужество сказать, кому я так нужен, какая мозговая станция тоскует по сообщению со мной? Плиз… – Я, – твердо ответил Хорт. Рэй-Шуа протянул руку. – Мое имя Хорт Джойс. Директор Южного Аэро-транс-порта «Старт». – Великолепно, – обрадовался Рэй-Шуа, – великолепно! В моей записной книжке имеется только один портрет, кем-то вырезанный из журнала «Док» полгода назад. Вот он. Рэй-Шуа достал записную книжку и там отыскал портрет Хорта. – Вот, пожалуйста. Это вы? Да? А на этой странице маленькая запись: «В почтовой конторе Мельбурна, на окне, перед самым концом занятий, я нашел этот портрет, смотревший на меня большими грустными глазами, внизу была подпись: „Хорт Джойс, директор Южного Аэротранспорта „Старт““. Молча я спросил, что ему нужно? И он молча ответил, что все скажет потом, на корабле… Что я могу помочь…» – Потрудитесь проверить, – Рэй-Шуа всем на удивление показал портрет и свою запись. Хорт с большим волнением рассказал о бесплодных поисках Чукки и о том, что эта «случайная встреча» с Рэй-Шуа была ему точно известна еще в Нью-Джерсей. Рэй-Шуа торжествовал. Спутники искренно аплодировали, потребовав черного кофе и джину к столу, чтобы несколько прийти в себя после случившегося: ведь не так уж часто встречаются знаменитые люди, да еще при таких необычайных условиях. – Браво, Рэй-Шуа! – Браво, Хорт Джойс! Пассажиры оживились, заспорили: – Вот вам и доказательство. – Просто и убедительно. – Какое же это доказательство? – А что? – Случайное совпадение. – Х-хэ-хо. Хорошее совпадение! – Неужели радио-телеграмма тоже совпадение? – Дьявольская сила гипнотизма.
– Ох, нет, тут надо строго разобраться. – Подумайте, а… – Налейте еще бокал. За радио-мысль! – Тэнкт ю. – Я мог бы тоже кой-что рассказать о «случайных встречах», которые впоследствии оказывались ничуть не случайными. – Знаю и я такие. – Все знаем. – Но молчим как будто это действительно зря, ни с того ни с сего. – А разве каждый из нас не был во власти случая много раз, разве редко мы благодарили счастье случайной встречи, разве иногда мы не рассчитывали на успех случайного свидания… – Вспомните общеизвестный факт, как одна конкретная идея, носящаяся в воздухе, вдруг появляется сразу в нескольких отдаленных местах. – Наконец, история знает достаточное число случаев, когда мысль посылалась в пространство, как последнее усилие, координирующее действие и такая мысль победно завершала свой путь. – Нам ли не приходилось читать, что многие открытия являлись результатом настойчивой мысли коллектива. – Я знал одного йога, который, как книгу, читал любые мысли любой головы на любом расстоянии. – Пришлось ли вам проверить йога? – О, да. Тогда я спросил его, о чем сейчас думает мой отец, живущий в Вашингтоне, мой далекий отец, которого я не видал 3 года. Йог закрыл лицо рукой и через 2 минуты ответил, что отец вот уже 10 дней, как переехал в штат Иллинойс с семьей после пожара, что отец стоит у ворот и собирается посылать телеграмму сыну. Я все это записал. А через день действительно получил от отца телеграмму с извещением о пожаре и переезде в Иллинойс. – Однако йогизм – дилетантство! – Йоги, тренируясь на концентрации волевых центров разума, достигают иногда удивительных результатов, но вследствие своей некультурности, вмешивая сюда мистическое, божественное участие и ничего не зная об электричестве, йоги работают в пустую, зря. В йогах пропадают хорошие механики мозговых радио-станций. – Йоги пользуются популярностью! – Йоги – люди феноменальной воли! – Йоги – великая сила. – Еще бы! В свое время алхимия играла не менее важную роль, а с появлением химии исчезла. Рэй-Шуа сказал: – Друзья времени, давайте поднимем бокалы за тот момент, близкий момент, когда Маркони или ему подобный гений, сидя у себя в лаборатории, откроет электрозакон движения мысли, и мы спокойно по какому-нибудь психометрическому аппарату будем разговаривать друг с другом по всей территории земного шара. Мою теорию «Радиомысли» прошу принять, как новое мое литературное произведение, подталкивающее ученых к работе в этой великой области. – Браво, браво, привет, Рэй-Шуа! Бокалы быстро были опрокинуты за здоровье Рэй-Шуа. Началась музыка. Хорт предложил Рэй-Шуа пройти к нему в отдельную каюту. Через час дружеской беседы, на протяжении которой Рэй-Шуа выслушал биографию Хорта, оба собеседника многозначительно смолкли. С величайшей надеждой и упованием, с напряжением последних глаз смотрел Хорт на высокий, блистающий, бронзовый лоб Рэй-Шуа, и ждал слова утешения, слова творческого участи я, слова дружбы. Рэй-Шуа молчал. Молчал и Хорт. Все нужное было сказано, оставалось только в глубинном молчании, в перекрестном огне неуловимых молний, в сверкающем рое электронного шума, в проблесках интуитивных вспышек, в взаимодействии почувствовать, понять, приблизиться к истине, чтобы не зря сказать – да, не зря взяться за дело. Если бы не портрет Хорта, найденный писателем в Мельбурне, Рэй-Шуа, всегда бесконечно занятый, несомненно, просто не имел бы никакого права пускаться в столь сложные дела, как розыск Чукки, но сохраненная находка в записной книжке и встреча с Хортом, и – главное – личные обстоятельства Рэй-Шуа, сопровождавшие в то время находку, – все это вместе достаточно взволновало его голову. Далекий от какой-либо сентиментальности, или фарисейской добродетели, сам много испытавший, переживший, зачерствевший, всегда нуждавшийся, Рэй-Шуа сразу же стихийно-дружески загорелся к Хорту и теперь в длительном молчании надо было решить – да или нет? Наконец, Рэй-Шуа откинулся на спинку кресла и протянул Хорту дружескую, сильную, горячую руку. – Да, – Хорт, да. Хорт не выдержал, заплакал от потрясающей радости: ведь сам Рэй-Шуа взялся помочь найти Чукку. – Мне завидно, что у вас еще есть слезы, – сказал Рэй-Шуа, допивая бокал, – а мои глаза сухи, как лавровые листья, приготовленные для гастронома. Я с громадным удовольствием поплакал бы с вами, но не могу, иссох. Всю жизнь я был одинок, как сукин сын, и без конца скитался. Зачерствел, зажелезенел. Никогда у меня не было никакой Чукки. Никакой, чорт возьми. Но я вполне искренно понимаю вас, что найти Чукку, необходимо. Принципиально. И мы найдем – вот рука! Хорт схватил горячую крепкую руку Рэй-Шуа, сказал: – Я обладаю приличной интуицией, не плохим собачьим чутьем и я уверен, что только благодаря этой изумительной встрече с вами мы найдем Чукку и больше: мы все трое будем неостывающими друзьями. – В таком случае, – решительно заявил Рэй-Шуа, – мы вызываем по радио в Гибралтар моего редкого друга, гениального сыщика из Чикаго – Джека Питча. 6. Сыщик Джек Питч Через пять дней после приезда, в двери кабинета Хорта постучался трубкой молодой бритый человек, небольшого, грациозного роста, в сером костюме, в серой шелковой кэпи. Хорт сразу, по описанию Рэй-Шуа, узнал в нем знаменитого сыщика. – Джек Питч, – отрекомендовался желанный гость – друг вашего друга Рэй-Шуа. Я только что прилетел на аэроплане и весь к вашим услугам. Не будем, если можно терять ни секунды. Я едва мог оторваться от важных дел, которые все-таки благополучно закончил. И вот я – ваш. Плиз. – Очень тронут, очень, – благодарил Хорт, – теперь я вооружен идеально и готов верить в счастливый исход. Рэй-Шуа будет не менее рад вашему прилету. Немедленно мы отправляемся обедать. Нас ждут. Прошу. За обеденным столом у Стартов Наоми рассказала свой сон, виденный прошлой ночью. – Когда-то давно Хорт рассказывал про какой-то фантастический эфиопский остров, куда попал, после кораблекрушения, белый человек, сделавшийся впоследствии вождем этих дикарей, которых он осчастливил на славу. И вот мне приснилось, что этот белый человек были вы, Джек Питч. Будто вы пригласили всех нас в гости к дикарям, но однако, оказалось, что этот остров находится не в море, как говорил Хорт, а на середине озера, где-то в далеких дебрях, и будто Чукка была вашей женой… – Чорт возьми, – воскликнул Рэт-Шуа, – я ревную. Слышишь, Джек, я не допущу больше никому, даже Наоми, видеть во снах Чукку – нашу гениальную легенду. В этот момент Джек Питч записал в свою записную книжечку несколько стенографических строк. – Неужели, – удивилась Наоми, – вы записали мой сон? – Да, записал, – ответил Джек, – в моей практике сны играли не малую роль. Бывали случаи, когда кем-то случайно рассказанный сон играл существенную и даже решающую роль. Не так давно один из известных преступников был пойман, как заподозренный в одном кошмарном убийстве. Два месяца он сидел в тюрьме, категорически отрицая предъявленное обвинение. Преступление было ловко скрыто. Однажды я увидел во сне уличную драку, происходившую около витрины известной кондитерской, где я заметил одну большую коробку с изображением домика, похожего на церковь. В этот же день мне пришлось по делу быть в камере у этого преступника. Он, между прочим, рассказал с печальным видом, что этой ночью ему было дурно, что он видел во сне, как какой-то негр бил его по голове большой железной коробкой, на крышке которой было изображено что-то вроде церкви. Я попросил его нарисовать виденный рисунок и, когда он это сделал, я убедился, что этот же самый рисунок я видел во сне на коробке. Я отправился к кондитерской, но коробки не оказалось. Я вошел и спросил продавщицу: не помнит ли она, кому продала коробку. Она ответила, что коробку купил негр и описала, как он был одет. Через три дня всяческих поисков я случайно взглянул на один дом, обративший на себя мое внимание большим сходством с рисунком на коробке. Я немедленно исследовал этот дом и нашел там нужного негра, купившего коробку. При аресте он оказал упорное сопротивление, а через 4 дня сознался в скрытом убийстве. К сожалению, – закончил Джек Питч, – область сновидений мало исследована наукой, за исключением одностороннего профессора Фрейда… Но и по Фрейду можно кое-чему научиться… Тема сновидений и снотолкований увлекла всех обедающих. Джек Питч просил всех по очереди рассказать что-либо виденное во снах в связи с отысканием Чукки. Все охотно и подробно помогали Питчу, который делал зарисовки и записи. А потом Питч, захватив с собой портрет Хорта, найденный Рэй-Шуа в Мельбурне, скрылся в кабинет Старта и не показывался два часа. Затем в кабинет был вызван Рэй-Шуа для подробного описания обстоятельств, при которых Рэй-Шуа нашел вырезанный из журнала «Док» портрет, на окне почтовой конторы. Джек Питч, после 2 часового осмотра портрета Хорта, считал, что описания Рэй-Шуа обстоятельств, при которых найден вырезанный портрет, чрезвычайно важны… 7. Обстоятельства при которых… Рэй-Шуа, развалившись в глубоком кожаном кресле, лениво потягивая то сигару, то вермут, описывал так интересующие Джека Питча обстоятельства… – Год тому назад, как известно, вышла в свет моя 23-я книга под названием: «Последняя книга», роман в 300 страниц. Эта книга имела такой превосходный успех, что в одном вашем Чикаго выдержала 9 изданий. Я достаточно заработал долларов, чтобы собраться наконец на купанье в Нью-Джерсей, где мы с тобой условились свидеться. Приблизительно 7 месяцев назад я повадился ходить в второразрядный шантан почти на окраине Мельбурна. Меня привлекала там одна совсем юная индуска, которая непередаваемо-вкусно, почти волшебствуя, говорила и пела какие-то изумительные музыкальные слова, танцуя в то же время. И она смотрела, при этом, только на меня, на одного меня. Ниа-Ниа, звали ее. – Ниа-Ниа, – шептал я ей нетрезвыми губами в минуту ее выступления. – Рэй-Шуа, – отвечала она, распевая, улыбаясь пред-солнечным светом. Я полюбил Ниа. Через три недели я сделал ей письменное предложение стать женой. К моему удивлению, Ниа вдруг исчезла совершенно. Я узнал, что получив мое предложение, она решила ответить мне полным согласием, но ее содержатели вдруг продали ее каким-то пирующим дикарям… Через неделю я получил утром рано измятую записку от Ниа: «Рэй-Шуа, вечером будьте на почте. Меня увозят в дебри. Не знаю куда. Может быть вы спасете – тогда я буду вашей женой. Жду. Наши все будут на почте, перед отъездом. Спасите. Ниа». Эта записка у меня дома, и я ее помню из буквы в букву. Вооружившись, переодевшись, я явился к вечеру на почту, чтобы спасти Ниа. Напрасно я прождал до конца занятий. Ниа не было. Перед закрытием дверей я облокотился в раздумьи на окно я вот вдруг увидел перед собой портрет Хорта Джойс. Я взял с собой этот портрет, вырезанный из журнала «Док» и заложил в записную книжку после того, как «молча спросил: „Что ему нужно?“ и он молча ответил, что скажет потом, на корабле… Что я могу помочь…» Так вот записано у меня. Тогда мне показалось, что этот портрет имеет какую-то связь с Ниа, и я заботливо сохранил его. И вот в самом деле мы встретились на корабле с Хортом Джойс. Однако, он понятия не имеет, кто такая Ниа. Все остальное тебе известно. – Сколько лет было Ниа, – улыбаясь спросил Джек, – приблизительно? – Ну, лет 13, не больше. – Ага… – Что, ага? – Слушай, Рэй-Шуа, ты австралийский дьявол, ты остроумная башка, ты властитель умов и сердец. Почему же ты не разузнал, не бросился за Ниа, чтобы узнать, кто эти покупатели девочек… – О, не будь у меня в этот час малярийного состояния, Ниа была бы со мной, чорт возьми. Я потерял силы, изнемог от зноя… Бросил. – Почему же Ниа и ее покупатели не явились на почту? – По измятой записке я догадался, что все они были на почте, но не вечером, а перед моим приходом, я чуть запоздал. – Кто же доставил тебе записку? – Из шантана. – Слушай, Рэй-Шуа, я боюсь заранее похвалиться, но мне кажется, я на верной дороге, и Хорта можно утешить: мы найдем Чукку… – Эта фраза: «мы найдем Чукку», – перебил Рэй-Шуа – столько раз говорилась Хорту, что я хоть тебя, гениального сыщика Джека Питча прошу ее не говорить. – Зато я скажу эту фразу в последний раз. – Ну, чорт с тобой, говори. – И так – улыбался Хорт, – мы найдем Чукку. – Прекрасно. Но не говорит ли твоя шелковая улыбка, что также легко можно найти Ниа?. Джек расхохотался. – Ах, ты австралийский дьявол! Рэй-Шуа тоже расхохотался. – Я не очень-то люблю мрачных сыщиков, – подливая вермут, дразнил Рэй-Шуа – но ты, Джек, веселый малый. Право же, я радуюсь за Хорта и пью за его величайшее обаяние. Хорт изумителен. – Присоединяюсь… Пью за Мельбурн! За Хорта и Чукку!.. 8. В мельбурнском аэроплане В кабине аэроплана «Наоми» сидели за чайным столом: Наоми, Хорт, Рэй-Шуа и Джек Питч. Наоми, очарованная путешествием и своей юностью, резвилась за столом, как жаворонок, над полями: – Право, я так взволнованно рада… Ах… Пейте чай, вот печенье… Смотрите, смотрите… Что там такое?.. Вот ром, пожалуйста… Какое высокое небо. Папа и мама просили меня быть талантливой хозяйкой… Вот я и стараюсь… Хорт я целую вас… Просто от счастья на счастье… Рэй-Шуа тоже могу поцеловать… А Джека Питч боюсь… Смотрите, ах, смотрите, какое под нами молочное облако… Будто скатерть… Плавает себе, гуляет… Хорт, знаете, как я боялась, что вдруг меня не отпустят с вами… Я бы иначе умерла от тоски и зависти… Но меня взяли да и отпустили… Вот какие прелести – мои родители… Может быть, Чукка видит, что мы летим, но не знает, что мы это, мы… А это мы все к Чукке летим… Да, летим… Когда достаточно наговорилась Наоми, и так, что прилегла, слегка укачавшись, на диванчик, когда чай был окончен и оставался лишь неизменный ром, да трубки и сигары, после некоторого молчания, Джек Питч, по просьбе Хорта и Рэй-Шуа, начал высказывать свои соображения: – Прежде всего во всей этой истории, центральное место занимает факт встречи на корабле Хорта Джойс с Рэй-Шуа. Конечно, это не было «случайной встречей», как это обычно принято полагать, без раздумий. В этом вопросе я всецело подчинен, во 1-x, научным данным, а во 2-х, литературе Рэй-Шуа, развивающей остроумную теорию «Радиомысли». В своем последнем романе «Последняя книга» Рэй-Шуа заставляет профессора Хораза – великого героя романа – все время сидеть у себя в лабораторном рабочем кабинете и, почти не двигаясь с места, управлять всем миром. К этому идут научные
достижения в области движения мысли. Профессор Хораз, сидя над книгой, отправлял и принимал радио-мысли. Спокойно улыбаясь, он проводил свои идеи, свои опыты, свои открытия, свои задачи. Великий математик Хораз, на основании цифровых вычислений, мог находить потерянных, управлять заблудившимися, отыскивать ценности. В известной степени по-моему, мы, приобщенные к высшей культуре, все – Хоразы. – Одни больше, другие меньше. Одни сознательные, другие – подсознательные. – Как все это замечательно! – восторгалась Наоми. Все улыбнулись. – О, конечно, – спокойно ответил Джек Питч, – и вы, Наоми, маленький Хораз: об этом скоро все узнают… – Как все это замечательно, – восторгалась Наоми. – И вот, следовательно, – продолжал Питч, – по моим соображениям, таким убедительным Хоразом, среди нас является, естественно, Хорт Джойс, чьи биографические обстоятельства вытренировали его мозговую радио-станцию до максимального влияния и обостренной чуткости, т. е. восприятия. Более, чем 15-летняя упорная устремленность отыскать во что бы то ни стало Чукку выковала и закалила в нашем Хоразе техническую работу передачи радио-мысли. И, вот, читая книги Рэй-Шуа, наш уважаемый Хорт Джойс, вероятно в известный ему момент, набрел на какую-нибудь вычитанную мысль, совпадающую в эту секунду с его мыслью, и очень пожелал где-нибудь встретить Рэй-Шуа, например, на корабле, когда он будет возвращаться из Нью-Джерсей… Вероятно, Хорт Джойс нарисовал точную воображаемую картину встречи. Именно, в этот момент, Рэй-Шуа, находясь в повышенном нервном состоянии, когда явился в Мельбурнскую почту, нашел на окне кем-то вырезанный портрет. И когда спросил свою радио-станцию: что ему нужно? Он получил немедленный ответ – картину встречи на корабле, и положил портрет в свою записную книжку, записав случившееся, т. к. Рэй-Шуа привык некоторым явлениям придавать важное значение: особенно, когда дело касалось «Радио-мысли». Через пол года, перед отъездом из Нью-Джерсей, несомненно, обе радио-станции не раз условливались о точном месте и часе встречи. И вот встретились, как если бы стелеграфировались обычным порядком, это все просто, обыкновенно, нормально, объяснимо.
Неизученность, неисследованность «радио-мысли» не мешает нам, убежденнейшим материалистам, наблюдать явления этой области и иногда производить практические занятия… Опыт – великая вещь. И я очень благодарен своему другу Рэй-Шуа, который своими книгами доказал мне, что его литература, пронизанная утверждением «радиомысли», не так уж фантастична. Напротив, – реальна до примитивности. Например, я начал свои опыты по его же теории. Не будучи еще знаком с Рэй-Шуа, я мысленно назначил ему в точный момент увидеть меня во сне своим близким другом. Через три дня я увидел сон: что мы встретились в гавани, у дверей кафе одного из островов океана, где и познакомились. Однако, срок не был указан, и я ждал. Ждал упорно. Через месяц по служебному экстренному делу я вылетел на аэроплане на этот остров. Сейчас же, конечно, я поспешил в гавань и там у дверей кафе стоял с сигарой улыбающийся Рэй-Шуа, которого я сразу узнал по портретам. С тех пор мы друзья. Тогда Рэй-Шуа сказал: мне очень приятно, что вы исправно явились в назначенный час, Джек Питч, мой новый друг. – Браво, Джек! – крикнул Рэй-Шуа, подняв бутылку рома к потолку. – Браво, – присоединились восхищенные Наоми и Хорт. Наоми налила бокал рому и унесла его механику-летчику, а когда вернулась, Джек Питч продолжал: – Теперь разрешите, на основании всех данных, полученных мною, рассказать вам предположительную историю Чукки. Понятно, что Чукка была похищена цыганами на кладбище, куда она ушла, проводив отца на службу. В то время в Константинополе существовала мощная международная организация скупщиков украденных красивых девочек; Чукка была продана туда за большие деньги, так как светлые блондинки были в высоком спросе, и их искали именно на крайнем севере. 12 лет назад эта шайка была раскрыта и частью предана суду. Преступники показали, что девочки продавались, главным образом, черным царькам и богачам в Африку, Австралию, Индию, Америку. В год исчезновения Чукки был особый вывоз девочек в Австралию, в Мельбурн. Очутившись в плену, в гареме, где-нибудь в дебрях среди дикарей, Чукка, вероятно, чем становилась старше, тем неотступнее и упорнее думала о своем отце, о своем освобождении. Однако, оставив отца в нестерпимой бедности, она потеряла надежду на возвращение из плена, т. к. ее освобождение потребовало бы много денег. И вот (будучи взрослой), неустанно тренируясь на мысли об отце и освобождении, вероятно, однажды помня твердо день рождения отца, когда ему исполнилось 40 лет, Чукка увидела странный сон: будто отец идет с веревкой, чтобы повеситься на кладбище. Вероятно, она проснулась со страху, и, находясь в высоком нервном напряжении, радио-мысленно, послала ему не только спасение, но все, что случилось потом с Хортом Джойс. Несомненно, в дальнейшем она успокоилась, т. к. видела благоприятные сны и стала верить, настойчиво верить в счастье отца и свое освобождение. Возможно даже, что она вполне осознала силу своего мысленного влияния на отца и, следовательно, стала в твердой степени героем Хоразом. Я допускаю соображение, что отныне она сама руководит нашим розыском. В Мельбурне мы сможем найти более точные следы. А пока в число вех я включаю, кроме всего сказанного, найденные на портрете отпечатки пальцев. При 2-часовом внимательном изучении в кабинете Старта я нашел, что портрет вырезали из журнала «Док» очень подозрительные черные люди, приблизительно такие, которые представлялись Хорту Джойс: это контрабандисты или пираты. Портрет вырезан острым охотничьим ножом. Отпечатки пальцев убедили меня, что один из преступников обладает изуродованной рукой. Полагаю, что портрет был вырезан с целью ограбления директора фирмы «Старт». Вследствие какой-либо ложной тревоги или других неожиданных обстоятельств, портрет был забыт на окне. Может быть приближение Рэй-Шуа было ловко замечено и злодеи второпях исчезли, оставив на портрете свои отпечатки пальцев. Нет сомнения, что эти люди принадлежат к громадной организованной группе, которая продолжает поставлять девочек куда-либо в определенные места. Так было и с Ниа, которую довольно просто найти по свежим следам, а там – двинемся дальше. – Джек Питч, объясните, почему я тоже, хотя и маленький, Хораз? – настаивала Наоми. – Ваш сон, Наоми, – ответил Питч, – у меня записан в точности. Он более других рисует картину местонахождения Чукки. Описанная вами картина походит на природу Австралии. Впрочем, сны других также пахли австралийскими дебрями. Сны же для меня – повторяю – стали играть очень важную роль: ведь человек, находящиеся во сне – в своем так сказать, освобожденном, хаотическом подсознательном состоянии, бывает иной раз необычайно восприимчив к приему посылаемых волн радио-мышления извне. О снах мы еще должны будем поговорить. Однако сказанное ничуть не дает права упрекнуть меня в излишнем увлечении снами в таком исключительном поручении, как розыск Чукки. Я прекрасно понимаю необходимость осторожного подхода к таким мало-исследованным вещам, но в данном случае, уверяю вас – я обязан быть именно таким и только таким… 9. В австралийских дебрях – Тхио-тхио-тхио-тхио… Кырт-кырт… – Чва-чва. Чва-чва. Чва-чва… – У-уд. У-уд. У-уд… – Мит-цаб-гыб. Мит-цаб-гыб… – Ччио-ччио-ччио… – Хии-хии-хии-хии-хии-хий… – Шрр ффа шрр-фа… – Цойт-боо… – Увр-боо… – Цолт-боо-цойт… И снова над вершинами заснувших эвкалиптов пронеслась, хлопая крыльями, как в ладоши, большая рыжая птица с металлическим криком: цойт-цойт… цойт-боо… В колючих кустарниках слышался предсмертный стон зверька, задавленного змеей. Испуганные черепахи неуклюже камнями падали в воду. Всюду четко дробилось: – кырррррррь… кырррррррь… И опять налетали черными молниями черные птицы, пронзительно кричали, свистя и хлопая крыльями, бились о сучья, визжали, нападая на жертву, дрались смертной схваткой, сверкали огненными глазами, мяукали, тявкали, выли, хихикали, верещали. Над головами только и слышалось: – Май-ть-мяу… – Ття-иубб… тя-шубб… – Ыий-ужь-ыы… ыы… – Хи-ит… хи-ит… хи-ит… – Врщ-щ-щ… врщ-щ-ща… – Чва-ч… чва-ч… – Цойт-ббо… Цойт… Около двух костров мелькали ночные золотистые волосатые бабочки-великаны, похожие на летучих мышей. Наоми, со страху припавшая к плечу Хорта, шептала: – Кажется, в кустах шипит змея… – Я тоже так полагаю, но не бойся, – успокаивал Хорт, – не бойся, наша отважная юная путешественница, не бойся: на всякий случай я держу в руке револьвер, и каждый момент могу встретить врага… – Скоро ли вернутся наши? – Через полчаса все будут здесь. – Хватит ли готовых дров? – На полчаса хватит. – Они принесут? – Ну конечно. Иначе мы останемся во власти змеиной опасности. – Проклятое место… – Именно – проклятое… Что делать? У нас не было иного исхода. Двигаться дальше стало невозможным – еще опаснее. Однако, по плану, эта болотистая низменность завтра к вечеру должна кончиться, и мы вступим в полосу мелких озер, расположенных по краю плоскогория Аманоо. Там будет легче – я убежден… – А вдруг индус Саид?.. – Наш проводник не ошибается – ведь у нас есть почти точная карта, а – главное – я верю в память и чутье Ниа. – Слушайте, Хорт, – таинственно заговорила Наоми, – вдруг индус Сайд сговорится там – впереди – с туземцами и продаст всех нас дикарям? Что тогда? А? Ведь мы же не знаем языка? Хорт? – А Рэй-Шуа? Наоми смутилась. – Ах, какой стыд, – я и забыла, что Рэй-Шуа знает туземный язык… – Кстати он – австралиец и довольно популярный… – Хорт, перестаньте. Мне так стыдно. Я умоляю не говорить об этом ни слова никому… Это я со страху, право со страху. Я еще не привыкла путешествовать… Я больше не буду… – Что? Путешествовать? – Нет. Больше не буду говорить глупостей. – И бояться змей? – Ну, я буду только немножко. – Слушай, Наоми: вот если бы сейчас видели твои мама и папа – где ты и в каком положении. Дома лежала бы в дивной кружевной кроватке, с дивной книжечкой, с золотым обрезом. Лежала и читала бы о путешественниках, застрявших в австралийских дебрях, в змеиных болотах, в проклятых местах. И все казалось бы таким заманчивым, таким желанным… А вот – действительность: в тропическом змеином болоте сидим меж двух костров, на эвкалиптовой горке, кругом змеи, над головами носятся какие-то дьявольские птицы, глушь отчаянная, никому неведомые пространства и среди всего этого ужаса мы… Вот мы… Чтобы сказали твои родители?.. – Во-первых, папа-мама, пожелали бы мне и всем поскорее отсюда выбраться, во-2-х, они знают, что я прежде всего с Хортом, который куда-угодно может взять меня с собой, в 3-х, я так хочу видеть Чукку, что ничуть не жалею о своей кружевной кроватке… Лишь бы остаться нам в живых… – В этом весь фокус… – Хорт, что говорит ваше предчувствие? – Я спокоен. – Чукка охраняет нас. – Неправда ли? – встрепенулся Хорт, – значит твое сердце, Наоми, чувствует это… Чукка не может не знать о нашей близости – она ведет нас, она слышит нас, она – с нами, наша Чукка… – С нами, Хорт, с нами… – Да, неправда ли, – загорелся Хорт, – ведь мы совсем теперь близко. Я даже ощущаю ее тепло и два черных глаза – два навозных жука. Она плачет от счастья, и реву я. Слышишь: она плачет, она ждет. Слышишь, Наоми? Да? Или я сошел с ума… Слышишь? – Успокойся, милый Хорт, это стонет в далеких кустарниках какая-то птица или зверь. Успокойся. – Да, да, Наоми. Мои нервы напряжены и дрожат, как корабельная верфь. Я слышу многое, я впитываю многое, я весь насыщен восприятием, но я жду часа, жду приближения сроков… Молчу. – Вот наконец-то, – взволновалась Наоми, – это идут наши: вот голоса, свистки. Хорт ответил сигнальным свистом. И он и Наоми стали смотреть в сторону приближения голосов. В этот момент громадная желтая, с черными пятнами змея, медленно подползала к Наоми, не спуская глаз с намеченной жертвы, подползала тихо, вкрадчиво, по змеиному. Наоми, не подозревая опасности, нежнее прижалась к Хорту и вдруг сказала: – Хорт, мне вдруг показалось, что мама зовет меня, я даже слышу ее голос: Наоми, Наоми… В секунду, когда Хорт взглянул на Наоми, он впился глазами в глаза змеи… Змея подняла голову, чтобы броситься… Хорт выхватил револьвер и в упор начал стрелять, заслонив собой Наоми, стрелять прямо в открытую пасть змеи. Из кольца в кольцо стала извиваться змея, отступая. Хорт вскочил и поднял левой рукой Наоми, закричав: – Скорей, скорей! В ответ раздалось сразу несколько выстрелов и крики: – Стреляй, стреляй. Через минуту сбежались все, бросив дрова по дороге, с факелами, горящими сучьями. Выстрелы в воздух продолжались, так как сразу никто не мог понять, что случилось. Первым догадался Саид и все бросились добивать змею, которая успела доползти до кустов – там ее докончили: длина ее оказалась не менее 3-х метров. Это серьезное приключение вызвало общий подъем. Все кинулись поздравлять Наоми и Хорта с избавлением от беды. Ниа обняла Наоми. Рэй-Шуа кричал: – Чорт возьми, эй, Наоми и Хорт, вы толкаете меня на горячее желание снова взяться за работу, хотя я поклялся, что моя «Последняя книга» – действительно есть последняя книга. Этот дикий случай обязывает Рэй-Шуа сказать еще одно убедительное слово. Я скажу, напишу, вырублю, преподнесу. Дьявол знает, что происходит кругом. Я напичкан довольно материалом, а впереди – Чукка. У меня чешутся мозги, и я готов на новую пальбу. Эй, Наоми, Ниа, Хорт, Джек, Сайд, давайте выпьем по чарке рому за победу над врагами. – Но прежде вернемся, – предложил Джек Питч, – за брошенными дровами, чтобы спокойно распить бутылку рому. Через 20 минут все сидели у костров. Саид расхаживал в качестве часового, наблюдая за кустами. Бурлил чайник, пахло ромом. Джек Питч, нежно поглядывая на Ниа, которая при огне сияла индусской легендой, напоминая судьбинную бронзовую птицу вершин Галайи… Все понимали предчувственно, что Ниа и Джек Питч нашли друг друга, но все торжественно молчали. Ниа не могла скрыть улыбки своего счастья, и, радостно волнуясь, заговорила: – Полгода, каждый вечер, перед сном, я ждала Рэй-Шуа… Сначала, когда меня увезли из Мельбурна в Грампианские горы, найти было трудно, а потом, через месяц, я немного жила в Сидней – там Рэй-Шуа мог найти и мог меня выкупить, но он не приехал. В Сидней у меня перехватили мое письмо к Рэй-Шуа и увезли в Голубые горы, продали золотопромышленникам, а потом перевезли на Мурумбиджи. Вот оттуда мой господин поехал на Соленый остров, в гости к вождю племени Угуа-Амодео и меня взял с собой и еще – в подарок – двух девочек из белых стран. До этих болот мы ехали на лошадях верхом, а после два дня переходили эти болота, на третий, на лодках поехали по Соленому озеру на Соленый остров к Угуа-Амодео. Я и там ждала Рэй-Шуа и желала видеть его во сне. Но каждый раз видела другого белого… – Он был похож на Джека Питч? – не выдержала Наоми, – неправда ли, Ниа? – Правда, – смущенно ответила Ниа, опустив глаза, – правда, правда, он был похож на Джека Питч. И я знала, что он спасет меня… И когда на берегу Мурумбиджи я встретила Джека Питч – сразу его узнала… – Ниа, – обратился Питч, – я должен поцеловать ладони ваших рук в знак счастья. Он поцеловал. Ниа продолжала: – Там у Угуа-Амодео, у вождя Джоэ-Абао, мы гостили 5 дней. Я была посажена в отдельную комнату и не имела права выходить и расспрашивать о жизни Джоэ-Абао и о его женах. Однако, перед самым отъездом, черные устроили игры, и я могла из-за занавески видеть Джоэ-Абао и его главную жену, черноглазую красавицу Аши… Все насторожились. Хорт вытянул голову и сияющими бриллиантами глаз смотрел в черные вершины эвкалиптов: будто там видел он свою Чукку. – Ну, ну, Ниа, – торопила Наоми. Рэй-Шуа крикнул: – Может быть – лучше остановиться, Ниа! Чорт возьми, мы не будем спать и у нас не хватит сил завтра шагать по этой змеиной чертовщине. – Нет, нет, – запротестовал Хорт, – надо дослушать Ниа, необходимо. Прошу. Ниа тихо произнесла: – Рэй-Шуа прав – надо остановиться, потому что это все, что я знаю. Впрочем, мой господин после говорил мне то, что вам уже известно: ведь она единственная, которая живет на Соленом острове у Угуа-Амодео 15 лет. И еще могу добавить: тогда смотря на Аши, мне ясно показалось, что скоро мы будем с ней друзьями… Это – Чукка. – Я уверена, чувствую, вижу… Ниа смолкла. Все с восхищением смотрели на Джека Питч, который спокойно набивал трубку… 10. На соленом острове Бидж, телохранитель Джоэ-Абао, мягко вошел к своему вождю, жевавшему стебель наркотической Оа, и вопросительно доложил: – Наш великий вождь Джоэ-Абао,
тебя желает видеть приехавший гость Рэй-Шуа, посланный Хутхоа из Мурумбиджи. Достоин ли он войти к тебе? – Если он от Хутхоа, – приказал вождь – пусть войдет и будет другом. Бидж удалился. Рэй-Шуа вошел и, в знак почтения, сел на пол, на разостланный мех кенгуру. Джоэ-Абао положил руку на голову Рэй-Шуа и сказал: – Вот стебель Оа, ломай и жуй. Друг Хутхоа – мой друг. Его последняя жена индуска Ниа также была в гостях у меня. Рэй-Шуа тихо ответил: – Великий вождь Джоэ-Абао, это я в Мельбурне нашел Ниа и устроил так, чтобы она попала к Хутхоа. Ее очарование пьянит не меньше стебля Оа, и она стройна, как Оа. Джоэ-Абао приказал Биджу принести вина. – У моего слуги индуса Саида – заявил Рэй-Шуа, – есть для тебя бутылка рома из Ямайки. Разреши подать сюда. – Индуса Саида? – переспросил вождь – насколько мне известно, этот индус бывал здесь с разными поручениями золотопромышленников? Но я не считаю его полезным для тайн Хутхоа… Сайд может выдать Хутхоа – я предупреждаю тебя, друг Рэй-Шуа. Надо быть осторожным: теперь белые, как цепные собаки, стерегут золотые россыпи. – Но пусть будет известно великому вождю Джоэ-Абао, что мы не один раз испытали Сайда и он доказал свою преданность нашей группе. Спокойствие да не оставит дом твой, – успокаивал Рэй-Шуа, пожевывая стебель Оа. Остро запахло вскрытым ромом. Джоэ-Абао распорядился угостить вином Саида и дать Оа. Вождь и гость подняли бокалы и разом опрокинули ром в широко открытые рты, и, по обычаю, уставив глаза в потолок, долго не глотали, чтобы дольше оценить драгоценное предвкушение. Через полчаса, когда бутылка рома сменилась другим крепким вином, Рэй-Шуа так объяснил свой визит: – Сейчас у меня имеется около 300 унций золота, спрятанных в Кислэндских горах, и я в любой день могу доставить великому вождю всю полу-годовую добычу, если Джоэ-Абао даст сходную цену. Сизые глаза вождя жадно разгорелись, он захихикал детским смехом и начал торговаться с Рэй-Шуа. Скоро сделка была заключена. Джоэ-Абао торжествовал, подливая вина гостю и подсовывал Оа. Вечером, в честь гостя, по обычаю, были устроены игры у Угуа-Амодео.
Играющие явились в шкурах кенгуру. Юные жены Джоэ-Абао смотрели из-за занавесок, блестя глазами в сторону гостя. Началась музыка на маленьких барабанах. Рэй-Шуа зорко наблюдал за выполнением важного поручения Саида, который, разыгрывая пьяного, должен был как-нибудь подбежать нечаянно к Аши и незаметно спросить – знает ли она имя Хорта Джойс? В разгаре игр, когда была объявлена передышка, а музыка продолжалась, всем на удивление и смех показался пьяный Саид, смешно и ловко приплясывая. Рэй-Шуа ждал… Джоэ-Абао заливался детским смехом. Саид закружился в пляске и наконец задержался перед занавесками и упал. Вставая на ноги, Саид впился глазами в Аши, спросил: – Знаешь ли ты, Аши, Хорта Джойс? – Отец, мой отец! – вскрикнула Аши. В этот момент к Саиду подбежали играющие и увели. Саид дал Рэй-Шуа условленный сигнал. Рэй-Шуа взволнованно сжал в своем боковом кармане приготовленное письмо, которое надо было передать из рук в руки, чтобы не подвергать риску столь важное дело. Письмо было такое: «Чукка, дочь моя, легенда моя, Чукка. Я ищу тебя 15 лет. Теперь ты со мной. Счастье с нами. Исполни: ровно в 8 вечера через 3 дня, через 72 часа, будь на поляне за озером по этому точному плану, что на обороте письма. Мы подлетим на аэроплане. Мы спасем тебя. Будь же готова. Жди. Ровно в 8. Твой отец, пронзенный предчувствием счастья, твой Хорт Джойс». В это время к Джоэ-Абао быстро подошел начальник игр и сказал: – Великий вождь, твоей жене Аши стало вдруг дурно. Она лежит в обмороке, что делать? У Рэй-Шуа остро, колко забилось сердце и вдруг блеснула мысль – он предложил: – Пусть будет известно великому вождю, что я считаюсь в Уоддоджи лучшим врачом и могу помочь супруге. – Твоя рука, Рэй-Шуа, – обрадовался Джоэ-Абао – пусть спасет Аши. Спаси… Через минуту Рэй-Шуа, глядя на часы, отсчитывал биение пульса Аши, стоя близко у изголовья. Он дал ей холодной воды и произвел искусственное дыхание. Аши очнулась. Улучив момент, Рэй-Шуа вложил Аши в руку письмо, прошептав: – Это от Хорта Джойс. 11. На высоте 8-ми тысяч метров Барограф аэроплана «Наоми» показывал 8 тысяч метров, когда механик-летчик известил Хорта Джойс, что при данной нагрузке большей высоты он дать не может. – Я горячо благодарен и за этот рекордный подъем, – ответил директор, посылая летчику бокал итальянского цинзаро, – для моего счастья это первая и последняя высота… Выше мне никогда не подняться и не надо. Не правда ли, Чукка? – Да, отец, не надо… – кротко и тихо произнесла Чукка, ни на секунду не отрываясь от груди отца, куда припала, как ребенок, с момента своего входа в каюту. Светлая полнолунная ночь, напоенная звездной тишиной, торжественно царила кругом, сковывая всех счастливейшим молчанием. Музыка мотора гулко и мягко таяла в опаловом пространстве, никому не мешая. Электричество решили не зажигать. В окно смотрела только Наоми и то лишь потому, чтобы никого не стеснять и – главное – не заговорить, не нарушить сказочного молчания, которое сразу создала Чукка. А поговорить Наоми хотелось так нестерпимо, что у нее кружилась голова: ведь там много произошло чудесного, волнующего, замечательного, радостного, горестного, разного… По движениям ее локтей, по нервным плечам можно было предсказать, что едва ли у Наоми хватит героического терпения молчать, тем более, пейзаж лунной ночи был для нее однообразен, а созерцать она не умеет. Впрочем, здесь Наоми понимала все без исключения и, вероятно, только ради одной Чукки, испуганной птицей прижавшейся в уголок к отцу, только ради ее, не привыкшей к словам, длилось глубинное молчание. Очевидно все ждали, чтобы заговорила Чукка. Но Чукка только, как прожекторами, водила своими черно-бархатными глазами и, казалось, хотела осилить, осознать происходящее или просто хотела поверить… Поверить может быть во все то, что создала сама стальной силой своей твердой воли, – концентрацией своей непоколебимой настойчивости, неостывающим желанием добиться свободы, именно такой свободы, счастливая вершина которой не ниже этих 8 тысяч метров. Поверить – главное – в волшебные недавние сны, ставшие явью. И в этой яви поверить в многое то, что должно осуществиться… На минуту Чукка остановила свои глаза на Рэй-Шуа, чтобы молча узнать, почуять, понять, впитать, уразуметь о своей судьбе дальше. И узнала… Рэй-Шуа медленно тянул ром, курил сигару за сигарой и не сводил глаз с Чукки, чьё беспредельное обаяние было подобно беспредельности межзвездных пространств, чье магнитическое насыщение непреложно влекло, звало, тянуло, приковывало. Рэй-Шуа говорил с ней вот этим магнетическим молчанием, говорил медленно, глубинно, возвышенно, нежно. Говорил не тревожа, не волнуя. Напротив: каждую новую секунду, он бережно, на руках тонкой мысли, доносил, оберегая ее спокой, и молча спрашивал: говорить ли еще? И когда молча она отвечала: говори… Он говорил еще. Все, кроме юной Наоми, точно знали и слушали слова молчания, так как все кругом было единым общим счастьем. Джек Питч и Ниа сидели друг против друга, освещенные голубым серебром луны, и также бессловно говорили глазами и улыбками. Ниа ехала с Джеком в Америку: так о них думали все и, кажется, не ошибались. Ниа неизменно светилась индусской легендой, напоминая судьбинную бронзовую птицу вершин Галайи. Ниа вся отдалась течению обстоятельств и могла только улыбаться. Джек Питч тихо гладил ее руки, тихо курил свою трубку. Он был спокоен за свою великолепную судьбу – он нашел Ниа. Теперь – он знает – утроит энергию, и умножит наблюдение, разовьет опыты и вообще возвеличит свою карьеру. Тем более, что удачный исход дела Джойс будет широко популярен, а Ниа будет гениальным плюсом во всех его начинаниях. Высота 8-ми тысяч метров была и его высотой: это видели все, даже Наоми, которая за эти немногие дни неузнаваемо выросла, расцвела, поумнела, стала острее, ярче. Однако все же она не могла усвоить вполне: почему надо так долго молчать?… Но как только она возвращалась к догадке, что все это создано Чуккой и ради Чукки, она успокаивалась, стихала. Чукка ей казалась сказочной волшебницей, щедро раздающей целые державы счастья, – той воскресшей из чудесных книжек волшебницей, во всемогущей власти которой были все радости земли и неба. А глаза-прожекторы Чукки сияли снопами повелений. И Хорт, упоенный близостью Чукки, ее возносящим теплом, теперь казался также не тем обыкновенным Хортом, которого она знала, а другим, совсем иным, новым, невиданным, неожиданным, таящим в себе необъяснимые дивные возможности. О чем думает Хорт? Кем стал теперь Хорт, кем? И в самом деле – Хорта трудно было узнать: он весь так был поглощен совершившимся, так схвачен происшедшим, так овеян обилием счастья, что еле сознавая себя, переживал истинное перерождение… Ему стало ясно, что приблизились сроки, когда Хорт Джойс должен построить жизнь по иному плану. 12. Обед у Старта – Мамочка, мамочка, послушай, – кричала свои австралийские впечатления Наоми, – около Соленого озера, где жила Чукка, я на дереве видела сумчатого медведя. Мамочка, уверяю тебя – этот медведь бесконечно симпатично смотрел на нас и особенно на меня. Я просила Рэй-Шуа не убивать его. Право же он интереснее и кенгуру, и даже важного страуса Эму, и даже индюковатого казуара. В Австралии этот медведь называется Коала, или Шими-дуу: кажется, это означает, что медведь симпатичнейшее существо… Впрочем я не знаю. Но он никого не обижает, он маленький и также боится змей, как я. Ах, какая прелесть большая альциона – это такая же шикарная птица, как милый розовый какаду-инка, который часто сердится и громко кричит: кря-кру-ричч… кря-кру-ричч… У альционы очень внимательная голова – вот если бы у меня была такая. Мамочка, а какие дивные там живут в озерах черные лебеди с коралловыми носами. Ах, как страшно там по ночам около костров: над головой сплошь с криком проносятся ночные птицы, а в кустах шуршат змеи – знай берегись! Если бы ты во сне не крикнула вовремя – меня не было бы на свете. Ты и храбрый Хорт спасли меня. Ах, мамочка, но лучше всего на свете была та лунная ночь, когда захватив Чукку, мы возвращались домой. Мы всю ночь молчали, хотя мне очень хотелось поговорить. Чукка – настоящая красавица-волшебница. Ах, какие удивительные глаза у Чукки… Скоро ли они все соберутся обедать. Джек Питч – воображаю – как важно разгуливает с Ниа. Мамочка, мне очень жаль, что завтра Джек Питч и Ниа улетят в Америку. Ниа – очарование. Ее наши называют индусской легендой Галайи… Чу. Телефонный звонок. Я подойду. Алло? А? Это папочка? Мерси. Мы ждем. Очень. Да. Все готово. Да. Вкусно. Что? Рассказываю десятый раз об Австралии. Я забыла тебе сказать, что видела раз утконоса – он очень милый. Спроси у Рэй-Шуа. Боюсь только змей и то не особенно. Да. Теперь не страшно. Нет. Да. Мерси. Ждем. Принеси. Больше. Много. Кучу. Джек Питч стал важничать; понимаю. Ниа – прелесть. Но Чукка, ах, папочка, Чукка – волшебница, Чукка – единственное чудо в мире. Рэй-Шуа без ума – он сразу никого не узнает, даже меня. Да. Не смейся. Бедная Наоми. А все-таки я – знаменитая путешественница по Австралии, а ты нет. До свидания! Или «чпри-чпри» – так кричала одна птичка перед заходом солнца на Мурумбиджи. Приезжай. Через час, когда все собравшиеся разместились за обеденным столом, Джек Питч со свойственной ему улыбкой, обращаясь к Наоми, сказал: – Я готов держать пари, что без нас вы, юная путешественница, развлекали свою маму рассказами о животных Австралии и, вероятно, особенно похвалили Коала, сумчатого медведя, которого вы видели на дереве? Не правда ли? – Правда, правда! – воскликнула восторженная Наоми, – но каким образом вы могли это узнать? Надеюсь, не из расспросов мамы? – О, конечно. Это было бы слишком примитивно, – улыбался Джек Питч, – и просто недостойно приличного сыщика. – Но как? – изумлялась Наоми. – И скажу больше – вы говорили по телефону, – продолжал улыбаться знаменитый сыщик. – И это – правда. – Да? – Я говорила по телефону. – Тоже о животных? – Кажется об утконосе, о змеях и о всех вас… Все засмеялись. – Ну, вот, – обиделась Наоми, – я не понимаю, почему это люди считают себя настолько выше милых, чудесных животных, что даже не позволяют в разговорах свои имена ставить рядом с такими прелестями, как: медведь, кенгуру, утконос, динго, вомбат, казуар, какаду. Право же я так люблю животных. – И нас? – перебил Старт. – И вас, – успокоила Наоми, – однако я хочу немедленно знать, откуда Джеку Питч известно, что я говорила о медведе без вас? – Я наблюдал, – начал Питч, – что люди, рассказывая свои волнующие впечатления, особенно о животных и птицах, незаметно для себя, моментами впадают в подражание жестов, интонации, характера и разных индивидуальных особенностей этим самым животным, указывая руками форму и высоту повествуемого. И вот, когда я вошел в гостиную, я обратил внимание, что на гладкой позолоте нижней рамы картины имеются на тончайшем слое пыли свежие 2–3 отпечатка пальцев. Я сравнил их с имеющимися у меня в записной книжке и нашел, что это пальчики Наоми. А так как в момент рассказа обычно рассказывающий берется за самые неожиданные вещи, то по отпечаткам пальцев можно предположить, о чем шла речь. По высоте рамы я решил, что Наоми говорила вероятно о каком-то животном, которое видела на дереве, а ее отпечатки пальцев изображали лапы медведя. Любопытства ради, я пристально осмотрел ряд вещей и быстро нашел на телефонном аппарате продолжение следов, расположенных в точном порядке, как на позолоте рамы. Вот и все; это довольно просто, если уметь… – Браво, браво, – разнеслось всюду. – Я в исключительном восторге, – кричала Наоми, – ах, мамочка, а как было интересно, когда Джек Питч в Мельбурне по отпечаткам пальцев, оставленных на портрете Хорта, начал разыскивать в разных местах этих подозрительных людей, которые увезли Ниа. – Я уже рассказывал Наоми, и кажется при вас, при всех, – заявил Джек Питч, – гораздо более интересным я считаю выслушать рассказ лэди Старт о сне, которым она спасла свою дочь от укуса змеи, когда мы были за тысячи километров. Чукка этого еще не слыхала да и мы вскользь… – Очень прошу вас, лэди, – подтвердила Чукка. – В свою очередь Чукка, – вмешался Рэй-Шуа, – обещала нам после обеда рассказать о себе: по существу, ведь она и есть Хораз, во имя чье написана моя «Последняя книга» – это ли не величайшая организация радио-сцеплений отдельных интеллектов и явлений в одно целое – в один активный разум… Чорт возьми, разве есть более высшие доказательства моей теории радио-мысли, как то, что расскажет нам после обеда Чукка и сию минуту лэди Старт. – Прежде всего я должна извинительно сознаться, – с искренним волнением начала лэди Старт, – в своем скептицизме относительно всякого рода теорий передач радиомыслей, особенно во снах… Но случившееся со мной отныне изменяет мой взгляд: теперь я верю книгам Рэй-Шуа и особенно «Последней книге», где профессор Хораз мог, не выходя из кабинета, предвидеть между прочим, различные опасности, грозящие кому-то за далекие тысячи километров, и мог своей волей предотвращать неминуемую беду. Рэй-Шуа благодарно кивнул головой. – С минуты, как только с вами улетела Наоми, – продолжала лэди Старт, – я естественно беспокоилась за благополучие ее первого путешествия. Всячески мысленно я желала ей и всем счастливого пути. Муж меня успокаивал именем нашего друга Хорта. Но вот однажды – этот день и час ночи записаны и у меня и Наоми – я немного ранее обычного легла спать, а муж читал. И я увидела сон, будто в австралийских дебрях, в темную ночь, у двух костров сидят на земле Наоми и Хорт. Будто огромная змея подползла из кустов к Наоми… Но Хорт был отвлечен и не видел… Желая спасти Наоми, не помня себя, я закричала: Наоми! Наоми! и проснулась с сильно бьющимся сердцем. Муж сказал: «Ты только что кричала: Наоми, Наоми. Что случилось?» Я объяснила свой крик страшным сном, и мы вместе с мужем поверили в счастливый исход грозившей опасности. – Вот, я жива и здорова, – весело раскланивалась Наоми. Лэди Старт поцеловала свою дочь. Час оживленных рассуждений и воспоминаний, связанных с этим случаем, привел обед к концу. Пить кофе с ликером и фруктами все перешли в гостиную. Мужчины закурили. Было заметно, как Хорт заволновался перед рассказом Чукки… 13. И раскрылись Чукки уста Последние лучи заката загасли и остудили золото картинных рам, когда все, будто по волшебному мановению, затихли,
насторожились, как перед чудом. С чистого, иссиня-изумрудного неба голубым бриллиантом смотрела в окна вечерняя звезда, ожидая желанных слов… Опустив вуаль длинных ресниц, Чукка, глубинно вздохнув, выждав готовность всех ее выслушать, начала свою повесть… И раскрылись Чукки уста: – Дикой птицей Хохт-амо-ноо с далекого Соленого озера племени Угуа-Амодео я сижу здесь, среди вас, цветов культуры и чудес, мне незнакомых. Что я и где – едва ли известно кому-нибудь. И верны ли дороги мои – не знаю, еще не знаю. Но слова мои верны, как верен отец мне и я отцу. Он ли не помнит того последнего дня, как расстались надолго мы. Тогда с кладбища нашего, с могилы матери моей взяли меня черные волосатые люди и на лошадях в далекие края увезли. Говорили, уверяли, клялись, что умер отец мой Хорт и одна я осталась. Зандой называли меня, петь, плясать, гадать, плакать просить учили. И всему научилась я. Потом в Турцию продали. А из Константинополя в Калькутту увезли и снова в Мельбурн продали – оттуда к племени Угуа-Амодео на Соленый остров попала и в жены взял меня Джоэ-Абао, великий вождь. Еще другие там жены были и еще других привозили. Кораллами, раковинами, хвостами куниц и золотом украшали наши тела девичьи. И ничего не понимали мы, ни о чем не думали, пели, играли на струнном тай-тра, жевали стебель Оа, плясали перед Джоэ-Абао. Вместе сначала росли мы, как горные кенгуру, а потом разделять нас стали. Главной женой великого вождя объявили меня и в комнату отдельную посадили; там в мехах, в перьях страусовых заглохла я. И только думы о своей снежной, лесной родине, да об отце согревали меня, а не вино Джоэ-Абао, не стебель Оа, нет… …Разные редкие гости к нам приезжали, золото в слитках тайно привозили и по вечерам веселый Джоэ-Абао игры и пляски Угуа-Амодео устраивал. Мне подарки дарил: камни и золото, и шелк, и травы душистые. Но не эти радости веселили меня. Сладостью жизни моей думать думы об отце и лесном севере было. И случилось раз так, что в долгом сне я отца увидела, да так близко и верно, будто живого увидела, и дыхание его тепла сердцем почувствовала.
И поняла, что жив мой отец и обо мне думает – жива я или нет. И поверила я этому сну, всем думам, всем чувствам поверила. Стала прямой, настороженной, высокой, как голова страуса, и снами об отце стала жить и мысли ковать научилась и острыми стрелами посылать отцу, бедному далекому отцу моему Хорту, посылать научилась. Так мне казалось тогда, что я научилась. И новая жизнь открылась мне: в снах узнавала я, как живут разные люди; о делах и желаниях их узнавала, слышала голоса и язык понимала. Сама будто улетала к людям, куда хотела, спрашивала обо всем и ответы на все получала. И только отец молчал, слышала, как молчал от горя и бедности, от пустоты, одиночества. Даже забывать меня начал. Высох мозг его, а глаза заслезились. Видела это я, понимала, мучилась, страдала, а вырваться никак не могла, сил не находила, не умела, боялась. Тогда в самом золотом расцвете, как пальма весной, была я, и Джоэ-Абао сам за каждым движением моим следил, и слуги зорко следили. Особенно, когда гости на остров приезжали – ревнив и суров он был. А после золото и камни мне приносил, стебель Оа. Богатством дышала я и никак не могла с отцом поделиться, чтобы отдохнул он от бедности, от неразумной борьбы, от черной жизни. Много золота у меня лежало в мехах и раковинах, а отцу ведь только горсть одну или две надо было. Но и этих горстей дать не могла. Долго, мучительно, больно, с острыми, как стрелы, своими мыслями я жила думами об отце, долго о нем и жадно думала, жадно, будто только один глоток воды просила, а он не давал. Вот вдруг и произошло что: страшный сон мне приснился – всю меня черными лапами в комок сжал. Своими глазами увидела я, как отец с веревкой в кармане на кладбище, идет к своим могилам и удавиться хочет. И пьяный он и не понимает меня. Тогда пеструю женщину на улице нашла я, и упросила спасти отца, и еще другую нашла, и к кладбищу послала скорей, и слова всякие быстро, знойно говорила, и все отцу просила передать. Со страху, от тяжкого мучения к восходу проснулась и снова поверила, что от смерти отца спасла, и надо ему сказать, повелеть, надо заставить его жить новой жизнью и такой, какую я сама – я дочь его – Чукка выдумаю. Вот и поверила, я, что отец в моей полной власти, и я могу им владеть, могу. Путь его новой жизни, счастьем, как солнцем, залила, и к себе приближать начала, ближе к себе, чтобы конец его дней теплее согреть, а жить отцу менее 4-х лет осталось. И он и я знаем об этом и теперь знать будете вы. С отцом и с вами неизменно была, как неизменно я знала час своего освобождения – час приезда Рэй-Шуа на остров и, может быть, помнит он, как дурно мне стало, и это я сделала так, чтобы к изголовью привели его помощь подать мне и письмо отца в руку мою вложить. Рэй-Шуа много раз снился мне и книги свои читал, и сама я читала. И о всех о вас знала я потому, что с отцом неразлучно была и неразлучной до последней минуты с ним быть собираюсь. Ведь конец дороги его не так уж далек, а дни сосчитаны точно. Сроки назначены и приближаются, и никакой нет в этой печали, нет, и тоски нет никакой. Надо только помочь отцу разумнее дожить, вернее до конца дойти, стебель Оа спокойнее дожевать, и птиц поющих с улыбкой тепла дослушать. Я и Рэй-Шуа мы поможем отцу, поможем… 14. Разговор моторной лодки – Далекая снежная вершина среди синих гор высовывалась, как голова лебедя из кустов… Помню… – Держи правее – там, кажется, островок. – Ну и что же? – Тише – в лесу слышен смех. – Это филин. – Он не очень-то любит белые ночи. – Летел бы на юг. – Здесь гуще. – Смотри – какой всплеск. – Это охотится щука. – Слева у самой сосновой горы озеро. Заметно по туману. – Я был на той вершине – на голове лебединой… – Мы могли бы чуть остановиться. – У озера? – Да. – Нет, нет, едем дальше. Ночь призывает. – Мотор упоительно работает. – Дисциплинирован. – Там костер. – Рыбак. – Один? – Нет – с ним чайник и наверно топор. – Перед глазами – река. – В реке – рыбачьи проекты. – В проектах – один процент сбытия. – Ему довольно одного. – Что он думает о нас? – То же, что и о дыме своего костра. – Мимо. – Тем более мы в легком тумане. – Он ближе к истине. – Около и останется. – Помню: на той голове лебединой мысль застыла о вечности, а сердце жалко билось… – Сердце – пугливая, хрупкая птица, нежная птица в клетке грудной. – Вечность – для разума. – И, пожалуй, для глаз, если хорошее зрение. – А сердце, бедное сердце, считает секунды. – И бедное сердце побеждает богатый разум… – Смешно. – Но так. – Жизнь, есть жизнь. – Бессмысленно думать о переделке. – Держи левее – к кустам. – Мудрецы объясняли мир. – Пробовали управлять. – Ничего не вышло. – Понятно: сколько мудрецов – столько напечатанных мировоззрений. – Есть еще ненапечатанные. – И будут еще. – Софизм – курорт интеллекта. – Смотри – что это? – Не вижу. – Вот – у водокрая, на берегу. – Журавль. – Пожалуй. – Но курорты требуются только иногда, а потому софизм прекрасное, но временное явление. – Подкачай масла. – Есть. – Туман сгущается. – Это к рассвету. – Джек Питч крепко засел в Нью-Йорке. – Ради карьеры. – Ниа любит Нью-Йорк. – Разумеется, – там больше кино. – Для первого дебюта Ниа выступила превосходно. – Острое существо. – Чертовски чувствует форму жеста. – Ого. – Через 3–4 месяца увидим Ниа на экране. – Но я убежден, что роман мой использован слабо: слишком торопились. – Конкуренция, как две палки о четырех концах. – Дай спичку. – Вот. – Табак отсырел. – Восток и щеки Чукки розовеют. – Чукка спит с улыбкой. – Вероятно, она убеждена, что не спит. – Возьми вправо – к лугам, здесь в горах слишком гудит мотор. – Псина Диана полаивает сквозь сон. – Видит во сне утиный выводок. – Не понимает, зачем надо ждать взрослых утят, когда сейчас проще взять. – Нервничает. – Вчера Чукка на берегу стала так ловко крякать по утиному, что Диана, выпрыгнула из лодки в воду и пошла искать. – И все-таки, чертовка, нашла в болотце выводок. – Через месяц, полтора поохотимся. – Обязательно. – Чукка великолепно научилась стрелять. – Взглянул бы вчера на нее Джоэ-Абао, как она уложила в лёт вальдшнепа. – Молодец. – Держу пари, что великий вождь дурно относится к достижениям авиации. – Еще бы. – А интересно, где теперь Бидж с золотом Чукки? Разбогател каналья. – Теперь, наверно, сам держит телохранителя. – И пьет ром, мерзавец. – Чукка говорила, что Биджу было известно, как по ночам у спящего солнца негры украдкой вытягивали особыми кишками ром. – По этому случаю давай выпьем. – Есть. – И все же коньяк лучше. – Тоньше. – Ром – бас, коньяк – баритон. – Баритон более приемлем. – Еще? – Давай. – Жизнь коротка, а коньяку много. – Оль райт. – Обидно умирать, когда коньяк остается. – Эх-х… – Не говори… – Старт уверял меня, что перед смертью он выпьет стакан холодного коньяку, закусит лимоном и закурит сигару. – Мы заключили союз умереть именно так. – Вот рука – я вступаю в этот союз. – Значит, стакан коньяку, лимон и сигара должны быть всегда наготове? – Всегда. – Непременно. – Ого. Где-то циликает кулик. – Рано. – Кто-нибудь согнал. – Держи левее. Я думаю о Наоми… – Пахнет дымом. – За горой, наверное, костер. – Рыбачье место. – Тут дивно. – Наоми сказала бы, что тут «симпатично». – Пожалуй тут есть даже «симпатичные» медведи. – Ого. Северные медведи – это не сумчатая Австралия. – Да, видно по природе. – Табак подсох. – Север – мудрец, у севера белый высокий лоб. – Дай спичку. – Хорт, ты – настоящий сын севера. Я вижу. – Я люблю свой север. – Теперь я понимаю твой рост, твою Чукку и все остальное. Хорт, я завидую тебе. – Рэй-Шуа, ты – настоящий сын юга. – Я не люблю юг, чорт бы его взял. – Полюбишь. Даю слово. Или ты не растение своей земли? Дело только за временем. – Это так. Но мне противна моя откровенная австральность. Мое тропическое происхождение. Недаром здесь все принимают меня за неподдельную обезьяну, и руками щупают мою черную кожу. Я действительно обезьяна, чорт возьми. Посади меня на цепочку и води по деревням – мы недурно будем зарабатывать. Будет хлеб впереди. – Хлеб будет и без представлений. А вот мне очень нравится, что ты – гениальная зверюга: хорошо пишешь романы и толково знаешь мотор. Только держи еще левее, – поближе к костру – там лучше. – Рэй-Шуа в качестве какаду… – Не ворчи. Рыбак встал и черпает чайником воду. Через 10 минут он будет похлебывать чай и соображать о своих затеях. – Не без удивления он выпучил глаза. – Он еще не проснулся, как следует, и думает, что мы – сновидение. – Любители ночных приключений. – Дай спичку. Потухла. Засмотрелся. – Рыбак, говоря по Наоми «симпатично» устроился. – У рыбаков есть вкус. Я учусь. – Ну, вот ползет, зевая, Диана. – Давай лапу, доброе утро. – Псина, целуй обезьяну. Так. – Скоро солнце. – Ого. Проснулись. – Это – кулики-песочники. – Туман густеет. – Кричат гуси. – Рыбы плавятся, разводят узоры, дразнят. – Сейчас встанет Чукка – вместе с солнцем. – Превосходный час! – «Час, когда горный кенгуру стоит на скале, над обрывом и смотрит на горизонт восхода», так, кажется, читал в книгах твоих? – Солнце – глаз земли. Кенгуру помнит об этом. – Крякают утки – близко озеро. – Птицы азартно заливаются. Здесь голоса их сочнее и крепче. – Некоторые из них зимуют, несмотря на отчаянно-долгую зиму. – Буду зимовать и я. – Ххо. Посмотрим – сказал слепой, посмотрим. – Это решено. – Ну, ну. – Нос у тебя приплюснут. А уши? Останешься без ушей. – Уши? На кой они чорт? Что я – композитор что ли или капельмейстер? – У нас бывает по Реомюру до 45–50 градусов. – Пустяки, я обрасту мехом. – Вот и солнце. – Вот и Чукка. Доброе утро! – Доброе утро, дочка моя. – Доброе утро, счастливый путь, отец, Рэй-Шуа, дайте расцеловать вас. – Жизнь продолжается, Чукка! – Моторная лодка разговаривает. – Надеюсь, вы помогаете? – Стараемся. – Ого. Еще как… – Я видела во сне Наоми, бедная, она скучает, очень скучает. – Чукка, с тобой здоровается Диана, дает лапу. – Доброе утро, Диана. Богатый день пусть вкусную пищу тебе пошлет. – После вчерашнего вальдшнепа Диана питает к тебе искреннее уважение. – Я и сама горжусь успехами охоты, – это меня волнует, увлекает не менее вас. – Браво, Чукка. – Браво, дочка моя. – Как дивно птицы солнце встречают. Туманы кругом, а берега изумрудные. В каком мире мы? В стране какой? Неустанные и куда несемся? Диана, нюхай душистое утро. – Через час, когда растают туманы, мы выберем место для стоянки. Пора. – Мы выпьем кофе и вздремнем. – Я разведу костер, и чистого мокка сварю вам, и завтрак вкусно приготовлю, и, как детей, спать вас заложу, а сама нянькой дежурить останусь. С Дианой, сама с собой, с природой разговаривать буду. И обо всем вам потом расскажу. И о том, что о Наоми во сне видела – тоскует она и не верит в долгое расставание, нет, не верит… – Наоми из породы птиц, поющих на вершинах. – Взрослой девушкой мы увидим Наоми, и тогда она останется птицей. – Сладко она спит сейчас в своей кровати, и, может быть, снится ей, что с нами она в моторной лодке дышит солнцем и туманами, непрестанно разговаривая. Истинная птица – Наоми. – За эти годы я с любовью привык к ней, спаялся дружбой детства и мне кажется странной наша разлука… Ведь это она нашла меня, она явилась причиной моего счастья. – Хорт, ты утомлен и путаешь явления: причиной была Чукка, а Наоми – следствием. – Впрочем, да. Это ясно, но я говорю вообще так, безотчетно. Часто люди думают о живой истине, а говорят мертвый словесный сумбур, полагая, что правильно и точно выразили мысль. – Разумеется следить за точностью легче, чем ее конкретно, просто, четко выразить. – Дай, спичку. – Вот это – верно. На. – Держи правее – впереди опять островок. Говорят, на таких островках, окаймленных кустарником, дельно сидеть с ружьем в кустах, по вечерам, под осень во время перелета, да с утиными чучелами. Чукка, ты чувствуешь? – Чувствую. – Чорт возьми, этой же осенью мы засядем где-либо в островах. – Надо запастись утиными чучелами. – А вот что будем делать зимой? – Осенью в засаде сообразим. – В лесных горах славно на лыжах бродить. – Охотиться на «симпатичных» медведей. – Здесь зима – сказка никем нерассказанная. – Рэй-Шуа, ты призван в мир, чтобы написать, что такое зима на севере. – Пусть здравствует зима на севере, но к чорту писания: я слишком счастлив и богат, чтобы забавлять обывателей. Довольно. Да, жизнь перещеголяла мои книги. Ам-ноа-джай, – так кричат у нас, когда хорошо выигрывают. Ам-ноа-джай! 15. Глаза осени Оранжевым золотом расплескались деревья. Почернели долгие ночи северной осени. Холодное небо высоким и звонким стало. Солнце грело, но не согревало. От редких цветов на полянах пахло одиночеством, будто цвели они на могилах. А птицы пели, как на кладбище, вкладывая в песню скорбь безвозвратно-ушедшего. Никто не пел веселых песен и никто не сожалел о них, и не желал. От воды в реках и озерах стало веять холодом вороненой стали. По вечерам носились отлетные стаи уток, гусей, и в одиночку всяческие метались птицы. По ночам высоко в синеве кричали улетающие журавли: – Грли-грли… грли-грли… Чью с такой осторожностью в звездном спокое мысль несли журавли – никто не знал, но думал и молча спрашивал: – чью? Осень не даст ответа. Осень не любит вопросов: все ясно. Осень есть осень. Тише… В оранжевом золоте падающих с деревьев листьев слышится едва уловимый звон прощального гимна неминуемого конца… Это дыхание смерти. Она всюду здесь – эта Желтая смерть. Лезвие черной непреложности… Нож в горло. Жутко, нестерпимо-мучительно, несправедливо, кошмарно, бессмысленно. Но в горле нож… Что делать? Мир так вот устроен. И ничто не в состоянии изменить сущее. И кто скажет, что осень не прекрасна? Вот на склоне крутой высокой горы стоит Хорт, опершись на ружье, и смотрит на сияющий горизонт, и смотрит вокруг на лесное царство, и смотрит в лимонные глаза осени, и говорит себе: – Осень прекрасна. Потом, подумав, поправляет свою мысль: – Хоть осень прекрасна. У Хорта никогда не было весны, Хорт никогда не видал лета, но осень он видит… Что делать? Мир так устроен. Кто-то жил и весной, и летом жил, а ему дано постичь счастье осени. Пусть будет так… По существу ему теперь все равно: сумма прекрасных дней осени известна. Нож около горла, и веселые песни петь смысла не имеет. А еще глупее – отчаиваться. Смерть страшна дуракам и
ростовщикам: тем и другим в момент приближения конца кажется, что они далеко еще не выполнили всего своего земного предназначения. Суть в ином… Он ли – Хорт не знал отлично: что жизнь и смерть – два равноценные явления, как его руки – правая и левая: одна не мыслится без другой. Он ли – Хорт не помнил, что все эти годы жил, так сказать, бесплатным приложением к жизни по воле игривой судьбы или по воле Чукки… Или Хорт забыл о веревке в кармане, с которой шел на кладбище удавиться? О, ничуть. Нет, нет. Суть в ином… Жить остается еще две осени. Значит – надо точно, разумно, толково, четко обдумать свой тот философский фейерверк, чье значение могли бы оправдать пришествие его, Хорта, на землю, хотя бы только в его предсмертных глазах умирающего не дурака. Ведь Хорт – не только бухгалтер, привыкший подводить итоги и балансы, но и человек, кого довольно своеобразно отметила судьба, хотя и поздно, и поставила в положение настоятельной необходимости дать полный и ясный отчет об израсходованной жизни. Перед кем? Это не так уж важно. Важнее – что действительно имеется высокое чувство жизненной отчетности. – Ну, пусть, – думал из скромности Хорт, – перед своим сознанием, перед своими семью друзьями, наконец – перед всеми, кому будет интересно или просто забавно узнать кое-что об его судьбе. Ведь не зря же ему, когда-то бедному, больному, несчастному, всеми обиженному Хорту – был послан вдруг этот гениальный сдвиг, чьи пути развернули в душе его неслыханную легенду. И надо было достойно оценить это счастье, и надо разобраться в выводах… Однако Хорт был достаточно умен и отнюдь не собирался разрешать мировые проблемы жизни или отвечать на разные проклятые вопросы, он только, как отмеченный, избранный счастливец хотел определить, выявить кой-какие пункты его жизненного опыта, чтобы хоть приблизительно разгадать смысл своего существования, своего ничтожного личного явления в мир. Хорт читал философов, разных великих и малых мыслителей, больших писателей. Хорт научился у них мыслить и рассуждать, научился отыскивать ценные умозаключения, научился синтезировать идеи.
Но все это вместе взятое, в общей сумме шло мимо его жизни, как небесные планеты… Величественно, но мимо. Исключения составляли только теории экономического материализма: здесь все близко касалось и волновало его. Все остальные теории – идеалистические, мистические, религиозные, были всегда далеки от Хорта и напоминали ему облака… Облака – иногда изумительные по форме и красоте, иногда скучные и дождливые, иногда пугающие грозой, иногда спокойные и высокие, иногда декоративно-окрашенные, иногда изображающие фигуры богов и животных, иногда уводящие к созерцанию и даже указывающие пути, как это было однажды, но облака – всегда облака и только. Идеалистические мечтания, – увлечения и блаженства нетрезвого ума… Хорт же был трезв и непреложно связан с землей. Особенно теперь, когда дожить осталось так мало – еще две осени. – И это так совершенно прекрасно, – гордо решил Хорт, – что мне точно известен день моей смерти. Это венец вершины моего счастья! 16. Встреча с бурой медведицей Костер, разведенный на самом берегу у моторной лодки, весело и уютно потрескивал, подогревая кофейник. Завтрак кончался. Пахло рябчиками, кофе и дымом. Диана замерла в позе сфинкса и наблюдала за жующими, ожидая очереди. Тонкая струя собачьей слюны свидетельствовала о собачьем аппетите. Рэй-Шуа, закурив, говорил: – Чорт возьми, я совершенный дикарь, да. Сейчас – дивное утро золотой осени. Ваши глаза, Чукка и Хорт, устремлены на превосходную панораму красочной яркости и линий рельефа. Или вы мечтаете об охоте? Все равно: вы разглядываете местность и это справедливо. Но я поймал себя на том, что даже и в солнечное утро я готов без конца смотреть на огонь в костре. Это ли не наследственная дикость? Да еще какая! Ого-го! Часами бессмысленно смотреть на огонь, почти не о чем не думая всерьез, и при этом испытывать большое удовольствие могут только дикари, как я. Понимаю – смотреть на костер ночью – тогда это неописуемое блаженство – но сейчас, в это редчайшее из утр, сейчас смотреть в костер – это нелепо, глупо. Чорт возьми, однако меня тянет смотреть, и я смотрю: будто с несказанным наслаждением возвращаюсь к радостям первобытных предков. Вообще – здесь воскресают вновь какие-то забытые инстинкты, а охота моментами на меня действует так сильно, что я весь превращаюсь в зверюгу и даже, кажется, оскаливаю зубы и урчу, не сознавая, не помня себя. А вчера видел сон, будто в рукопашную схватился с каким-то зверем и руками разодрал ему челюсти. Чукка, кормившая Диану во время разговора Рэй-Шуа, с улыбкой разливая кофе, сознавалась: – Бесконечно приятно все это слушать. Рыбная ловля и особенно охота заполнили дни мои. Я ни о чем другом думать не хочу, не желаю. Мы все от прошлого устали, истомились, как в тюрьме, и мы отдыхаем, мы горячо увлекаемся охотой и правы мы. Скажи, отец? – Мы правы, – заявил Хорт, – это слишком очевидно. Главное – мы горим не хуже нашего костра. Сердца наши крепко бьются, глаза сияют энергией, душа спокойна, нам никто не мешает, ружья в порядке, запасы есть, осень прекрасна, мы сыты, здоровы, изобретательны, умны. Что нам еще? Мир с нами. – Браво, браво! – закричал Рэй-Шуа, – браво директор, покуривающий у костра и подготовляющий рыбацкое снаряжение! – В таком случае, – поднялась Чукка, – я и Рэй-Шуа берем ружья и уходим в лесные горы к рябчикам и глухарям, а ты, отец, часа через два начинай готовить обед. К этому времени вернемся мы. Эй, Диана! Чукка и Рэй-Шуа быстро зашагали к лесу, попискивая в приманные пищики для рябчиков. Хорт проводил глазами охотников и собаку. А через несколько минут влез в моторную лодку, подтянулся по заброшенному в глубину якорю подальше в реку, и стал рыбачить, закинув удочки, спокойно покуривая. Глаза следили за наплавами. В голове мелькали мысли о Наоми… Клёв был слабый и мелкий. Но Хорт, оставшись дежурным, рыбачил просто от нечего делать, решив использовать тихий и теплый час-другой. – По настоящему, – думал Хорт, – будь у нас маленькая, рыбачья лодка, то ночью можно было поохотиться на крупную рыбу с острогой. Теперь же недели через две начнутся заморозки, выпадет снег, начнется зима и лодку заводить не имеет смысла. Хорту вдруг захотелось зимы. Скорей бы: он представил себя живущим на высокой горе в занесенной снегом хижине-землянке. Вспомнил о морозных голубых, серебряных днях, которые сверкали из далекого прошлого, когда Хорт оборванным мальчиком на санках возил сырое белье полоскать в прорубь на речку, помогая матери. Вспомнил о том, как он никогда не мог согреться, всегда коченел от холода и не мог понять – почему все это горе происходит и что такое сытая, теплая, богатая жизнь. Вспомнил о своей несчастной удавившейся матери, не захотевшей камнем висеть у бедного сына, вспомнил о жене Эдди, об утонувшем сыне Умбе и о записочке Чукки. – Эх, – подумал с горьким вздохом Хорт, – вот бы тогда, хоть единую каплю счастья из того океана, который пришел так поздно… Именно тогда – ведь тогда это было бы всемогущим животворящим чудом, жизнедатным праздником жизни. Но всё приходит слишком поздно – что делать, что делать? Вдруг Хорт вскрикнул, как нежданно ужаленный: – Ах!.. Внезапной острой болью сжалось сердце, и Хорт, объятый ужасом, закричал: – Чукка? Где она! Что с ней! Чукка! Чукка! Хорт опрометью, ледяными трясущимися руками схватился за канат, подтянулся к берегу, выскочил и бросился бежать в лес, задыхаясь от волнения, захватив ружье. Там, на моторной лодке, Хорт среди белых снегов вспоминаний, вдруг услышал отчаянный тихий зов Чукки: – Отец… отец… Обезумевший Хорт бежал по лесным трущобам, бежал с непрестанные шепотом: – Чукка… Чукка… я здесь… с тобой… В это время произошло вот что: По желанию Чукки Рэй-Шуа с Дианой направились в одну сторону, а Чукка – в другую, к логам, чтобы после обхода встретиться у горы, в условленном месте. Чукка с трудом перебралась через один громадный лог, застрелив там двух рябчиков. За этим логом оказался еще более громадный лог, и Чукка решила не отступать, несмотря на всю колоденную глушь и валежную сплошную заваль. Расцарапав лицо и руки до крови, она добралась до дна лога. И вот в этот момент Чукка услышала сухой треск и густой звериный храп. Едва Чукка успела вскочить на колоду, как выросла исполинская бурая взъерошенная медведица, встав на задние лапы и распустив когти. Глаза медведицы впились в глаза Чукки. Чукка мысленно крикнула: – Отец… отец… Рэй-Шуа… Она вскинула ружье и хотела выстрелить в медведицу и вспомнила, что прежде надо переменить патроны с дробью на патроны с медвежьими пулями, что были в патронташе, и опустила прицел. В это время Чукка заметила, не сводя глаз с глаз медведицы, что к ногам ее подбежали два медвежонка и начали, повизгивая, обнюхивать ноги. Чукка не шевелилась. Один медвежонок лапами схватил одну ногу Чукки и потащил на себя. Чукка рванула ногой, и медвежонок отскочил, испугавшись. Рыча медведица, стала обходить жертву. В одну секунду ощупью Чукка достала два патрона с медвежьими пулями, в момент переломила ружье, выкинула прежние патроны и вставила медвежьи. И снова вскинула ружье и взяла на прицел, метя в косматую оскаленную голову, но около раздался треск и храп – там был медведь-пестун. Медвежата бросились к пестуну. Медведица, урча, храпя, чуть отошла. Чукка быстро соскочила с колоды и стала задом, на каблуках лезть вверх по логу, не спуская глаз с глаз медведицы и держала на курках похолодевшие пальцы. Каждый шаг Чукки был шагом медведицы. От волнения и ледяного страха силы стали оставлять Чукку, и на середине обрыва лога она едва на два аршина влезла на дерево, не имея сил двигаться дальше, и, обняв левой рукой ствол, правой держала ружье наготове, чтобы выстрелить в самый катастрофический момент, если бы медведица схватила ее за ноги. Чукка ждала помощи, часто мысленно повторяя: – Отец… Отец… Рэй-Шуа… И наконец, она услышала свист спасения и хотела крикнуть, но не нашла голоса: так иссохло горло. Медведица, почуяв шум и свист, зарычала и начала когтями вырывать клочья мха из земли. Свистел Хорт – это Чукка знала. Свистел, кричал все ближе и ближе, все короче. Хрустели, ломались сучья. Чукка, готовая от бессилия упасть с дерева, каждую минуту шептала: – Отец… Отец… Рэй-Шуа… Но вот и с другой стороны разнесся свист и треск – это был Рэй-Шуа, кричавший диким воем: – Чукка…а…а…а… Раздались выстрелы, шум, крик. Через минуту Хорт и Рэй-Шуа снимали с дерева от радости плачущую Чукку и сами ревели от счастья спасения. 17. Занесенные снегом От 37 градусов до 40 по Реомюру, ниже нуля, третью неделю стоял лютый мороз. Деревья закружевели, играя на коротком солнце бриллиантовыми кристаллами. Несметные миллионы звездных снежинок сияли глазами кротости. Глубокие снега белым одеялом лебяжьих перьев закутали все кругом, и в зимнюю сказку обратили спящую землю. Серебряный, хрустальный, голубо-снежный сон снился земле: будто сама зима показывала ей свое волшебное, блистающее царство, охраняемое белым холодным покоем. Царство, где не смеет греть солнце, потому что в гости только приходит оно для удивления. Царство, где лишь звезды и месяц торжествуют, как свои, сопровождая длинные ночи бледно-синими лучами. И воистину: царство зимы здесь было так вседержавно, так беспредельно-величественно, что все вокруг до мельчайшего явления было подчинено этому зимнему владычеству. Все сковано льдом, все занесено, снегом. Только заячьи следы, всюду натыканные в лесу, говорили о жизни. Да еще, пожалуй, неизменный опаловый дымок, столбом уходящий в небо говорил, что в этом лесу, на горе, у реки, стоит землянка, занесенная снегом, и там живет какая-то капля жизни. Однако вот третью неделю, как прошел неслыханный снежный буран, лыжные следы вокруг этой землянки исчезли. Впрочем, и сама землянка была погребена под толстым слоем снега и выбраться оттуда в лютый мороз было невозможно. – Ну, вот в нашей снежной могиле, – говорил Хорт, оттачивая топор, – дров хватит только до утра. Запас весь исчерпан. Во что бы то ни стало утром возьмемся за вылазку на свет лесной и припрём хоть одну сушину, которой хватит дня на три, а там, авось, потеплеет, и мы как-нибудь отгребемся от снега. Вот он – наш север, Рэй-Шуа. – Да, чорт возьми, – отозвался Рэй-Шуа, скорчившийся от озноба и дымящий трубкой, – я много слыхал о снегах севера, много видал в кино снежных картин, много фантазировал сам и читал, но такого дьявольского положения погребенных снегом в глухом лесу, да еще в сплошной мороз в сорок градусов, и подряд семнадцать дней в этой норе, – этого я никак не мог ожидать. Впрочем я далек от мысли жаловаться на судьбу. Мне все равно – где меня трясет, здесь ли от холода или на юге от малярии. Меня – главное – беспокоит наша Чукка: она что-то побледнела за эти дни… – Если побледнела я, – стараясь казаться веселой, заговорила Чукка, приготовляя обед, – то потому только, что единственной причиной являюсь страданий Рэй-Шуа, который безвинно вместе с нами погребен в снегах и может быть раскаивается… Мне это больно. – Ххо-ххо-ххо, – мефистофельски загоготал Рэй-Шуа, приседая, – уж не думаешь ли ты, Чукка, что этой подснежной хижине я – Рэй-Шуа предпочел бы какой-нибудь красной кожи стартовский кабинет с письменным столом? Ххо-хо… И уж не думаешь ли ты, что мне интереснее писать романы с приключениями, чем трястись здесь от смертных морозов вместе с тобой и Хортом? Или ты полагаешь, что я потерял вкус к жизни и меня тянет канцелярия литературного искусства? О, ххо, к чорту всех чертей все обывательские кабинеты с фотографиями их обитателей, к чорту письменные столы, к чорту мои фантазерские книги и всю мою чудачью славу, радость, которая у всех сводится только к высокому звонкому гонорару… …Да! К чорту мое писательство. Я – дикарь, австралиец, зверюга, обезьяна, сын природы, охотник, собака, родной брат Дианы, племянник медведя, но не обыватель, не мещанин, не рантье. Я счастлив, что ни одному из моих многочисленных легкомысленных читателей не придет в башку мое местопребывание. И никакой тут жертвы нет. И если я завтра сдохну – лучшей могилы, лучшего конца мне не надо, и лучших свидетелей не хочу, и их нет. Я родился в норе, как истинная обезьяна, и только в норе чую дом свой, а всем и каждому желаю палат и дворцов. Особенно – беднякам. Я же миллиардер духом и могу позволить роскошь 17-й день жить занесенным судьбой и снегом чорт знает где, но с Чуккой и Хортом. Чукка подбежала к Рэй-Шуа с куском мороженого мяса и расцеловала оратора со словами: – Друг наш, Рэй-Шуа, верю, верю и слово даю тебе, что снова щеки мои розоветь будут и сердце утихнет, успокоюсь я, лишь бы ты спокоен был, как отец. В общем же мне, право, нравится, что мы под снегом живем по медвежьи в берлоге своей и говорим разные веселые слова и не унываем мы, нет. Ведь Хоразы никогда не унывают… …Еще когда на Соленом Острове, у Джоэ-Абао жила я, и книг твоих не читала, и мысли твои не знала, и тогда не унывала я, а спасения ждала от отца и тебя… И вот вместе мы, и вот неразлучны мы. Как жизни не верить, и друг друга как не любить? Молча Рэй-Шуа, но с жаром, поцеловал плечо Чукки, отошедшей готовить обед. – А завтра, или чуть позже, – утешал Хорт, – мы отгребем снег, заготовим дров, настреляем зайцев, заморозим их, как морозили шампанское в былое время, и вдоволь нагулявшись на лыжах по снежным пуховикам, по сугробам, засядем за заячий ужин, а в землянке разведем тропическое тепло, будто в Австралии под Козерогом, закурим трубки и пофилософствуем о вообще… – Браво, Хорт Джойс, – ожил Рэй-Шуа, – твоя душа чертовски молодеет с каждым часом. – Стой. Не хочешь ли ты сказать, – перебил Хорт, подняв топор, – что от старости я впал в естественное детство. Ну, ну? Или я не сумею доказать, что юность, светлая юность живет во мне, а не детство. – Докажи, докажи, – заторопили Чукка и Рэй-Шуа. Хорт быстро оделся, взял длинную веревку, топор и вышел в сени, посвистывая. Чукка и Рэй-Шуа наблюдали. Из сеней Хорт открыл дверь в чулан, где хранились разные припасы, мотор от лодки, инструменты и всякая всячина, и все это перетаскал частью в сени, частью в хижину. Потом в верхней стене чулана, что возвышалась над землей, начал рубить четырехугольное оконное отверстие. Прорубив, Хорт лопатой стал, выгребая снег в чулан, проделывать снежный коридорчик, в который скоро забрался, как крот, продолжая сбоку выкидывать снег. Чукка и Рэй-Шуа мерзли и хохотали. Диана
рвалась в снежную нору к Хорту, очевидно полагая, что Хорт зачуял без ее ведома какого-то зверя. Диана лаяла и обнюхивала снег, выталкиваемый ногами Хорта. Через полчаса энергичной работы, когда Хорт пролез по земле под снегом метров 8, он стал пятиться обратно, зацепив один конец веревки за что-то, а другой держал в руках. – Теперь давайте тащить, – весело предложил изобретатель, – а что вытащим – будет наше. Ну. Все трое схватились за веревку и начали не без усилия тащить, пока, наконец, к общему удовольствию, не увидели, что прут здоровенное бревно. Рэй-Шуа бросился за пилой. – Чорт разнеси мои замерзшие мозги, я бы никогда не додумался до такой комбинации, – волновался он, – ведь через: несколько мгновений у нас в берлоге запахнет тропиками Козерога. Браво, Хорт, великолепно доказавший свою юность, браво! – Кстати и обед будет вкуснее. Браво, отец, – поддерживала Чукка, продолжая стряпню, – я давно и очень в находчивость нашего старого юноши верю. – Это еще не все, – разошелся Хорт, – продолжение будет после обеда. Тут забавно то, что об этом бревне я вспомнил еще при словах оратора Рэй-Шуа: «к чорту мое писательство», а при моем упоминании о зайцах я придумал способ его доставки. Очевидно, представление о заячьих норах толкнуло на эту мысль, но почему определенные слова Рэй-Шуа явили воспоминание о бревне, оставленном от постройки, не знаю… – Ххо. Я довольно легко могу разъяснить тебе: – загорелся Рэй-Шуа, помогая Хорту пилить сосновое бревно на дрова, – при своих словах: «к чорту мое писательство» – я вспомнил, как осенью в первый снег мы сидели с тобой на этом бревне и спорили о том – правильно ли я поступил, бросив писать свои книги… Радио-мысль… – Теперь ясно, – перебил Хорт, – и я готов без конца утверждать, что во-первых, ничего на свете не происходит зря, а во-вторых, ты поступил неправильно, бросив свое писательство. Некоторое время и я думал, что это правильно, а потом решил, что это – ерунда, неправильно. – Правильно, правильно! – кричал Рэй-Шуа, оттаскивая в сени отпиленный чурбан, – я согласен вполне, что ничего на свете не происходит зря.
А раз это так неоспоримо – то мое брошенное писательство – очевидно факт какого-то высшего смысла, значение которого впоследствии как всё, мы сумеем разгадать… – Нет, нет, – не соглашался Хорт, закуривая, – нет, в кажущейся слепоте всего «не зря происходящего» самую важную роль играет какая-то гениальная непосредственность, без малейшей примеси, чистая радио-мысль или любое радио-явление, организованное – скажем – законами мировой гармонии. Именно – чистая непосредственность. В этой чистоте – истина, верный итог, линия электронной молнии. Мгновение. И знай я об этом ранее – я скорей разыскал бы Чукку… То-есть также, как прошлой осенью я бросился с моторной лодки и, не зная дорог, не слыша признаков голоса или шума, быстро нашел, как и ты, Чукку, и мы спасли ее от когтей медведицы. Но какая же непосредственность в том, что ты писатель Рэй-Шуа, обладая высоким мыслетворческим аппаратом, называемым талантом, или просто искрой, но не божьей разумеется, а искрой большой радиостанции, ты придумываешь закрыть свое производство… Почему? Не понимаю. Ты прав отдохнуть, если устал работать, ты прав в своих горячих увлечениях, требующих перерыва работы, но ты не имеешь права бросить писательство и никаких сил у тебя не хватит сделать это, как однажды я решил бросить свою жизнь – удавиться, и не мог. В то время я был нужен, быть может, одной Чукке, но и она не дала мне бросить жизнь, и я ей благодарен: все-таки хоть у могилы дней увидел лик счастья – награду за сорок омерзительных лет. А ты? Ты – знаменитый романист Рэй-Шуа, связавший имя свое, мысли свои, сердце свое с десятками тысяч своих читателей, – неужели ты найдешь в себе такие исполинские, легендарные силы, чтобы так просто бросить к чорту свое писательство. Да еще свалить это на какой-то факт высшего смысла… Бревно было кончено пилить, когда как раз кончил говорить улыбающийся Хорт, принимаясь теперь с Рэй-Шуа колоть дрова. Из хижины доносился раздражающе-приятный запах жареного мяса. Чукка старалась. Разгоревшийся на работе Рэй-Шуа, аппетитно начал раздувать ноздрями и спокойно заявил: – Слушай, Хорт. Я – знаменитый романист – не менее знаменитый любитель жареного мяса и надо быть бездарным, чтобы не лишиться дара слова, когда так волшебно пахнет. Я – дикарь это прежде всего, и для меня жратва – священное дело. Тут я религиозен, до чорта. Надеюсь по этому случаю ты не вообразишь, что своей дружеской речью достаточно убедил меня, и я готов снова взяться за тоску своего писательства? Ххэ, за ночным чаем, или, если утомимся, завтра по пунктам я отвечу на речь, а сейчас я хочу жрать, жрать, жрать… – Готово. Идите обедать, – приглашала Чукка, накрывая на стол и напевая: Аджи мноа оа уа! Аг-гуа бхавае а… – Такая есть народная песенка у племени Угуа-Амо-део, пояснила Чукка, – она, отец, говорит о том, что если огонь и солнце не согреют человека, то согреет стебель Оа. – Чертовское тепло и головокружительный запах, – обрадовался Рэй-Шуа, усаживаясь за стол, – требуют, чтобы Хорт, вместо стебля Оа, угостил нас крепкой рябиновой настойкой. Нам есть чему радоваться, – изобретательной юности Хорта с надеждой на продолжение после обеда. – Продолжение будет, – обещал Хорт, доставая бутылку рябиновки, – Хорт ничего не обещает зря. Чукка предложила: – По три бокала за обедом выпьем мы и каждый скажет, кто за что пьет. – Отец, первое слово твое, говори. – Одна вещь остро интересует меня, – начал Хорт, наливая бокалы, – а именно – пессимист я или оптимист? Надо же об этом сказать, хотя бы самому себе вслух, перед рябиновой настойкой. Я – оптимист, да. Но весь мой оптимизм основан, как известно, глубочайшим пессимизмом личного опыта. Тяжкий пресс давления роковых обстоятельств угнетал меня сорок лет, кошмарная слепая сила била меня эти сорок лет, пока – наконец – я не схватился за веревку, чтобы сдохнуть по-собачьи… Это один Хорт, великий труженик бухгалтерии, самый несчастный человек. А вот потом вдруг – вот это все ослепительное счастье, звезда судьбы, воля высшего всепроникающего разума, рука, ведущая избранника, радио-интуиция, гениальная карьера, власть случая, – это другой Хорт, самый высокий директор, счастливый отец, толковый человек. Первый пессимист, второй оптимист. Жизнь разделена на два непримиримых лагеря. Во мне живут два человека, две личности, две воли, два разума, две судьбы. Первый – ничего не прощает. Все помнит, все видит, все сознает, все низводит. Первый преисполнен тоски и страдания. Первый помнит слова «все приходит слишком поздно», и каждую минуту напоминает о близкой смерти. Второй – всё оправдывает, все проводит, все окрыляет надеждами, все организует, все принимает радостно, светло, увлеченно, разумно. Второй насыщен верой в жизнь и гонит мысли о смерти: будто бессмертен я или может случиться чудо. Эта два существа, как ангел с дьяволом, борются во мне, и я не знаю, кто победит. Я скажу об этом в свое время. А сейчас давайте выпьем за жизнь со всеми ее приключениями. Все выпили. Диана получила кусок баранины. После первого блюда Хорт налил по второму бокалу. Чукка сказала свое: – Ночью прошлой во сне я видела, будто с птичкой Наоми большую кино-картину смотрели мы, и на экране наша Ниа играла – в индийских джунглях среди зверей и змей скиталась. Хорошо, ясно Ниа видела я и теперь знаю, и о Наоми все знаю: этот же сон и она видела. Об этом ей напишу и Ниа. И еще знаю, что от них письма на почте есть. Надо поехать туда, получить надо. И Рэй-Шуа это сделает… Тем более, в письмах о славе Рэй-Шуа много написано… И вот за друзей далеких, за Наоми и Ниа, за Джека Питч и Стартов выпьем мы – счастье, успех, благополучие пусть не оставит их. И еще за ваши слова: «Ничего на свете не происходит зря» – пью я, – потому так все мы друг друга нашли и дружба хранит всех. Выпили все по второму бокалу. Диана снова получила порцию мяса. А после второго блюда, когда Хорт начал раскрывать жестяную банку с консервированными ананасами, Рэй-Шуа, наливая по третьему бокалу душистой настойки, сказал, закурив с Хортом трубки: – Чорт меня напутствует дернуть несколько соображений по своей специальности. Дело в том, что я в большом долгу перед Хортом по поводу наших споров о ликвидации моего писательства. Десятую часть этого долга я возвращаю в качестве тоста за полное отрицание книги, как набора художественно-словесного материала, при этом почти сплошь гнилого, недоброкачественного материала. Разумеется, что я признаю только книги науки, а всю нашу без конца навороченную беллетристику и поэзию просто презираю и отвергаю только по одному тому, что 95 % всего навороченного считаю порочным, мерзким хламом, бездарной пачкотней, ерундой, невежеством, глупостью, разжижением мозга, дилетантством, вонючей пробой пера, порнографией, дамской болтовней, словочесоткой и т. д. Все это безобразие общеизвестно. И мы в этой мусорной яме беллетристики и поэзии недурно разбираемся. Мы знаем – мы посвященные, избранные – что отнести к 95 % и что к 5. И допустим на секунду, что романы Рэй-Шуа достойны высшего признания и их следует отнести к 5 %. Но, уверяю вас, – те, кто так высоко ценят мое мастерство, наверняка не нуждаются в моих романах, написанных для улицы и ради заработка. А современная улица со всей ее динамической психологией прет в кино, в цирки, на стадионы, на гульбища, в театры, в кафе, на аттракционы, куда угодно, но во всяком случае – не в книжные магазины, торгующие пережитками и песнями прошлого. И прет справедливо: книга умерла, отжила, отстала. Книга потеряла свои бывалый ореол, свое магнетизирующее значение. Книга – сентиментальность. Книга – духовная фальшь. Книга – гашиш. Книга – тоска. Книга – потеря времени. Книга – канцелярия забав интеллекта. Книга сдохла. Слава романиста – успех у мещан и провинциальных красавиц. Роль книги кончилась, баста. Скучно, нестерпимо-скучно стало развлекать обывателей романчиками, и никакой связи у меня с дураками нет. Поэтому предлагаю выпить за полное отрезвление ума и точное знание своей эпохи. Книга – мертвое дело, я жажду живого. Радостно и благодарно пью рябиновый сок северной осени, в глазах которой чую мудрость. Пьем за мудрость, скованную новой жизнью, пьем за чорт его знает что происходящее! – За те пью страницы твоей «Последней книги», – поддержала Чукка, – где о том говорится, как Хораз однажды сон видел, будто подряд шесть часов на небе ночном, вместе с миллионами жителей Нью-Йорка, большую читал вещь, большими электрическими буквами непрерывно печатавшуюся и большим экраном иллюстрированную. Кажется так это было? А через полгода весь Нью-Йорк действительно эту вещь на небе читал и гений изобретателя славил: Хораз какого-то бедняка электротехника этим изобретателем сделал, а сам в тишине своего кабинета новые вещи выдумывал и в мир посылал. Кажется так? Это понравилось мне и Рэй-Шуа помню я. – Браво, Чукка, – обрадовался Рэй-Шуа, – тебе ль, живому Хоразу, нужны мои книги? – Не желая казаться отсталым, – заговорил Хорт, вместе с другими допив бокал и закуривая новую трубку, – я, пожалуй, согласен в общем, что книга, как условная форма словесного общения с массами, устарела и действительно потеряла магнетизирующее значение. И я согласен, что 95 % макулатурного наводнения отбили веру в книгу и отшибли вкус к чтению. Но я никак не могу смириться с мыслью, чтобы гений Рэй-Шуа пропадал зря, без дела, без смысла, без производства. Гении – провидящие глаза человечества. Гении – единственное оправдание бытия, единственное достижение концентрации мироздания. Гений – капитал, собранный из грошей наших интеллектуальных порывов. И как же можно допустить, чтобы такой капитал, по существу наш коллективный капитал, лежал без работы, без движения. И я буду рад узнать, хотя бы на том свете, что Рэй-Шуа бросил писать книги, а печатает теперь свои вещи на небе электрическими буквами, а кино и гигантский оркестр иллюстрируют великие произведения. Чукка и Рэй-Шуа расцеловали Хорта, а Диана забила хвостом об пол. – Не забудь, Хорт, – напоминал Рэй-Шуа, – что только одну десятую своего долга я возвратил тебе. Спорная борьба продолжается. Дело за тренировкой и выдержкой. – Ладно, ладно, – улыбался Хорт в бутылку керосина, – там посмотрим, а сейчас будет продолжение моего юношеского изобретения. Одевайтесь. Все оделись. Хорт, захватив бутылку с керосином и топор, вышел в чулан и снова залез в снежную пору, в конце которой сбоку стоял сосновый пень. Хорт под самым корнем пня вырубил дыру, налил туда керосина, зажег и быстро из поры вылез обратно. Чукка и Рэй-Шуа догадались в чем тут дело. Нора сначала наполнилась дымом, но потом дым стал рассеиваться и наконец появился свет: огонь просверлил дыру в небо, снег обтаял кругом горячего пня. Чукка полезла первой. За ней – Рэй-Шуа, который тащил на буксире за собой лопату и лыжи. За лыжами Хорт втолкнул в нору Диану, а сам, предварительно взяв патронташ и ружье, полез последний. Через полчаса дружной работы, когда достаточно все разогрелись, Чукке было предложено отправиться на лыжах с ружьем за зайцами. Чукка и Диана обе с восторгом исчезли. Хорт и Рэй-Шуа принялись откапывать трехаршинной толщины снег. Установив свои лыжи против предполагаемых дверей землянки, они, закурив трубки, прежде всего решили освободить от снега вход, чтобы к ночи успеть войти в двери. Сквозь вершинную сеть деревьев сиял молодой месяц. Кругом предсумеречной синей вуалью было окутано снежное спокойное царство. Скоро издалека донесся сухой холодный выстрел со стороны Чукки. Опаловый дым стал сапфирным. Мертвая нестерпимая тишина и бесконечно-снежная даль, полнейшее безлюдье и 37 по Реомюру ниже нуля, ясно говорили о том, что мир только начинается. Жизнь только начинается. Это было видно по следам зайцев и собаки и по следам одиноких лыж… Хорт и Рэй-Шуа стояли у двери… Хорт думал о Наоми… О ней – о Наоми… 18. На тяге – Хорх-хорх… хорх… – Цьив-хорх… цьив-хорх… – Хорх-хорх… – Цьив-хорх… Хоркали, пролетая над вечерними вершинами леса, долгоносые, ржаво-бурые вальдшнепы. Издали скуковала поздняя кукушка: – Кук-ку… кук-ку… кук-ку… кук-ку… И смолкла в безответности – поняла, что поздно: пронеслась неясыть серая. Совы-ночники дробно заверещали. Хризолитовая Венера ярко играла на западной ясной стороне неба. Веяло юной весенней свежестью. Безлистные, но чуть с зеленеющими верхушками, стройные белоствольные березки нежно белели среди елочной массы, раскинувшейся по склонам гор. Сосны и лиственницы важно выделялись ростом и высоким происхождением, будто знали, что из них строили когда-то корабли. – Хорх… хорх-хорх… хорх… – Цьив-хорх… хорх-хорх… – Хорх-цьив… – Цьив… Тяга была здесь отличная: вальдшнепы тянули часто, низко и почти до полной темноты. В трех местах, на трех склонах, стояли на тяге Хорт, Чукка и Рэй-Шуа. Выстрелы разносились крепкие, раскатные. Стреляли часто. Диана с ног сбилась, перебегая от одного охотника к другому, чтобы достаточно убедиться, что далеко не каждый выстрел попадал в цель. Чукка стреляла больше всех, горячилась, нервничала, хотела удивить соперников добычей, которая не очень-то поддавалась. Однако, за тридцать выстрелов в этот вечер она получила три долгоносых. Рэй-Шуа тоже слишком горячился и главным образом потому, что летали комары, которые нагло лезли в глаз каждый раз. как только он вскидывал ружье. Все же 5 штук из 22 выстрелов он положил в сумку. Хорт стрелял мало, спокойно, дельно. Из девяти выстрелов он промазал три. Диана, изверившись в выстрелах Чукки, не хотела никак бежать к ней, но так как Чукка стояла на заросшей полосе, около большого оврага – то сам Хорт пошел к ней с собакой, считая свои шесть удач достаточным числом. – Сколько? – тихо спросила Чукка. – Шесть, – показал на пальцах Хорт. – У меня три, – завистливо сообщила Чукка, – отец, у меня только три, а я… – Хорх-хорх… пс… хорх-хорх… В этот момент пролетал вальдшнеп. Хорт присел за пень. Диана припала. Чукка вскинула, бухнула. Диана бросилась искать. Вальдшнеп стрельнул в бок и, хоркая, благополучно исчез. – Хорх-хорх… – Отец, мне Дианы стыдно – она уважать меня перестанет, жаловалась Чукка. Тогда Хорт, воспользовавшись отсутствием Дианы, швырнул своего вальдшнепа из сумки далеко в овраг. И, когда Диана вернулась разочарованная, Хорт послал ее искать в овраг, и собака, разыскав вальдшнепа, явилась к Чукке торжествующая с добычей: было очевидно, что она снова стала почтительно относиться к
охотнице. Чукка радовалась. – Теперь право имею еще раза три промазать. Так приятно с волнением стрелять весне навстречу. Диана, на меня не смотри. В эту минуту гулко разнесся дублет со стороны Рэй-Шуа. Диана кинулась туда. – Чукка, – пользуйся случаем, – шутил Хорт, раскладывая костер, – стреляй под шумок. Вальдшнеп тянул, но высоко. Чукка выстрелила. Хорканье спокойно продолжалось. – Высоко, мимо, – вздохнула охотница. Хорт, с улыбкой раздувая огонь, поглядывал на свою дочь, неизменно сизым отливом, горели ее глаза – два навозных жука. И вспомнил он детские дни Чукки, когда она оборванная, худая бегала босиком под окнами и все смотрела в небо, как сейчас, будто знала о своей далекой дороге. И скоро исчезла… А потом вспомнил он как после долгих лет разлуки снова увидел глаза Чукки, когда вбежала она в каюту аэроплана – там, у Соленого озера. Ведь только по глазам он сразу узнал ее. И вот теперь – те же неизменные глаза Чукки – те же два навозных жука смотрят в небо, словно ничего не случилось, а если и случилось, то какие-то пустяки: прошлое – упавшая звезда с ночного неба. А прошлые отдельные личности – ничто. – Ничто… ничто… вообще ничто… – повторял Хорт, подкладывая в костер сухие сучья. Дым стлался по склону вниз, застыв голубым туманом над долиной. Филин гоготал где-то глубоко в лесу. Тяга поредела. Еще свежее стало и темнее, звезды налились. Рэй-Шуа медленно полз в гору с чайником, наполненным водой, в одной руке, а в другой держал большой шар глины. Хорт приготовлял для чайника козелки. Чукка хозяйничала. – Ну, чорт, помогай, – вздыхал перегруженный Рэй-Шуа – еще десяток метров к звездам, и я у цели. Сегодня мы закатим ужин именинный. Нну, ухх… Мы отменно справим пришествие весны. Хорт, не забыл ли ты что-нибудь? Нну, ухх… – А ты меньше разговаривай, – советовал Хорт, – когда лезешь в гору, а то выскочит у тебя глиняный шар и укатится восвояси. – Я, милый мой, – не унывал Рэй-Шуа, – в шар воткнул свои пять когтей и ему не вырваться. Больше боюсь за чайник – вода еще дальше глины.
Ухх… Когда, наконец, Рэй-Шуа разгрузился, Хорт поставил чайник на огонь. Чукка, отрезав у пяти вальдшнепов головы и половину ног, не трогая перья, выпотрошила их и, положив в нутро масла, и посолив, передала Рэй-Шуа, который закатав в глину, как в яйцо, каждую птицу, положил в огонь жарить дичь. Это он делал мастерски. Через сорок минут, когда все было налажено, Рэй-Шуа с важным видом знатока достал из глиняных яиц вальдшнепов, перья которых отделились, пристав к стенкам скорлупы. Остро-вкусный аромат обвеял охотников. Хорт налил по бокалу вина. Все чокнулись за праздник весны, и ужин начался. Чукка и Хорт хвалили мастера, ловко зажарившего дичь. – Браво, романист, браво! – Вот если бы я, – начал Рэй-Шуа, обгладывая жирную грудную косточку, – как вальдшнепов, мог быстро и вкусно зажаривать романы, – о, я бы тогда не бросил своего писательства. А то изволь сиди целые дни, недели, месяцы и мрачно, упорно-тоскливо высиживай свое загадочное произведение. И при этом тебе никак не известно, – понравится твое, пахнущее потом и кровью угощение, или нет, или не особенно. Ты же ходи, расправляй свою спину, массируй позвоночник, сколько достанешь, и кротко слушай, и нежно смотри усталыми глазами, как какие-нибудь критики из коммивояжеров будут скверно говорить или дурацки писать о твоей каторжной работе. А если даже и расхвалят – тоже мало интересно и – главное – не нужно. Я принципиально не читаю, что обо мне пишут. – Кажется, – перебил Хорт, разжевывая кусочек от ножки и наливая по второму бокалу вина, – мы присутствуем при редком случае, когда писатель из кожи вон лезет, чтобы доказать в сотый раз, что писать не надо… – Да, не надо! Чорт пусть рогами пишет, – горячился романист, – ему легче – это не его специальность, а мне трудно – у меня ноет спина от писания романов. К тому же гонорара хватает на 2–3 месяца. Не продай я свои книги для новых изданий нью-йоркскому издательству, сидел бы без текущего счета и не мог бы поехать с вами. Только финансы и оправдывают мое темное прошлое. А со славой – чорт с ней. Джек Питч и Ниа, и Наоми наперебой пишут о моем успехе, я же, ради спорта, смотрю только за возрастающей мускулатурой гонорара. Как и ты, Хорт, я убийственно нуждался в молодости и тогда меня гнали, били, не хотели помочь, не желали признать. Теперь мне это не интересно, ничуть, ни капли. И я допиваю свой бокал за тягу, за эту белую ночь весны, за волшебную нашу охотницу, за ее отца – отличного стрелка, за преданность нашей собаки. Пьем, празднуем! Рэй-Шуа поцеловал Диану в холодное чутье. Собака облизала свои губы, забила хвостом. Чайник бурлил. Хорт думал о Наоми… О ней… Где-то в стороне слышалось позднее: – Хорх-хорх… 19. Наоми писала «Бесконечно дорогие люди, милые друзья – Чукка, Хорт, Рэй-Шуа. Где вы? Почему так далеко от меня, что мне кажется, едва ли эти строки дойдут до вас, и вы – настоящие вы, которых я горячо люблю и помню – вы в самом деле своими глазами прочтете это письмо. Ну, буду верить, буду писать, писать с тем волнением, знакомым сияющим волнением, с каким привыкла встречать вас. Прежде всего напоминаю, что я ваша птичка Наоми – стала взрослой, большой, серьезной, о чем упорно пишу в каждом письме к вам. Я выросла настолько, что даже самой страшно и почти неловко. Девушки моих лет – я это вижу – кажутся мне глупенькими мелкими девочками и с ними мне невыносимо скучно и пусто. И я одиночествую… Мой учитель и друг Хорт Джойс покинул меня – свою ученицу. Что делать мне? Ведь это он – учитель мой – виноват в моем всевозрастающем разумении, в моем остром, обоснованном вкусе, в моей высокой интуиции, в моей светлой воле, как виноват в тоске моей по любимейшим друзьям, скрывшимся в лесах глубокого сурового севера. И все же – девочка я в сравнении с вами и мне простительны будут эти строки, если я вздумаю рассуждать, будто впрямь взрослая. Впрочем, и в рассуждениях я – ученица своего дорогого учителя: так беспредельно много он дал мне, насытил, окрылил, одухотворил. Каждую секунду я чувствую его направляющую волю, как чувствую и Чукку и Рэй-Шуа. Вы трое для меня – три непостижимых явления, три чуда, три мира, три счастья. А то, что все вы трое вместе и где-то там – в землянке северных лесных гор, у холодной реки, – это захватывает мой дух от величия, я почти задыхаюсь от удивления и все, около вас совершившееся мне представляется фантастическим, сказочным, неимоверным. Я рвусь к вам! Но, как недостойная, смолкаю в немоте. Я завидую счастью Дианы, что она с вами и смотрит на вас, и слушает слова. Завидую. О, конечно, Диана лучше, интереснее меня: недаром же вы с таким восторгом пишете мне, как она изумительно достает подстреленных уток из середины заросшего озера, какие она делает крепкие умные стойки, как она чудесно анонсирует о ею найденной дичи. Счастливая Диана, если бы ты знала, – какая у тебя есть завистница, ревнивая Наоми. Всем существом рвусь к вам. И мне позволили бы в любой момент мои родители уехать к вам, в гости. Но… никогда, никогда не позволит Хорт. С ним я не решаюсь об этом говорить и даже не прошу тебя, Чукка. Не прошу. Потому что понимаю Хорта: ведь сам он пишет, что жить осталось ему менее двух лет и не надо усложнять жизнь встречами и излишними пустыми разговорами, не надо разбавлять вино водой, не надо опускать натянутых струн… Он прав. Зачем я ему – внешнее развлечение – птичка Наоми, умеющая только петь, забавлять. И лишь мысль, что я не увижу Хорта, никогда не увижу, пугает, давит меня, колет душу и иногда я вдруг закусываю губы, как от страшной боли… Милый Хорт, неужели так странно, так нелепо устроена жизнь, что ты считаешь нашу разлуку окончательной и справедливой? Почему? Во имя чего тогда растет тоска по тебе, будто мы одно существо, связанное, спаянное судьбой, и во имя чего ты пишешь волнующие слова и тем увеличиваешь нестерпимость тоски моей? И что делать с собой мне дальше? Научи. Я сознаю вполне и ясно вижу всю правоту твоего положения и душевного состояния, когда ты кончаешь жизнь, а я начинаю. Когда ты нашел спокойствие мудреца, а я – сплошное горение и беспокойство… Раньше иногда – теперь чаще и явственнее я вижу сны, что ты, Хорт, муж мой… И мне безгранично-изумительно жить с тобой… Будто весеннее солнце ты, и я цветок раскрытый, цветущий навстречу тебе, и волшебно мне под небом лучей твоих… Вот о чем говорю я тебе: Хорт, ты муж мой… Научи, открой, скажи, напиши об этом – как быть мне дальше? И напиши, или нет – лучше не пиши о снах твоих, если видишь меня… Не пиши, не надо: я так боюсь узнать – а вдруг ты не видишь меня женой… Но может ли это быть? Нет, не пиши. Дай поверить мне, что не может быть… Что ты и я – одно существо, с того самого момента, когда увидела тебя в гавани, когда нашла тебя. Хорт, Хорт, вот о чем я пишу. Слезы падают на эти строки, и ты поцелуй их. Ты пожалей и согрей меня – одинокую, далекую птичку твою. Наоми твою. Ты скажи мне: во имя чего эти сны, эта тоска, эти слова, эти мысли. Помоги разобраться мне в происходящем. Или это все зря и надо молчать… Но не ты ли говорил: „Ничего на свете зря не происходит“ – ведь не зря же мы встретились, не зря жили так дружно, не зря верили, что найдем Чукку, не зря ты нашел Рэй-Шуа. И сотни других „не зря“ совершились. Так почему же, почему мы расстались так неверно, нелепо, не смотря в глаза друг другу. Расстались зря. Я помню: вы все трое замолкли, стихли, старались быть спокойными, делали вид, будто разлучаемся не надолго и со мной никто из вас ничего не говорил. Тогда я меньше, глупее была и плохо соображала, что делается, но прекрасно чувствовала, хотя и не умела выразить боль тоски словами. Помню и тогда я не понимала, каким образом такие большие, великие, замечательные люди могли вдруг покинуть, оставить меня – девочку – так преданно-горячо любящую вас и никогда ни на секунду не остывающую и теперь. Мне все казалось, что это просто случайно вышло, что все это устроится лучше, справедливее, проще, как-то само собой. Но вот идут месяц за месяцем, год за годом… Я одиночествую… В ночах нестерпимой тоски я зову, призываю вас троих и особенно Хорта. А Хорт спокойно пишет, что менее двух лет осталось ему дожить, и хотя мое отсутствие глубоко огорчает, даже убивает его, но он умеет владеть своей волей, своим разумом, своим сердцем, чтобы заставить считать себя освобожденным от меня, своего юного покинутого друга. Ах, Хорт, Хорт. Никто, как только ты один знаешь – чего мне стоит писать эти строки, не рассчитывая даже на то, что письмо благополучно дойдет – так далеко ты, любимый друг и учитель уехал от Наоми, от бедной, навеки опечаленной птички. Сама я говорю себе: бедная Наоми, отчего же так больно стучит твое сердце, а глаза устремлены в даль, на север? Разве ты ждешь счастья? Напрасно… Да, напрасно… Как напрасно я решаюсь писать такие неожиданные для вас письма, но вы все умеете молчать друг перед другом, если этого требует высшее соображение, а я не сумела… Знаю, пусть, что Хорт все равно никогда не позволит мне приехать к нему, но я хочу, чтобы он написал мне, – в чем же справедливость нашей разлуки и как быть мне дальше. Север и юг. Знаю – мы живем на двух противоположных полюсах – смерти и жизни. И я знаю другое: все условно, все относительно. Здесь – юг, здесь – южная моя юность, мои тропические дни, но вся моя жизнь, все существо – там у вас, на севере, с вами в землянке, с Хортом, в глухом лесу. Здесь – юг, но смерть… Если я останусь здесь – мы равны с учителем – я умру в день смерти Хорта. Старость и юность – один мир, одна легенда о жизни, одна законченная песня. Я – в мудрой старости Хорта, а его юность – во мне: ведь Хорт в своей второй жизни не был согрет любовью возлюбленной, любовью подруги. И мне, быть может, было назначено воистину стать его женой. Но так не случилось, не произошло, не совершилось. Я осталась одна, без значения, без смысла и это меня тяготит, угнетает. Моя судьба была жить с вами. Но ты, Хорт, ты отстранил меня выдуманной, неискренней, искусственной волей, и я гибну жертвой твоей роковой ошибки… От своей прирожденной скромности, высшей деликатности и всяких высоких соображений, ты, Хорт, и все вы вместе, оставили, покинули меня… Счастливая Диана, я не перестану завидовать тебе, не перестану… Кончаю писать в слезах. Прощай, Хорт, любимый, единственный мой друг, чья жизнь – моя жизнь. Прощайте, Чукка, Рэй-Шуа, с горячей любовью целую вас. Я с вами. Наоми». Кончив эти строки, Наоми – вся в острой тоске и в тумане мучительных слез – долго не знала: отправить ли это письмо или разорвать?.. 20. Перед смертью уходит зверь Летняя охота началась. Чукка, Рэй-Шуа и Диана с утра ушли с ружьями бродить по мелким заросшим озерам. От каждого выстрела утиные выводки с шумом перелетали с озера на озеро, падая комьями куда-нибудь в гущу камыша, прячась от охотников. Но Диана шла верхним чутьем и выгоняла добычу на воздух, стараясь поднять уток навстречу выстрелам. – Трах-траррах, – разносилось крепко кругом в солнечной тишине и только опаловое облачко от выстрела недвижно висело в стоячем воздухе, лениво тая. Лето здесь было дождливое – почти через день-два крупными перевалками сыпали, как горох, дожди. На радость уткам – к озеру, густо-заросшему, нельзя было близко подойти. Диана шлепала в воде усердно, часто по пути сганивая бекасов или тяжелых на подъем дупелей. Чукка тренировалась на быстрых бекасах, взяв из 10 выстрелов двух, зато три кряквы и четыре чирка плотно лежали в ее сумке. Чуть больше дичи тащил и Рэй-Шуа. Охотники решили отдохнуть, выпить по чашке чаю с сухарями, намазанными желтками, и пойти тихонько домой, так как усталости, ноши и пути было вполне достаточно. Даже неустанная на охоте Диана и та обрадовалась случаю подсушиться на солнце и вылизать свои лапы. На пригорке у озера Рэй-Шуа развел костер и поставил кипятить чайник. Чукка сняла обувь, освободилась от лишней одежды, вымылась у озера и легла у костра. То же проделал и Рэй-Шуа. Диана сопела от удовольствия, поджидая сухарей и прислушиваясь к приозерным звукам: а вдруг накатится уточка… Костер потрескивал под тихий разговор. – О чем ты думаешь, Чукка? – Вот я глаза закрыла и вижу: отец на маленькой лодке рыбачить выехал, но в реке его мысли не тонут. Он беспокоен сердцем – Наоми перед собой он видит, будто с ним она и говорит слова ему, на цветы похожие. – Быть может, на почте есть письмо от Наоми – надо завтра поехать. – Надо. – С утра я отправлюсь на почту и возьму ружье. – Возьми. – Если ты хочешь – я могу, не теряя времени, отправиться сегодня же вечером. – Хочу. – Прекрасно. Значит – ты знаешь, что письмо от Наоми есть, и оно очень нужно Хорту. – Да. – Знаешь ли ты содержание письма? – Знаю. – И ты будешь молчать, пока Хорт сам не прочтет письма? – Буду… – Ждала ли ты этого письма? – Ждала… – Теперь мне понятно – в чем дело… Мне жаль Хорта и жаль Наоми. – Жаль… – Еще так недавно казалось, что Хорт обвеян полным спокойствием и тишиной мира, и вместе с ним мы. А теперь шумит ветер, и на горизонте стая облачных птиц. Что несут они – эти белые птицы? Или так должно было случиться? – Должно… – Не говорил ли Хорт: если зверь почует гибель, он мудро уходит в самую отчаянную глушь и залезает в нору, как в могилу. Перед смертью уходит зверь. Так ушли многие мудрецы. Хорт понимал это и готовился. Но теперь – что будет теперь?.. – Отец весь в борьбе между двумя жизнями. Старый, прежний Хорт в рыбацкой лодке сидит и в глушь лесную смотрит, куда перед смертью зверь уходит. Прежний Хорт очень устал от прошлого и как отдохнуть не пожелать ему? Как, что не сделали мы, чтобы спокойствием его не обвеять, с природой космически не слить? Здесь ли в родных горах севера – не дома он? И мне казалось, что спокойствие ненарушимо его охраняет… – Может быть мы совершили ошибку?.. – Да. Второй, новый Хорт в рыбацкой лодке сидит и в небесные глаза Наоми юношески смотрит и ароматные, как стебель Оа, слова слушает. Это Наоми ему о второй новой жизни говорит, потому что сама в гавани Хорта нашла, любит его и никакой его другой жизни не знает и знать не хочет, не умеет, не может. Юность связывает, юность в одно русло две реки сливает, юность свои утренние песни дням впереди посылает, – дорогам своим неуступчивым. Юность дней их ряды сомкнула. Хорт и Наоми крепче друг с другом связаны, чем предполагать мы могли… – Хорт довольно успешно, –
первый, прежний Хорт боролся с юным, новым Хортом. Однако, этот второй пересиливает. Наоми достаточно выросла, чтобы познать непростительность нашей ошибки, которую мы могли предвидеть. Но мы предпочли молчать об этом и что же? Выходит так, будто у Наоми насильственно мы отняли ею найденное счастье великой дружбы. – Мне кажется об этой правде своей юности пишет она… – О, еще бы! Мы – большие люди, в ее глазах, прекрасно воспользовались ее беспомощностью, неопытностью, юностью и кажущейся неразумностью и оставили покинули девочку, предварительно озарив ее своей дружбой – дружбой редких, значительных людей. Часто мы – исключительные люди – поступаем именно так с теми, чья трогательная преданность, как Наоми, беззаветно отдается нам… Впрочем, мы больше думали о Хорте, чтобы помочь интереснее дожить ему до конца, но теперь я боюсь, что Хорт не особенно благодарен нашему эгоизму, тройному эгоизму, чорт его дери! Рэй-Шуа встал и снял вскипевший чайник. Чукка приготовила чай и закуску. Диана затрещала, захрумкала сухарями. Солнце безмятежно сияло, отражаясь расплавленным серебром в озере. Пахучая, зеленая тишина рассекалась стрекотанием кузнечиков. Чукка и Рэй-Шуа молча пили чай, каждый думая про себя о предчувственной встрече с Хортом, от которого нельзя было скрыть этого разговора, – все равно – он сам бы немедленно догадался. Через час охотники были на пути к дому. Диана бодро бежала впереди, между прочим, забегая всюду в стороны, чтобы не пропустить случайных находок. – Отец, наверно, твоего совета спросит. Готов ли ты, Рэй-Шуа, ему помочь? – Более в трудном положении я еще не был, признаюсь. – Подумай… – Согласно своему испытанному обычаю я прежде всего обязан выслушать всяческие соображения Хорта; а в данном случае и его сердечные переживания, о которых он до сих пор умалчивал, находясь в стадии борьбы, когда преимущество было на стороне первого, прежнего Хорта. Это молчание было естественным. Теперь – иное дело. Очевидно радио-мысли Наоми волей сконцентрированных желаний стали работать активно и картина положения Хорта резко изменилась.
Он потерял власть своего философского спокойствия и – мне думается – потерял добровольно. Если, по словам твоим, юность дней их ряды сомкнула, что неоспоримо, – то едва ли что помешает Хорту, второму, новому Хорту встретиться с Наоми. Когда? Это большой вопрос высокой важности. Различность времени даст различные результаты. – На месте отца что сделал бы ты? – То, что сделает Хорт. Что? Я не знаю, потому что не знаю силы магнетических обменов, связывающих звено выделения энергии между этими двумя радиостанциями. Поэтому постороннему наблюдателю трудно бывает учесть сумму радиоработы чужих сообщений. Тем более, что и сами-то они не в состоянии учесть этой суммы последствий, так как работа в данном случае ведется почти подсознательно, как у большинства. Неисследованность этой области мешает одинаково всем делать какие-либо точные заключения, но я не перестаю уважать свою литературную теорию о радио-мысли, так как ты, Чукка, явилась истинной ассистенткой профессора Хораза. Твоей работы реальные результаты не подлежат сомнению. Твоя интуиция – гениальна. Это плоды практики. В недалеком будущем центры радио-восприятия так от тренировки полного сознания будут развиты, и точно установлены, что великое множество всяких тайн и чудес будет вскрыто, учтено, как материализованная сущность, как психо-физическое явление. Дело за наукой и только за наукой. Хорт говорит верно, что идеалисты и мистики существуют за счет молодости нашей науки. Первоначальный расцвет науки – есть первоначальный расцвет человечества. Впереди будет легче. Даже нам будет легче, так шагает культура. Мир только начинается… – Но отцу немного более года жить осталось… Ему как помочь? Рэй-Шуа остановился, чтобы закурить трубку и поправить ремни своих набитых сумок, надавивших плечи. Диана рыскала по кустам. Чукка также поправила ремни. – Ты устала, Чукка? Дай мне твою сумку – я понесу часть дороги, хоть часть дороги. – Нет. Больше устала я об отце думать, потому что жаль сердце его, волнением зажженное. А он так был рад еще недавно, когда покоем, тишиной, отдаленностью жил, хоть и грустил о Наоми, но тихо грустил. И что так будет – не ждал, нет. Знаю я. – Но Хорт мог думать, воображать на момент и снова откидывать близкие мысли о Наоми. И вероятно, Наоми снилась ему. Хорт умеет молчать – теперь это очевидно. – Отец боролся, насколько сил хватало, боролся за прежнего, первого себя и потому еще, что приближение сроков ясно видел. – Перед смертью уходит зверь… – Тишины ищет, в покой уходит. – Мудрость уводит. – Это прекрасно. – И вот… – Вторая жизнь. – Ничего общего не имеющая с первой. – И эта вторая побеждает. – Но не победит смерти? – Нет… – Однако, вторая жизнь победив первую, хоть временно взбудоражит безоблачный вечерний покой захода Хорта и – кто знает – какие будут последствия, в какую форму выльется план новой жизни при новых условиях. Ясно, одно, что мы накануне больших перемен. – Если Наоми будет здесь? – Разумеется. – Будет ли? – Возможно. – Ах… – вскрикнула Чукка, схватившись за голову, будто от удара. – Что случилось? Чукка? Что? А? – волновался Рэй-Шуа, смотря в закрытые глаза остановившейся вдруг Чукки. Молчание длилось несколько минут, пока Чукка могла сказать: – Знаю. Отца нет дома… Нет… Почти бегом бросились Чукка и Рэй-Шуа к дому, без слов, молча, взволнованные. Глаза их были остро устремлены вперед, где открывалась река и далеко можно было видеть на бирюзовой глади чернеющую рыбацкую лодку Хорта или же обычно чернелась она, причаленная у берега, около моторной лодки. – Отца нет дома. Рэй-Шуа убедился, что действительно лодки Хорта не было видно. Через следующие пол-часа изумленные, бледные они читали в землянке письмо Хорта, оставленное на столе. Хорт писал: «Чукка и Рэй-Шуа. Я скрылся. Несколько часов вашего отсутствия мне было крайне недостаточно, чтобы в полном объеме обдумать создавшееся положение… Да – речь идет о Наоми, за письмом которой я отправился на почтовую станцию. Я глубоко почувствовал все содержание пришедшего письма, всю правду нашей любимой подруга и нашел силы, если потребуется (это будет видно из письма Наоми) уйти с ее письмом куда-нибудь в глушь леса, в горы, уйти на несколько дней, чтобы принять какое-либо решение. Я взял ружье, чайник и сумку с сухарями. Я не забыл взять табак, спички и охотничий нож. Я ничего не забыл, знайте и будьте спокойны. Меня не ищите, не надо. Прошу. Видно, судьба посылает мне еще одно великое испытание… Принимаю. Что делать: мне даны две жизни и надо ответить за каждую. Будьте же спокойны. Хорт». 21. Ураган в лесу Гррррррр…грррр…гррр…грр…гр… Гремел гром, горем громко гремел, разрушая, раскатывая яро громадные горы. Гррррр… Лезвие, отточенное и раскаленное в боях, огненное лезвие молнии, будто гигантский кинжал взмахами наотмашь встречаясь в смертной схватке с другими кинжалами, – это лезвие резало, раскраивало, кололо и жгло синие, как ночь, тучи, насыщенные, вздутые, злобные тучи. Грррррр… Непрерывно гремел гром, потрясая мир. Ветер гнул лесные вершины, мотал их высокие головы, таскал за зеленые волосы, беззубо хохотал. Ххххх… хххх… уххх… ыххх… Ветер рвал и метал сучья, листья, ветви, мох. Ветер выл, стонал, ухал, гнал. Дождь переходил в град. И новые натаски ураганного вихря вырывали деревья с корнями. Грррррр… Грозил крепкий крупный гром. Взвизгивала огнем пронзительная молния. Гррррр… Снова барахтался в горах гром. Снова ветер деревья таскал за зеленые волосы. Все вымерло, все припало, все влезло в черные поры, все ждало милости, спасения, пощады. Все ждало разрушения, конца. С треском, стоном валились на смерть старые полуиссохшие, высоченные ели, пихты, березы, осины. Хорт, как в нору зверь, залез в дупло высокого пня и ждал вместе со всем зверьем или спасения или гибели. Он покорно ждал короткого исполинского кинжала и последняя мысль его – кроткая, тихая, будто лесной ландыш, мысль его была о Наоми… И если бы огненным лезвием поразила молния Хорта, то в прижатой к груди левой руке вспыхнуло бы, сгорело бы письмо любимой подруги, сожглось бы вместе с сердцем, вместе с последней мыслью… И пусть. Разве в стихийном безумии ураганной грозы не видел Хорт оправдания, когда с благодарным стоном валились на землю высокие, как он, старые, седые, как он, отжившие ели. Он покорно ждал, прижимая к груди письмо. Ждал благодарного конца. Ждал весь ушедший в себя, весь готовый каждую секунду со светлой улыбкой мудреца отдать свою жизнь. А молния рыскала по лесу, ослепляя убийственным блеском, будто искала жертву, будто искала Хорта. Грррррррр. Грозил гремучий, страшный гром. Но Хорту не было страшно: его личное безумие, овладевшее им в эти дни, не уступало по величию его бушующим переживаниям. Ураган в лесу – был ураганом в лесу его прожитых дней за сорок девять лет. Все стихийным разом, все – что называлось жизнью – вдруг всколыхнулось, восстало, взметнулось, взбудоражилось, взвыло, взгремело. Дремучий лес обретений и противоречий, дикий лес тайн и загадок, зеленый лес вопросов и ответов, шумный лес надежд и порывов, северный лес холода и одиночества, девственный лес страданий и тоски, весенний лес радости и счастья, голубой лес солнца и юности, новый лес неизведанных приливов, – весь этот мятущийся лес прожитых и будущих дней гудел, взывал, трещал под грозным громом налетевшего урагана. Тучи черными буйными крыльями закрыли безоблачную бирюзу спокоя. Гибель или спасение? Начало или конец мира? Борьба, борьба. Что будет, что станет, что совершится? Хватило бы сил выдержать, вынести, пережить. А если не хватит? – Вот он каждое мгновение готов отдать жизнь. Готов. Гррррр… Кругом гремит ураганный гром. – «Хорт, Хорт», – слышится светлое утешение, – «Хорт, Хорт»… И Хорт ясно, среди общего сумбурного шума, понимает, сознает, чует, что это голос Наоми. – Прощай, Наоми, прощай, – шепчет он, – может быть прощай… Прости меня… Все помню, за все благодарю… Прости меня… Еще не знаю, что будет… Ураган… Молния… Гром… Гибель или спасение? Лес, лес, лес… Сотни, тысячи, миллионы дней искрометными призраками носятся перед глазами: вспоминаются века, тысячелетия, пространства, зачатие мироздания, туманности… Лесная гуща стонет, дрожит от потрясения. Молния разума убийственно сверкает. Гром раскатывает горы горя. Чудовищным призраком, обросшим седым мохом и сучьями, носится косматый вихрь, похожий на обезумевшего старого Хорта. Жуть леденит кровь. – «Хорт, Хорт», – тихо проносится где-то над головой голос дыхания любимой: «Хорт, Хорт»… – Слышу… Да… – мгновенно отвечает он, с ужасом наблюдая за косматым вихрем седых волос старого Хорта, сумасшедшего с веревкой на шее Хорта. И снова нож. в сердце – молния. И снова удар в голову – свирепый гром. Гррррр… Конец мира? Вот.. Нет… Еще нет… Еще секунда жизни. Еще голос утешения: – «Хорт, Хорт»… В бурнопламенной фантастической пляске сошлись в общую кучу, слились в один хоровод все пережитые Хортом события за все сорок девять лет, и, быть может, в последний раз в последнем безобразном кривлянии хотели показать ему всю панораму его человеческого прошлого, в чем он силился разобраться, в чем желал найти оправдание своего разумного существа, в чем видел, стремился увидеть смысл бытия… Но не сгорбился от ударов и ужасов Хорт. Не склонил гордой головы перед взмахом неминучей гибели. Не поддался страшному, чудовищному, косматому вихрю – старому Хорту. Не смутился уничтожающей мерзости хаоса своего нелепого прошлого, когда в бухгалтерии служебную уборную чистил и не знал, что то время и долго после – юностью называлось, светлой юностью; когда потом, раздавленный бедностью, горем, унижением, безысходностью до могилы, с веревкой в кармане, пьяный, измызганный дошел… Не испугался ножа к горлу приставленного. Не дрогнул в мучительной борьбе двух Хортов, двух разных враждебных жизней. Претерпел все ужасы бессмысленного горения во имя высшей воли, высшего разума. И вот… Кончилась ураганная гроза – кончилась борьба двух Хортов… Спасение пришло! Победил второй, новый, юный, сияющий Хорт, преисполненный любви и жажды жизни. Радугой, бриллиантовой радугой после дождя одиночества обвил он свою высокую взнесенную голову. И вот… Воссолнилось снова солнце на безоблачном небе, снова бирюзовым покоем вздохнула грудь, снова продолжался тихий, безмятежный день и только крупные радужные капли, как серьги алмазные, висели на ушах ветвей и говорили о прошлом… Да вывороченные с корнями мирно лежали старые лесины, напоминая конченное. – «Хорт, эй, Хорт», – ясно, четко, счастливо, но еще неуверенно разнеслось за плечами. Хорт вылез из дупла, отряхнулся, расправил окоченевшие кости, с неизменной улыбкой посмотрел вслед ушедшему урагану, вышел на солнечное место, взглянул на небо, на царственное спокойствие вокруг, на упавшие деревья, на радугу, прислушался, сел на пенек, снял кэпи, ружье к пеньку прислонил, потер лоб мокрой травой, прокашлялся, вздохнул глубоко полной грудью, ворот рубахи расстегнул, медленно достал табак, трубку, медленно закурил. С горы далеко было видно вокруг. Голубой змеей ползла лесная речка, утопая в цветущей зелени. Гигантские волны изумрудных гор застыли в океане солнечного покоя. Ничто вокруг не скрывало торжественной радости спасения от грозного нашествия свирепой бури. Все слилось в едином гимне счастья сочного ощущения жизни. Всему спасшемуся даже ясно казалось, что страшное прошлое произошло к лучшему, к совершенному, к изумительному. Никому и ничему не было жаль неустоявших в борьбе, – напротив все кругом сознавало и очень радостно, что очистительная гибель слабых и отживших – дивный порядок. Что главное – приятно спастись и чувствовать себя сильным, устоявшим в борьбе. Вдруг Хорт увидел внизу, под горой, как из опушки заречного леса вышел матёрый медведь, направился к речке, напился воды, переплыл на другой берег и зашагал в гору, в сторону Хорта. Хорт достал медвежьи патроны, вложил в свою централку, стал ждать бурого врага, не вставая, и только, на всякий случай, надел кэпи, но курить он не переставал. Медведь шел напрямик к охотнику – это было слышно по треску и легкому фырканью. Не доходя почти на выстрел расстояния, медведь остановился, зачуяв близость жертвы, и наконец Хорт увидел, как зверь поднялся на дыбы, и, обнюхивая воздух, стал разглядывать охотника, также поднявшегося на ноги. Хорт спокойно ждал, не расставаясь со своей улыбкой, покуривая. Медведь подошел еще поближе и снова вскочил на дыбы, скрестив громадные лапы. Хорт ясно увидел, что никакого на этот раз врага в медведе нет – зверь, повернув на бок голову, с очевидным любопытством разглядывал редкого зверя. Хорт опустил ружье. Где-то в стороне запикала рябчиха. Жук прожужжал под ногами. Две пары упорных звериных глаз решили мирно разойтись. Медведь, удовлетворенный зрелищем, опустился и зашагал, похрапывая в сторону, от приятной встречи. Хорт снял кэпи и снова сел на пенек, прислонив к коленям ружье, продолжая трубку. Он был очень доволен, что все обошлось без кровавых недоразумений, так как более благоприятного случая для мирной встречи не было. Хорт решил тронуться в путь, к своей лодке, чтобы к ночи дойти до реки, переночевать на берегу, у костра, и завтра утром отправиться домой. По дороге он встретил глухариный выводок, но и на глухарят не поднялась сегодня мирная рука: всеобщий праздник торжества сильных убедительно действовал. Хорт прибавил шагу, ощущая прилив бодрости. Спелая, крупная малина, встречавшаяся всюду, утоляла жажду. С фурканьем вылетали из малины рябчики и ловко прятались в еловых вершинах. С ветвей падали алмазные серьги. Всюду попадались грибы: белые, красноголовики, обабки, синявки, грузди, рыжики. Столько блага было рассыпано вокруг на великие пространства – для кого? Зачем? Неизвестно. Ни единого человека нельзя, невозможно хоть где-нибудь встретить здесь. Никого. Только по реке кой-где на далекие расстояния ютятся поселки – таков север. И все это беспредельно нравилось Хорту; часто ему даже казалось, что не будь именно такого дикого, безлюдного, но насыщенного величием севера – не было бы в жизни ни глубины, ни мудрости, ни грандиозности, ни легенд. Хорт космически был слит с севером. Жил его жизнью, смотрел его глазами, думал его мудростью, рос его ростом, бился его сердцем, любил ждать осенью зиму, зимой весну, весной лето, летом осень, любил всех зверей, птиц, растения,
лес, всю видимую и невидимую животину, сам себя не отделял от крапивы или глухаря, от солнца или лесного ручья, от жужелиц или озерных водорослей. Не раз об этом Хорт вечерами перед сном рассказывал Наоми, тоскуя о своем севере, о своей земле, родившей его, о дочери севера – Чукке. Поэтому Наоми, заранее насыщенная волнующими знаниями о севере, заранее любившая родину Хорта, быть может помимо всего другого, так нестерпимо тянуло сюда… Обо всем этом раздумывал Хорт, пока наконец не подошел к потайному прибрежному месту, где в маленьком мы-сочке была спрятана его лодка. Убедившись в ее благополучии, он развел костер и поставил чайник с ключевой водой. Выкупался в реке, прилег к костру, закурил, достал из кармана блок-нот, карандаш и начал писать: «Подруга любимая, Наоми. За эти пять дней, что скитаюсь один я в лесу, у реки, за эти пять эпох великого времени много множество раз брался я за карандаш, чтобы ответить тебе, но не мог… В борьбе горел я, дух был объят пламенем ярости смертной встречи одного Хорта с другим. Победил я – новый, второй, юный, твой Хорт, друг твоей юности. Теперь я спокоен за себя и пишу эти строки на берегу своей реки, у костра. С неба смотрят молодой месяц и вечерняя звезда. Они согласны со мной: спокойствие да не оставит меня до конца. Чукка и Рэй-Шуа знают, что жизнь есть жизнь, и не осудят меня. Мне только чуть стыдно своих седых волос и заржавленных морщин на лбу. Но что делать – кому остается дожить немного более года – поздно красить волосы и заниматься массажем; это скучно к тому же. Я никогда не умел следить за своей внешностью. И ты, Наоми, должна помнить об этом – здесь трудно остаться франтом. И ты не забудь – я постарел, подурнел, опустился. Правда, годы мои – сорок девять лет, не такие страшные, но все же я – старик; хотя и, как говорит Рэй-Шуа, „профессорский пейзаж“ у меня. Очевидно Хорта выручает высокий рост. Наоми, о таких пустяках ты должна помнить обязательно, чтобы не очень смущать меня… Вообще я готов к тому, чтобы выглядеть несколько смешным или просто забавным в сравнении с тобой, – принцессой.
Воображаю тебя в нашей землянке! О, Наоми, что придумала ты, птичка наша золотая, тропическая. Сказку, легенду ты спутала с буднями обыкновенного бытия, фантазию и увлечения ты перелила в реальную форму, ты – чьи крылья еще не тронуты в борьбе за жизнь – и вот ты, подруга наша, птичка наша, принцесса наша, решила в гости приехать к нам, на север, в лесную глушь, в медвежью берлогу, в тихую землянку нашу, в далекий край. Ну что же? Приезжай, любимая, если крылья твои рвутся к нам, если сердце по-прежнему преисполнено дружбы, если тоскуешь ты по берлоге нашей, если готова разделить с нами лесные дин, если хочешь проводить меня… Приезжай, Наоми. Пусть сказки и легенды снизойдут на землю и украсят будничную жизнь. Ты только не пугайся суровой обстановки и слиш<…> к нам, если сердце по-прежнему преисполнено дружбы, если <…> пример[1], мы тут запросто встречаемся с громадными медведями и совершенно не видим людей за редкими исключениями, когда раз в месяц кто-нибудь из нас бывает на почтовой станции – в ста километрах от нас или около того. Или зимой, как тебе писали, мы живем неделями занесенные вдрызг снегом, и неделями откапываемся от снега, а зима здесь тянется семь месяцев. Впрочем, мы все любим зиму, и так, что зимой всего больше вспоминаем о тебе и легко увлекающе воображаем тебя звенящей, согревающей, весенней именно в зимней землянке или и белом лесу, где живет сказка… И ты приезжай – как начнется зима – это будет ровно через два месяца. А в течение этого времени мы расширим землянку. Еще на одну комнатку для тебя. Мы все подготовим, чтобы встретить гостью. Твое будущее оконце я увешу кистями рябины, и ты изредка станешь поклевывать коралловые ягодки, рассказывая нам разные вещи. Нынче у нас в землянке будут жить щеглы, чижики и клесты – твои друзья. Мы научим тебя охотиться на зайцев – ружье и припасы ты привезешь с собой. Чукка и Рэй-Шуа тебе вероятно вообще позаказывают привезти разного добра. На полу и на стенах твоего гнезда будут медвежьи шкуры – лавры нашей охоты. И еще – на потолке торчат косачиные хвосты. Поэтому ты особенно не унывай, если увидишь очень невзрачный вид землянки – внутри лучше. У нас у всех вид неказистый, мой – совсем заброшенный, но мы тоже – внутри лучше. Рэй-Шуа – очарователен. Он уверяет, что ему удобнее и естественнее ходить на четвереньках и лазить по деревьям, чем писать книги. Он по-прежнему не любит своего писательства и считает это дело легкомысленной блажью. Обдумай его заблуждения и привези на этот счет особые взгляды. И привези побольше всяких журналов с портретами Рэй-Шуа и статьями о нем. Мы его чуть подразним. Знай – мы придумаем все, чтобы тебе было интересно, забавно, весело, радостно; мы пойдем на разные штуки во имя твоего приезда, но только ты прости нашу ошибку, не упрекай нас, что покинули тебя… Мы готовы всячески искупить свою вину перед тобой. Ах, Наоми, а о себе я боюсь даже говорить… Прости, прости. Каждую секунду нашей разлуки считал я тоскующим сердцем. И не от гордости и эгоизма и каких-то высших соображений, а от великой скромности, от несмелости, даже от ложного стыда, от излишней совести, закрыв глаза, не зная глубины твоей дружбы, решил я оставить тебя, беспредельно любимую подругу своей старой, но единственной юности. Прости, Наоми. Прости побежденного Хорта, прости, наша птичка…». Хорт не мог продолжать письма: слезы раскаяния и счастья заполнили глаза… 22. Чукка видит… По серебряной быстрой реке хрустальный корабль несется, рассекая острым, как стерлядь, носом солнечные струи звонких бурлящих вод. Попутный ветер звенит струнами мачт. По берегам серебряной реки голубо-розовые рощи под полуденным зноем стоят. – Юность, юность! Крикнул кто-то из группы белых нарядных пассажиров и все подняли головы к стае сверкающих чаек. Среди всех светлее и прекраснее была Наоми. Подумала Чукка: если бы знал и видел Хорт. Где-то на корме курили Хорт и Рэй-Шуа, и Джек Питч, и Старт, и его гости – или кто они… И Чукка хорошо не могла расслышать – ветер мешал – что точно прозвучало, призывно. Кажется: мир начинается! Скоро она приблизилась к зову. Мир начинается. Звенело, трепетало, волновалось, таяло, появлялось. Жизнь цветет первой весной. Тише… Осторожно зовет Хорта, указывает, ликуя, Чукка. – Смотри – это она – Наоми… – Она едет в Мианги-бхва, – об этом все знают на корабле, потому что Мианги-бхва – остров неотцветаемой весны, остров нескончаемой юности. Там праздник девушек из Лимноа. Туда! Хорт улыбается: он спокоен, он будто уверен, что хрустальный корабль идет именно в Мианги-бхва, и Наоми будет с ним, только с ним. О, еще бы! Впрочем, ведь Хорт самый изумительный из юношей – самый прекрасный, самый очаровательный, самый высокий, самый сияющий юноша. – «Хорт, Хорт». Слышит – звенит кругом: «Хорт, Хорт». Чукка соображает: что значит – в самом деле отец стал юношей и теперь пора перестать удивляться… Корабль действительно идет в Мианги-бхва, и Наоми будет с ним. И там будет она – Чукка, девушка из Лимноа. И там будет Рэй-Шуа из Мурумбиджи. И Ниа из Гаватами. И Джек Питч из Чикаго. И будут Старты из Алжисираса. Все гости будут там среди лугов цветущих девушек Мианги-бхва, острова нескончаемой юности. Мир начинается! Все будут петь об этом, все радости, как цветы, будут брошены навстречу этому, все чайки, что слетятся к праздничному часу, возвестят об этом. Юность! юность! Нет берегов приливам твоим. Вот хрустальный корабль быстро миновал реку и стройно вошел в океан беспредельности. Здесь все стало оправданием и мудростью. Со всех сторон неслись прозрачные хрустальные звенящие корабли, направляясь к острову Мианги-бхва. Чукка ясно видела всех пассажиров всех кораблей и могла, если хотела, слышать их разговоры. И больше – она свободно могла заставить всех говорить о вещах ее интересующих. В отдельности она задавала быстрые вопросы и получала решительные ответы. Так: – Куда мчимся мы? – На остров выдуманной цели. – В чем наша правда? – Во лжи. – Что счастьем называем мы? – Выходом из несчастья. – Но мы гордо восклицаем: вот счастье. – Это от нервности. – Юность в каких цветет садах? – Безвопросных. – Сколько прожить положено человеку. – Две жизни. – Значит – Хорт прав? – Во всем. И еще о многом спрашивала она всех, пока успокоилось взволнованное сердце. – Друг, отец, воистину мир начинается, если полон ты юностью, и Наоми окрыляет тебя, – утешала Чукка отца, – ты прав: две жизни человеку положено и две чаши до конца испить надо. Рэй-Шуа и я – мы понимаем тебя и не осуждаем, нет, отец. Живи, продолжай жить легендой о юности обвеянной. Смотри: там Наоми, среди девушек, она прекраснее всех и всех вернее, она будет избрана принцессой острова Мианги-бхва, и ты увезешь ее в царство зимы, к нам, в землянку, где птички и комнатка встретят ее, где медвежьи меха и рябина согреют. Скорей бы, скорей этот остров Мианги-бхва, скорей бы ты Наоми привез… – Я так волнуюсь за ожидание твое, за тоску каждой секунды. Ты верно говоришь, что Наоми сказку, легенду с будничной жизнью спутала и нас заворожила… Плыл хрустальный корабль в океане. Все говорили о Мианги-бхва, острове вечной юности. Все смотрели на сияющую Наоми, на ее непоколебимую правоту. И поняла Чукка, что трудно, почти невозможно разобраться, где сон и где действительность, где жизнь и где легенда, где сказка и где явь. Все это было тонко, искусно, изумительно спутано, стерты неуловимые грани, и все это было разумно, гармонически связано и все носило печать высшего оправдания: «Ничего на свете не происходит зря». Вчерашнее бедствие, казавшееся проклятием судьбы, сегодня претворялось в ослепительное счастье и было ясно и неоспоримо, что если бы не случилось этого бедствия – не пришло бы это великое счастье. Так вот устроен мир. Вчерашняя нелепая, почти невозможная фантазия, не слыханная затея – сегодня вдруг врывается в жизнь, осуществляясь, становясь реальностью. И потому – все реально, все действительно. Любая мысль – материя. Сон – бытие. Бытие может стать сном, фантазией. И поняла Чукка, что совершающаяся перемена жизни, невероятная перемена: недавняя землянка созерцания и вдруг этот хрустальный корабль в Океане юности – реальное воплощение мечты Наоми, следствие ее фантазии. Оставалось только радостно подчиниться событиям. Юность цвела без берегов. Глаза Хорта ждали Наоми. Все было в стройном порядке вещей. Ничего не происходило зря. 23. С минуты на минуту Чукка сидела у открытого окна землянки и шила Хорту новую, синюю, атласную рубаху. Около землянки вкусно пахло свежими сосновыми стружками и щепками. Рэй-Шуа выделывал топором оконные косяки для комнатки Наоми, посвистывая, покуривая, поглядывая на намозоленную ладонь. Комнатка была почти готова; чтобы доработать оконце, сделать раму – требовалось дня два. Хорт ушел за рябиной и рябчиками, которые стали отзываться на пищики. Изредка доносились выстрелы. Диана ушла с Хортом. В шафрановой тишине осени гулко неслось гоготание: это улетали на юг гуси. – Рэй-Шуа, как гуси летят над нами, слышишь ли? – Слышу. – Как утки стаями на озере, в реку, садятся с шумом, свистя крыльями, чувствуешь ли? – Чувствую. – Как Хорт наш рябчиков подзывает, представляешь? – Да. Он левое ухо вытянул вперед. – И ждет. – Сидит на валежнике или на пеньке. – Посматривает. – Диана прислушивается. – Да. – Вчера утром рано на нашей крыше сидели рябчики и вели оживленный разговор, пока я не открыл двери и не погрозил им кулаком. Хорошие ребята. – Что они о нас думают? – О всех бескрылых они плохого мнения: все зверье. – Чу. Выстрел. – Рябчики не ошибаются. – Скоро отец вернется. Рубашка к вечеру готова будет. Этот цвет молодит. – Дня через три-четыре все будет готово. – С минуты на минуту… – Вот и птицы наши заливаются, несмотря на осень и тесные клетки. Ждут. – Завтра зима может быть, снег и снег. Холодно. А нашим птичкам тепло будет по землянке летать. Весной выпустим их гнезда вить. – Клесты напоминают Джека. – Щеглы, как Наоми, разговаривают. – Ну теперь Наоми, вероятно, стала важной птицей и заговорит по-иному. Она острая умница. – О, вероятно. – Ух, а сколько она привезет нам разных вкусных и замечательных вещей. Ого. И – главное – десяток жестянок с английским табаком и, конечно, сигар. Закурюсь до рвоты и сдохну. Ой, закурюсь. И крышка. Скажут: умер шерсти клок – это будет некролог. Да. – Нет. О смерти Рэй-Шуа будут целые большие книги писать. Знаю. – Впрочем, пожалуй. Этого потребует пошлость критиков, их бездарная привычка с любовью писать о покойниках. О, тупоголовые могильщики – они будут рады покопаться в вонючем трупе. Это дело стервятников. Раз сдох – значит начинай писать, разносить запах смерти. А о жизни и при жизни пишут только плюгавые статейки, похожие на насморк. Да печатают портреты в зоологических журналах. На кой чорт, на кой. Слушай, Чукка, я всерьез решил оставить завещание Джеку Питчу, чтобы после моей смерти он имел право расстреливать прямо в дубовый лоб любого критика, который вздумает писать обо мне книги или что-либо, Джек сумеет организовать такую карательную экспедицию; у него дельные и ловкие сотрудники. И еще: оставлю проклятие и чуму каждому читателю, кому взбредет в голову взяться за мои книги. Пусть после издоха моего, никто не смеет читать меня и писать обо мне, если меня больше нет на свете. Никто. Этот мудрый осенний лес да будет верным свидетелем моего завещания. – Но мысль какая заставляет тебя делать это? – Великая мысль. – Скажи. – Во-первых: раздутая, как аэростат, посмертная слава возводит покойника – писателя или поэта в чин гения. А это более, чем «слишком поздно». Главное – гении, которые без аппетита доедаются червями, становятся поперек дороги молодым зреющим талантам, ждущим достойного признания. Напрасная никчемная посмертная реклама, давит, будто горячий утюг панталоны, нежную сияющую юность… …Во-вторых: мера карательной экспедиции уничтожения посмертных чтений и разных писаний, воспоминаний привела бы к тому, что гения поторопились бы признать при жизни, когда слава и деньги могут доставить удовольствие вовремя, а не «слишком поздно», когда «приходит все»… …В-третьих: мое решительное завещание заставило бы многих лентяев-читателей, которые откладывают чтение в сторону до какого-то будущего времени, взяться за книги при жизни автора, увеличивая таким образом доходность гения… …В-четвертых: моя мера сразу обогатила бы мир широким разумом, так как не мало благоразумных гениев, зная привычку критиков и читателей давать славу и деньги после смерти, великих мастеров, просто не проявляют себя из справедливого нежелания пользоваться благом рекламы после смерти… …В-пятых: в борьбе за своевременное признание гениев при жизни погибли бы раз навсегда бездарности и канцеляристы искусства, живущие за счет нелепого положения великих людей, никогда не умеющих устроиться практически. Тогда как паразиты, пользуясь случаем всеобщего невежества, подсовывают свою отвратительную фальшь макулатуру. Чорт бы их загнал в пекло, сгори они там; я помню, как трудно и тяжко мне пришлось пробиваться сквозь толпу этой литературной мрази, довольно тесно объединенной, на подобие воров и их притонов, пока наконец вылез я в знаменитости, ради спорта, ради азарта, ради потерянного времени. Ххо! Идиоты-критики заметили меня на одиннадцатой книге, когда у меня трещала спина от работы и жрать было нечего. При этом хвалили именно мои первые книги, самые первые, где я щедро разливал свой густой, пьянящий сок, где особенно чувствовались мои железные бицепсы, мое упорство, моя бритва, мой горизонт, моя магнетизирующая фантазия, моя лаборатория радио-мысли… …Ах, Чукка! Я готов сейчас зубами откусить кусок топора – так велика и теперь обида, что поздно заметили мои пламенные труды: никакого счастья не испытал – все пришло поздно, все стало обычным, естественным, нормальным, даже обязательным, даже скучным… …А вот если бы заметили мой талант вовремя, сразу, с первых книг, – из меня вышла бы дивная фабрика, истинный всепроникающий гений – чорт знает что вышло бы. Ого! На хвост кометы походила моя голова. Я дышал, как Везувий. Но… Меня тогда не заметили. Нет, Чукка, нет. И где же было заметить меня, огнедышащего, живого, искрометного, юного, насыщенного, когда критики-могильщики в тысячный раз писали, облизываясь, о старых или новых покойниках, возводя их с тупой пошлостью в чины гениев, доказывая друг
другу, что это действительно так, будто кто-то сомневался в этом… …Я был горяч и молод – я нестерпимо жаждал заслуженных разговоров, внимания, славы и денег. Дико и страстно жаждал. Я имел право. Но вот… покойники-гении, вновь возведенные, становились поперек дороги и, по воле гробокопателей, затирали, не пускали меня, принуждая ждать смертной очереди. Реклама делала свое дело, и покойники пользовались завидным успехом у нервных читателей… …Издатели же, конечно, предпочитали издавать мертвых, так как покупать произведения у покойников дешевле, выгоднее, чем у живых, капризных, недовольных, гордых. Словом, мертвецы стояли на дороге. И это в то время, когда десятки и сотни таких огнедышащих, как я, остро нуждались в немедленном внимании и помощи, будучи истощенными в нелепой борьбе за великую жизнь… …И понятно, что у очень немногих хватило сил и энергии выбраться из этого безобразия. Большинство же чудеснейших талантов, ярчайших личностей сгибло, трагически сгибло в зверской борьбе. Часть из них роковым образом сейчас же после гибели становилась поперек дороги нам – оставшимся еще в живых: критики, как вороны, каркали и носились черными стаями, сожалея о безвременно погибших. Один из моих близких гениальных друзей пропал, издох с голоду под забором, по собачьи. Правительство немедленно решило поставить юному гению памятник бронзовый, на стоимость которого могли бы прожить и погибший и еще десяток гениев. Это всюду обычное явление. Сгиб бы, издох бы и я давно, если бы не спасла меня обезьянья натура – вцепляться за все не лапами, так зубами. Просто ради спорта, ради забавы, ради мучительного сознания, что – все равно – время безнадежно потеряно на писательство и надо напирать дальше, глубже, выше. Будь что будет. Лезь и никаких. Карьера – азартная игра. Если не везет – не унывай – играй дальше до нитки. Если чуть повезло – держись за счастливый случай – еще круче играй. Риск – волшебная сила: может вдруг, на зло всем партнерам, вынести на недосягаемый верх. Так бывает. Так вот случилось со мной, когда было проиграно десять книг, ни черта не давших, ни денег, ни имени, а на одиннадцатой, которая называлась «Говорящий волк» мне повезло.
Я вынырнул. И только в журналах увидел, что мой портретный вид был убедительно истрепан, будто меня вытащили из-под автомобиля. Однако я скоро оправился, разбогатев, и фотография значительно улучшилась. Помню я сам подсылал свои новые карточки в журналы, чтобы исправить о себе впечатление… …Рэй-Шуа был обязан выглядеть лучше, так как это увеличивало гонорар, прибавляя уверенности в успехе. Успех же измерялся спросом на мои фантазерские акции. Слава – подобна кнуту при тяжелой работе. И я, бичуемый славой, стал дьявольски работать. И скоро опомнился и бросил. Довольно. Баста. Я стал плавать в океане легкомыслия. Потянуло к берегу покоя. И я рад, что моя карьера больше не волнует сердце, отданное Чукке и охотничьему ружью. Топор в руках моих – послушнее пера. Землянка – величественнее фантазий. Стройка новой комнатки для Наоми – высокий смысл. Приезд Наоми – легендарное событие, сказка жизни, организованное чудо. Ведь все мы знаем, что мечтательница Наоми, дочь знаменитого финансиста Старта, начитавшись книг, насмотревшись картин в кино, спутала, искренно спутала фантазию с жизнью и едет сюда, в берлогу… …И еще плюс – новый неожиданный Хорт, юноша Хорт, гениальный Хорт… …И ты – Аши, бывшая супруга австралийского вождя Джоэ-Абао, любимая наша Чукка с глазами, как два навозных жука… …И еще Ниа, и еще феноменальный сыщик, друг Джек Питч… Да разве все это вместе связанное не дает мне право послать к чорту писательство, и оставить Джеку выкованное жизнью завещание. Ого! Я кругом прав, кругом подобен этому вечернему горизонту. Жизнь так изумительна, так загадочна, так увлекающе пышно складывается, что самое скучное в ней и самое ненужное – мои книги, чорт бы их сжег. И Рэй-Шуа долго еще, под пение птиц и стук топора, говорил, покуривая, про свое больное место, не подозревая, что ему никто не возражает. Чукка дошивала рубашку Хорту, затопив печь, поставив подогреть ужин и чайник. В высоте над рекой гоготали дикие гуси. Из шафрановой тишины осени гулко изредка доносились выстрелы. Царило молчание ожидания, вот-вот… С минуты на минуту… Особенно это чувствовал Хорт. Он слышал, как в лесной глуши по-новому билось его наполненное сердце, каждый удар которого приближал волнение встречи Наоми. Моментами он так загорался предощущениями счастья, что не мог усидеть на пеньке, где подманивал пищиком рябчиков, и, обвеянный радостным беспокойством, вставал и быстро шагал вперед по ломающимся сухим сучьям, забросанным оранжевыми и пунцовыми листьями осени. Ясно, четко казалось: вот, вот… С минуты на минуту… Даже остановилось дыхание, как перед пропастью: и было страшно, и властно тянуло. Даже кружилась голова от замирания. Тогда Хорт, улыбаясь происходящему, тихо закрывал глаза, снимал кэпи, медленно поправлял волосы, бороду, разглаживал лоб, слушал. Это его успокаивало. Он снова находил где-нибудь скрытное место, снова подманивал рябчиков, снова стрелял. В его сумке было пять пар, когда он спустился к реке. Утки табунами носились над водой и плавали. Кричали гуси. Хорт подошел к маленькому озерку, на берегу, освободился от ноши, распрямился и посмотрел, как в зеркало, нагнувшись над гладким озерком, на себя, на свое лицо. Он нашел, что волосы его слишком длинны, а борода совершенно лишняя; так как только здесь он перестал брить бороду. Хорт подошел к березе, прижался плотно лицом к стволу, достал из-за пояса охотничий нож и на ощупь отрезал бороду. И снова посмотрел в зеркало озерка и убедился, что так стало лучше, моложе, а когда сбреет совсем бороду – будет еще лучше. Он решил, что Наоми представляет его именно без бороды, так как он никогда не писал ей, что отрастил бороду и длинные волосы, а потому вечером ножницы и бритва возвратят ему директорский вид, когда он – помнит – часами рассказывал Наоми о прочитанных книгах, о путешествиях, о жизни на севере, о снежных легендах, о волнующих вопросах бытия, о беспрестанной борьбе за счастье высшего порядка. Хорт прокашлялся и попробовал свой голос, как он звучит – ведь он никогда не прислушивался к тембру своего голоса. Он сказал вслух в сторону реки: – Слушай, Наоми, слушай: с какой музыкальной гордостью кричат дикие гуси! Несколько странно ему было слышать свой громкий, нервный, неровный голос – он так привык говорить тихо без волнения. Все же он решил завтра на охоте и дома в землянке попробовать говорить крепче, громче, явственнее, ярче, образнее: Наоми о многом будет спрашивать и надо быть готовым, необходимо ответить ей молодостью на молодость, огнем на огонь, счастьем на счастье. Хорт понимал прекрасно всю неравность сил, но он еще больше понимал, что Наоми никакой неравности не признает, что Наоми далека от грубого существа вещей и реальных явлений, – напротив она преисполнена высотой и затейностью вымысла, она увлечена изобретательностью ума, она живет в сказке, в садах пышной фантазии, в кругу утопических событий. И что поэтому Хорт должен быть вполне готов, чтобы ни на секунду не разочаровать любимую гостью, чье приближение отсчитывалось каждым ударом расцветающего сердца. Тем более он сам с необычайным интересом следил за исключительным, оригинальным складом развития Наоми, и, сам вкладывал свое влияние, свой опыт, свои постижения в ее личность. Теперь Наоми стала вполне взрослой и представлялась Хорту волшебным существом, очень далеким от будничной суеты, но близким и нужным жизни. Хорт, вглядываясь в горизонт, вспомнил роскошную виллу Стартов, розовую, кружевную комнату Наоми, дивные книги в золотых переплетах, старинные арабские вышивки на стенах и сопоставил всю эту роскошь своей лесной землянке, своим северным дням и ночам… О, конечно, он не променяет ни на какие золотые дворцы золото осени своей берлоги, но зато он понимает – на что идет Наоми… И Хорт от скромности искренно полагал, что во всяком случае Наоми больше привлекала разгоревшаяся фантазия о снежном севере – сюда, в землянку, чем горячее обязательство дружбы. Впрочем, Наоми могла привлекать сюда еще третья причина, известная только ей… Раздались с горы два далеких выстрела: это был сигнальный призыв домой. Хорт заторопился и тоже ответил выстрелом. Вечернее солнце золотило остывшие берега, и вода синела гуще и глубже. Табунились утки. Гордо перекликались дикие гуси… 24. Наоми в царстве снегов Белоголубым океаном раскинулась зима. Белое, белое, белое. Белоснежностью пронизан мир. Белым кисейным туманом закутано небо и обвито все кругом. Белое, белое. Белыми пушинками, хлопьями, звездочками, перьями густо валит, падает, ложится снег. Белая тишина закрыла холодную землю. Белый сон о мироначалии снится земле. Белыми восковыми свечами, без огня, стоят деревья. Белыми курганами выросли холмы и горы. Белыми могилами лежат долины, овраги. Белым полотенцем вытянулась река. Белокрылое мелькание затмило солнце, заволокло горизонт. Белые зайцы пугливо выбегали из нор, рыскали, вдруг подымаясь на задние лапки, прислушивались, водили высокими ушками, находили плотные, случайно упавшие, еловые, сосновые шишки, и, схватив в зубы, исчезали. Белые горностаи носились по вершинам деревьев, осыпая снег с ветвей. Белый дымок вился над землянкой. Белые человеческие следы у дверей быстро заносились снегом, будто кто-то неведомый, но властвующий хотел замести присутствие жилья первых людей. Снег, снег, снег. Величественно и необъятно белело царство снегов. Никакая мысль – казалось – была невозможна, чтобы преодолеть снежное владычество холода зимы. Все кругом было подчинено власти бесконечных снегов и сковано цепями льда. Снег, снег, стужа. Великие пространства застыли в белом покое первичного хаоса мироздания. И только дымилась землянка, как крошечный островок среди ночного океана, обнаруживая признаки начинающейся жизни. И действительно, в землянке, будто в утробе беременной матери, билась горячая, кровная, новая жизнь. В землянке рождался первый мир человечества. Здесь сияла весенняя радость, здесь торжествовал дух высокого разума, здесь бились верные, крепкие, любвеобильные сердца, глубинно-ясно, всепроникающе-остро смотрели глаза, здесь играли, как дети, веселые, светлые улыбки на полянах счастливых лиц. Здесь развертывалась легенда постижения вещей; великие и малые откровения здесь были обычными, словно дыхание. Здесь все было одухотворено, осознано, обдумано, оправдано, обласкано, освещено любовью, обвито радугами жизнедатных решений. Здесь спаянное счастье великой дружбы было добыто великой борьбой, сцеплением стремительных усилий. Здесь цвела весна человеческой жизни. Землянка, бедная лачуга, лесная берлога вмещала здесь перворайские сады ощущения вселенной. Бедная землянка никому не мешала здесь думать или говорить о дворцах и виллах, – напротив, землянка убедительно помогала видеть, отсюда, с высоты своего сознания, всю условность, всю относительность всего, что мы привыкли считать за очевидную драгоценность. В бедной землянке столько нескончаемо много сейчас жило истинного счастья, богатого, легендарного, пышного, радужного, солнечного счастья, что все дворцы и виллы вместе взятые казались кладбищенскими склепами, заросшими травой смерти. А здесь – расцветала весна новой жизни. Счастье лилось без берегов, счастье горело ярчайшим заревом блистающих дней, счастье опьяняло волнующими, пронзительными ароматами. Наоми и никто долго не могли говорить. Слезы счастья душили слова. Все только смотрели друг на друга и молча плакали. Хорт, как ребенок, одетый в новую атласную синюю рубашку, стоял у косяка двери комнатки Наоми и всхлипывал от слез, нахлынувших приливов сердца, почуявшего верную близость счастья. Наоми прижалась по-детски головой к груди Хорта и, закрыв глаза, в слезах молча гладила его лицо. Рэй-Шуа, также в слезах, отвернулся в сторону оконца, будто поправлял у птиц ветки, чтобы так лучше скрыть свои слезы: ведь он не умел плакать и не думал, что придется. Но его растрогал Хорт, который так был обвеян пламенной встречей с любимой, что даже потерялся, на некоторое время превратившись в ребенка, устыдившегося своих восторженных слез. А Чукка стояла рядом с Наоми и гладила ее две длинные светло-русые косы, стояла и плакала, не смыкая сверкающих глаз, уставленных на снежное оконце. Даже Диана и та, зачуяв слезы, стояла около Хорта и лизала его колени, смотря на него. И лишь потом, опомнившись, все понемногу пришли в себя, не зная о чем говорить. Наоми бегала по трем комнатам землянки, обнимала, целовала стены, ловила птиц, гладила Диану, жевала рябину, хлопала по печке, подбегала то к Хорту, то к Чукке, то к Рэй-Шуа, тормошила их, целовала, прижималась, закрывала их вместе с собой громадным белым пуховым платком, обнажая открытую розовую шею, обвитую нежно-розовыми кружевами, пахнущими духами. Чукка несколько раз принималась за свою печку, но быстро отвлекалась сияющей гостьей. И долго не было никаких слов, пока наконец Наоми не заговорила, бегая с места на место: – Никакой зимы нет, никакого снега нет и нет холода, нет, нет. Это ваша фантазия, фотография зрения. Зимы нет. Есть только весна, только солнце, только ослепительное счастье жизни и всякие замечательные вещи есть. Ах, Хорт, Хорт. Я снова с тобой, снова с Чуккой и Рэй-Шуа. Жить волшебно. Диана, ты понимаешь, что мы в раю удивительных событий? Дай я поцелую твое великолепное чутье, о котором мне писали наши охотники. А птицы? Как они называются? Впрочем все равно. Дело не в названиях – в том, что они превосходно поют, особенно пестрые… – Это щеглы, – чуть слышно произнес Хорт, – щеглы… И снова замолк, испугавшись своего сдавленного, тихого голоса. – Ах, это и есть щеглы, – подхватила Наоми, умышленно оставив время успокоиться Хорту и другим, – ну, вот, здравствуйте щеглы. Пойте, пойте. Сейчас весна, и мы займемся устраивать мир по-новому. Да, да. Вам известно, щеглы, что мир только начинается и – значит – у нас впереди масса дела. Мы обдумаем всю программу, мы обсудим весь план творческих действий. Я тоже – птица, меня зовут Наоми. Это так просто. Сейчас весна, и я прилетела на север с юга. Здесь тепло, пышно, цветисто, изумрудно. Я буду жить вот в этой новой своей комнатке – это мое гнездо. Щеглы, вы посмотрите, как пушисто на моих стенах и у ног. Это любимые медведи – я буду с ними разговаривать, у нас много есть разных вопросов. Я расскажу про маленьких австралийских медведей, про свои путешествия, про свои радости и затеи. – И расскажи про меня, дурацкую обезьяну-человека, – заговорил Рэй-Шуа, – расскажи, что меня выдрессировали писать книги и я сдуру потерял на это каторжное дело уйму времени. И вот я реву, потому что мне жаль напрасных трудов, очень жаль… Чукка подошла к печке и энергично начала подогревать обед и кофе. Хорт медленно приходил в себя. Наоми взялась за свои чемоданы, чтобы скорей утешить, отвлечь, успокоить потрясенного Хорта, которого стесняла к тому же новая рубашка и сбритая борода – все это было непривычно, неловко, вне обыкновения. Впрочем, Рэй-Шуа и Чукка также были приодеты по-праздничному. Вся эта внешняя сторона играла свою роль, но все делали вид, что все – обычно. Потому что пришел час, когда вообще все становилось обычным. – Мы настоящие дети, – объясняла Наоми, доставая вещи из чемодана, – мы должны это помнить каждую минуту. Здесь детская человечества. Здесь домик новорожденного мира. Здесь девичья гостинная весны. Поэтому я привезла, между прочим разных ребячьих игрушек и елочных украшений. Вот заводной, симпатичный медвежонок, он очень забавно барахтается и рявкает. Я дарю его знаменитому охотнику Рэй-Шуа. Пожалуйста. – Чорт его дери, – радостно воскликнул Рэй-Шуа, схватив медвежонка зубами, будто кошка мышь, – как истинная обезьяна, я его пробую на зуб. Восхитительный подарок. Мерси. Целую. Это первый орден, высшая награда за мою охотничью страсть. Браво, Наоми. Хорт завидует моей гордости. – Очень, – тихо улыбаясь, ответил Хорт, заметно успокоившийся. – А вот заводная куколка-негритянка. Она танцует и поет детскую песенку. Наоми завела куколку и поставила на пол. Негритяночка, сверкая белизной белков и зубов, заплясала и запела: Джай абба, Джай абба, Баддо гуа чечиба. – Эта негритяночка пусть будет дочерью Чукки, – заявила Наоми, – должна же быть дочь у Чукки. Мы назовем ее Ниа, в честь премьерши американских кино, нашей Ниа. Восхищенная Чукка расцеловала Наоми и танцующую Ниа. – Хорт, очередь за тобой получить подарок, – ликовала Наоми, заметив
почти полное успокоение Хорта, – смотри: это Цунта – розовая птица с черно-золотистыми крылышками и бирюзовыми глазами. В ней имеется часовой механизм. Каждый час Цунта поет точное время, напоминая о его драгоценности и краткости. – Цунта – это ты Наоми, птичка любимая, – бодрым, ясным голосом произнес Хорт, видимо взявший себя в руки. – Цунту нужно повесить к потолку, за колечко, что у ней на спине, – объясняла обрадованная бодростью Хорта Наоми, – когда она поет, а поет дивно, изумительно-симпатично, она машет крылышками и открывает клюв, как живая. Ты, Хорт, устрой ее теперь же. Нельзя терять времени, потому что я завела Цунту по вашим часам, и через десять минут она будет петь о четырех часах вечера. Хорт горячо расцеловал Наоми за подарок и принялся подвешивать птицу к потолку. – Я не забыла привезти Диане ошейник зеленой кожи. Наоми украсила Диану ошейником и достала к обеду всякие вкусные вещи. Рэй-Шуа тем временем откупоривал ром и фруктовые консервы, поглядывая на сигары и табак. Оживленно посвистывали птицы, перелетая по веткам, прилаженным к оконцам, украшенным кораллами рябины. Диана сладко задремала у печки, около Чукки, в ожидании обеда, зеленея обновой. Через десять минут дивно пропела Цунта о четырех часах вечера, помахивая крылышками под потолком. Запахло обедом, ромом, духами, кофе. Всюду на скамейках заблестели заграничные цветные журналы. В углу, у дверей, заблестела куча жестяных банок разных консервов. Обед начался. – А ружье и охотничьи припасы, – заявила Наоми, – мы рассмотрим после обеда. Хорт, ты завтра же будешь учить меня ходить на лыжах и охотиться? Стрелять я умею. – Непременно, завтра же, – поддерживал Хорт. – У нас замечено шесть зимних медвежьих берлог, – предлагал жуя Рэй-Шуа, разливая ямайский ром с нескрываемым предвкушением, – поэтому, не теряя времени на радость Цунте, следовало бы начать охоту не с зайцев, а с симпатичных медведей. – Ну что же, – всерьез соглашалась Наоми, – я готова начать охоту с медведей – тем интереснее. С вами мне ничуть не страшно, хотя я и вижу по шкурам, что северные медведи в десять раз больше австралийских, но все-таки медведи, все медведи мне очень симпатичны.
Только бы мне суметь обойтись с лыжами. – Браво, браво, – поддерживал Рэй-Шуа. – Сегодня же чуть позже, – заговорил Хорт, – если перестанет валить снег, выйдет луна и можно будет великолепно заняться лыжами с Наоми – это пустая наука, дело одной ночи. Тем более, что свежий снег удобная помощь. – Голубыми бриллиантами и сапфирами, лунный снег заблестит, – с увлечением описывала Чукка ночь, часто перебегая от стола к печке, – деревья будто живыми станут и с ветвей снег осыпать будут. Зайцы на задних лапках покажутся и всем в лесу расскажут, что охотники на лыжах появились. Синие тени от деревьев толпой соберутся и от месяца прятаться будут. Звезды опустятся и так близко, что на горизонте на вершинах загорят. Лунные зимние ночи в лесу люблю я, люблю. – Ах, Чукка, – восторгалась Наоми, – мы будем с тобой бродить ночами на лыжах и разговаривать с деревьями, месяцем, звездами, зайцами, снегом, синими тенями. – А я? – робко спросил Хорт. – Ты тоже будешь бродить, – утешала Наоми, целуя Хорта, – если только не захочешь спать. – Чорт возьми, – обиделся Рэй-Шуа, – меня, азартного лыжника, кто тут единственный, сломя голову, может ахнуть с горы вниз к реке, вы, кажется, намерены оставить в берлоге. – Нет, нет, успокойся, – разом уговорили все ярого спортсмена, за которым числились все лыжные рекорды по части отчаянных прыжков с высоты. – Ныне я намерен оспаривать твои рекорды, – твердо заявил Хорт, поправив свою прическу молодым вызывающим жестом, – довольно твоей славы. – Ого, – радовался рекордист, поднимая бокал рома, – я всегда готов встретиться с достойным соперником. Поэтому я пью за праздник расцветающей энергии, за нашу весеннюю молодость, за головокружительное счастье, за охоту, за медведей, за рекорды вообще, за нашу неостывающую землянку, за игрушки, птиц, собаку, рябину, табак – словом пьем за приезд Наоми. Все бросились целовать Наоми. Диана завизжала, прыгая на всех. Птицы посвистывали, с острым любопытством разглядывая заморскую розовую Цунту. Негритянка Ниа и медвежонок смотрели с полки. Рэй-Шуа закурил сигару, Хорт – английский табак. Наоми вытащила из чемодана разные серебряные, золотые елочные украшения и обвила ими шеи друзей и в том числе шею Дианы, со словами: – Милые ликующие дети, я венчаю вас на первые шаги в этом новом мире, который еще чуть начинается. Вы слышите что за окном зима – это подсознательное первоначалие – отсюда произойдет жизнь, когда солнце сознания растопит снега и согреет энергией землю. То время будет называться весной, – то золотое, счастливое время будет походить на вот этот наш праздник торжества юности и дружбы. Едва ли мы, человечки живущие зимой, доживем до весны освобожденного человечества, едва ли. Это дальше нашей коротенькой жизни, значительно дальше. И все же мы настолько талантливые, умные дети, что, существуя зимой, живем, дышим, наполняемся будущим; предвосхищая весну, предощущая ее жизнетворчество, ее сияющую юность. В этом предвосхищении наше беспредельное счастье. Славные, чудеснейшие люди, милые дети, давайте же останемся жить на хрустальном корабле, что несется по серебряной реке к острову Мианги-бхва, к острову нескончаемой юности… Чукка вздрогнула: она вспомнила свой сон о путешествии на хрустальном корабле, сон, о котором почему-то молчала, как молчала о многих снах, что помнятся, но не рассказываются, будто дожидаясь времени, когда сбудутся или расскажутся другими. Завороженная, она молчала, слушая, как Наоми четко и во всех прекрасных подробностях рассказывала свою мысль о юности. – Странная и поразительная вещь, – начал Рэй-Шуа, наливая всем в рюмки ликер к кофе, – слушая Наоми, я бы мог продолжить ее слова о кораблях юности воспоминанием о том, что когда-то давно я написал большую новеллу об острове Мианги-бхва – острове нескончаемой весны, острове девушек… Но, разочарованный в то время в одном своем сердечном порыве, я разорвал и сжег эту новеллу и больше о ней никогда не думал, пока наконец Наоми не придумала возобновить эту вещь… Очевидно, кто-то еще в то далекое время воспринял эту новеллу целиком по радио-мысли, и она – эта вещь – носилась в пространстве, как носится многое другое – неуничтожаемое, как материя. – Когда это было? – вдруг о чем-то вспомнивший, спросил Хорт. – Приблизительно лет 15 назад. – В таком случае, – заявил Хорт, – я был, быть может, один из немногих, кто как раз лет 15 назад воспринял эту вещь целиком. Да, да. Я вспоминаю, что это было именно так. В то время я был как известно, так беден и несчастен, что не один раз думал о самоубийстве и никогда не видел даже радостных снов. И только раз – был ли это сон или мне показалось, но я видел себя счастливым юношей на хрустальном корабле. И увидел Чукку около и всех наших друзей и – главное – увидел Наоми. Да, да. Это действительно было так. Впрочем, имен я не знал и придумываю их сейчас, объясняя сновидение. Это была моя единственная радость, и я долго об этом помнил. – Наоми рассказала мой недавний сон, – открыла Чукка не без волнения, – все это также видела я. Но есть сны и восприятия, которые помнятся ясно и в молчании пребывают, пока не совершатся. Многое знать дано, но больше о знании молчать дано… – Не говорит ли все это, – обобщила Наоми, – что все мы не зря так тесно спаяны в этой детской первого человечества, когда все мы – или на заре подсознания, полу-сознания, или – сознательной легенды о жизни, которая будто бы есть, но которая в действительности еще будет. И потому мы вправе резвиться. Мы встречаем новый мир, хлопаем ему навстречу в ладоши, с радостью по-детски заглядываем в щель его будущего, а пока зима и холод, и снег, мы должны выдумывать, сознательно сочинять и даже пробовать проводить легенды о жизни в бытие, в кровь, в свои нервы и сердца. Разве не так, а? – Браво, браво! – закричали и зааплодировали обитатели детской человечества, – браво, птичка Наоми! Цунта чудесно пропела пять часов. Наступили сумерки. Хорт зажег лампу. – Рэй-Шуа, – обратилась Наоми, – тебе пора раскрыть ящик, достать охотничьи припасы и мое ружье. Рэй-Шуа быстрыми движениями доставил ружье на общий просмотр. – Это центрального боя, – давал объяснения Хорт, – 16-й калибр, фабрики Зауэра, бескурковое, превосходного качества. Завтра займемся пристрелом и набьем патроны. Ружье легкое, не более семи фунтов. Ну, а через неделю, в самом деле пойдем на медведя. Первая берлога от нас всего полтора километра или еще ближе. Ты, Наоми, должна знать однако, что с одной собакой здесь на медведя не охотятся. Но у нас нет иного исхода, как Рэй-Шуа исполнять роль второй собаки, и он это делает с горячим призванием. – Вау…ввау…вввау…ррр… – залаял Рэй-Шуа, став на четвереньки. – Вау…ввау… – ответила Диана, вероятно сообразив, что речь идет о травле медведя. Наоми достала медвежонка с полки, завела его и пустила на пол. Медвежонок забарахтался и зарявкал. Диана с лаем бросилась на медвежонка, хватив его раза два зубами, но потом убедилась, что над ней подшутили и только принципиально ворчала, косо поглядывая на опасную игрушку. 25. У костра весенней ночи – Еще не спишь? – Нет. – Подложи в костер сучьев. – Может быть, удлинить костер? – Да, будет лучше. – Слышишь? – Хоркает вальдшнеп. – Даже не увидишь – так поздно. – Что ему надо? – Ворчит на охотников. – Спать не хочется. – Мне тоже. – Давай закурим, а? – Закурим. – Смотри. – Это филин – философ леса. – Табак влажный. – Чуть подсушим. – Вот кусок коры. – Наоми сладко спит. – С большим увлечением. – Видит во сне, что не спит. – И потому спит так крепко. – А ведь как уверяла, что не будет спать. – Утомилась от волнения. – Устала от пальбы. – Еще бы. Раз 30 ахнула. – И все-таки молодец – пару зацепила. – Горячилась вовсю. – Диана сердилась. – Была работа. – Вот она собака – глядит на нас, соображает. – Табак подсох. – Закуривай. – А Чукка спит? – Делает вид, что спит. – Чукка, улыбнись. – Ну вот – улыбается. – Не спи, Чукка. Брось. – Нет смысла спать. – Это от тепла, от нежности, от удачи. – Чукка, перестань улыбаться. – Все равно видим. – И какой же смысл спать – слушай… – Еще тяга не кончилась. – Ворчуны рыжие дотягивают. – Около медведи собираются. – Философ-филин в долине хохочет. – Неясыть над костром летает. – Мыши летучие. – Брось спать, Чукка, брось. – Мой приятель художник Бурлюк говорил, что спать спокойно имеет право только фабрикант, у которого и ночью работает фабрика, а нам – беднякам сон приносит лишь огромные убытки. – Чукка, перестань улыбаться. – Ты могла бы украсить общество курильщиков, внести оживление. – Поднять их горизонты. – И вообще. – Если кофе будете пить – проснусь я. – Ну, обязательно. – Ну вот это солидное предложение. – Браво, Чукка. – Она поняла, что у нас нет фабрики. – Бедняга. – Наоми спит? – Приблизительно. – До запаха кофе. – Мы нальем ей чашку и поставим около носа. – Чукка, ты дашь нам по рюмке коньяку? – Сейчас? – Нет, перед кофе. – Мы решаем не спать, к чорту сон – это странное явление, отнимающее у человека больше трети жизни. – Плюс другую треть человек растет. – Пропадает в пустую две трети коротенькой, как нос рябчика, жизни. – Остается одна треть, из которой снова две трети уходят на борьбу за существование. – А жалкий остаток делится на горе и счастье. – При чем всем известно: что две трети, из этого остатка принадлежат горю. – Или ожиданию счастья, как высшего смысла. – Вот во имя чего бьется сердце. – Счастья нет – есть только счастливый момент ошибки. – Истинное счастье – всегда впереди. – Не воображайте, пожалуйста, что я сплю. Ничуть. Я все слышу и жду кофе. – Браво, Наоми. – Вставай, птичка, пора. Через два часа взойдет солнце. Надо его по-приятельски встретить. – Встаю. Вот. – Ты спала час – этого достаточно. – Вы? – По полчаса. – Зато я видела два сна: сначала, будто надо мной носились сплошь вальдшнепы, и я удачно стреляла, а потом будто подходит ко мне Рэй-Шуа и сообщает тайну, что он написал здесь большой роман в форме дневника и думает продать его за сто тысяч долларов. И будто роман называется «Цунта». – К чорту романьё. – Превосходное название «Цунта». – И дивная идея: механическая Цунта, чудесно поющая каждый час, вдруг превращается в настоящую, живую птицу и перестает петь о часах и днях, так как никто, никто не дорожит временем. – И Цунта снова мечтает стать механической птицей, чтобы петь каждый час. – Прекрасная мысль. – Но к чорту романьё. – Нет, погоди, Рэй-Шуа, в самом деле, ты, может быть, тайно написал здесь роман и только из упрямства стесняешься открыться нам? – Повторяю: к чорту романьё!.. – Однако журналы убеждены, что ради новых приключении и острых впечатлений ты залез на север, в лесную глушь, в медвежью берлогу, чтобы поразить мир новыми романами. – Журналы верят в твой радио-темперамент и неостывающую энергию. – Пишут, что ты в расцвете сил… – Чукка, налей мне лучше коньяку. Я с наслаждением выпью за то, чтобы все эти журналы прогорели или нашли других дураков. Закурим, Хорт? – Давай закурим – я подсушил табак. – Подложить еще сучьев? – Подложи. – Кофе готов. – Браво, Чукка. – Вот коньяк, рюмки. – Великолепно. – Жизнь начеку. – Ххо-хо. – Наоми, скажи свое слово. – Чукка, налей полнее коньяку Наоми. – О чем сказать мне? – Все равно, Наоми, что взбредет. Для церемонии. – Сейчас – мы у костра весенней ночи. Мы бодрствуем, встречая восход солнца. Мы сознаем, что там в землянке каждый час поет Цунта, напоминая о быстро улетающем времени. Близится рассвет, близится час жизнетворчества. С высокой горы далеко видно кругом, что все преисполнено сном ночи. Но мы бодрствуем, празднуя весну. Значит – где-то может быть такие же охотники или иные люди, или не знаю кто – также сидят у костра и ждут рассвета, будто боятся его пропустить, поглядывая на восток. Я пью за тех немногих, кто дорожит часами Цунты, кто жадными глотками пьет сочное дыхание весны, кто не спит в этот рассветающий час. Право же слишком коротка жизнь и надо об этом помнить. – Браво, птичка Наоми. – Ты – наша Цунта. – Хорт, ты погладь мои волосы и шею, как гладил мне прежде, это напомнит мне раннюю юность и сделает меня меньше… А то я так страшусь взрослости. Я даже перестала быть мечтательницей или почти перестала. Я хочу остаться дочерью весны, девочкой нового мира, ребенком времени. Хорт, Чукка, Рэй-Шуа, давайте скакать через большой огонь костра. Я под ложу кучу сучьев. Ну? – Давай. – Хто-хо. Скачем! – Кто выше – кто дальше? – В чем же дело? – Ух! Чорт, берегись. – Разгорайся, костер, пылай! – Любуйся, мир, на своих детей. – Ну, прыгай, начинай. – Ярче гори, костер. – Смотри, весна, смотри и радуйся! – Сердца зажжены, как глаза. – Первый Хорт. Ну. – Ладно; я с разбегу? – Все с разбегу. – Валяй! – Ух, ты… ух, несется!.. – Ррраз! – Браво! Хорт! Вот твоя черта. – Теперь, Наоми. Ну. – С восторгом! – Ррраз… – Молодец, Наоми! – Вот твоя черта. Чуть ближе Хорта. – Чукка, ну. – Ух! понеслась!.. – Ррраз… Готово. – Твоя черта наравне с Наоми. – Теперь очередь за обезьяной – за мной. – Ладно. Валяй. – Вот… – Ррраз… – Ага! Рекорд за мной. Я на четверть дальше Хорта. Прошу выдать мне приз – рюмку коньяку. – Я оспариваю рекорд. Долой Рэй-Шуа. – Браво, Хорт, браво! Ну! – Ух, длинноногий дьявол. – Вот… вот… – Ррраз… Готово… – Браво! Хорт. Рекорд побит. Дальше на четверть. – Ну, нет. Посмотрим. До трех раз. – Все равно – рекорд будет за мной! Будет! 26. Лето прощальное Думал ли Хорт о смерти? Нет. Дети не думают о смерти, а он был истинный, искренний ребенок, научившийся еле ходить по земле счастья. Не сожалел ли Хорт, что теперь перед концом дней своих он лишился спокоя созерцания и уединения? Нет. Новый, юный, второй Хорт теперь не знал, что такое одиночество или тоска. Ведь Наоми, Чукка, Рэй-Шуа, Диана, землянка, охота, ружья, рыбацкая лодка и северная природа – окружали его радугой великой дружбы. Не видел ли Хорт в чем-либо ошибки? Нет. Или обе жизни его – сплошная ошибка, или все происходящее, все совершающееся – сплошной разумный, утверждающий смысл. Не он ли верил, что ничего на свете зря не происходит? Значит – все основания за высшее оправдание жизни были у него в сумме прожитых лет. Не искал ли Хорт еще большей высоты, чтобы в последний раз еще шире и глубже познать вершину достижений? Нет. Он невыразимо благодарно улыбался своей затейной судьбе и если искал высоты –
то этой высотой он называл мысль пожелать и другим такого же блистающего счастья второй жизни. Хорт смотрел вокруг. Сам мир улыбался ему навстречу, как будто говорил: – Ну, что тебе нужно еще? И Хорт отвечал: – Ничего. Со мной все. Теперь Хорт облюбовал Черное озеро, что было в верстах четырех от землянки и стояло под сосновым обрывом высокой горы, на противоположной стороне реки так, что издали было видно на горе, в лесу, землянку. Черное озеро было очень глубоко на середине, а на концах заросло густым камышом и травой, – здесь жили утки большими выводками. Озеро отличалось крупной рыбой. Хорт сколотил тут плотик и рыбачил, и охотился. У Наоми был свой плотик, у Чукки и Рэй-Шуа – свои. Все или разъезжались по разным местам или сцеплялись все вместе и плавали деревянным островком по громадному озеру. Кто охотился, кто рыбачил. Диана же неотступно следила за утками и повизгивала от непонимания, почему все так лениво бьют уток, раздражающих чутье. После выстрела она спрыгивала в озеро и уплывала доставать утку – это было верхом ее удовольствия. Фыркающая от воды черно-рыжая морда Дианы с уткой в зубах – изумительная картина, которая приводила Наоми в детский восторг; впрочем, не менее ликовали и другие охотники. Наоми ловко стреляла и увлеклась охотой до самозабвения, до сплошных охотничьих снов. Зимой она два раза ходила на берложных медведей и оба раза медведи бросались именно на Наоми, которая храбро их отражала. И все же не переставала называть всех на свете медведей «симпатичными». Наоми за свои десять месяцев пребывания на севере, в лесной землянке, заметно преобразилась под острым влиянием могущественной природы. Из хрупкой, мечтательной, вспыльчивой девушки города, из избалованной дочери капиталиста Старта она стала здесь умиротворенной, сильной, ловкой, здоровой, энергичной. Она научилась разговаривать с молчанием бесконечного леса, она оценила смысл медвежьей берлоги и океанское величие своих друзей. Теперь, плавая на своем плотике с ружьем и Дианой, ей странным, нелепым видением казался ее богатый, но бездушный, бессмысленный дом, где во имя денег, как в тюрьме, томились ее отец и мать.
Захотелось поверить ей, что они тоже будут здесь и увидят, поймут, почуют истину о жизни, легенду о вседержавности природы, сказку северных дней в лесных горах у реки и радость, волнующую радость охоты. И о Ниа и Джеке вспомнила она: всех их захотелось так увидеть здесь. Она подплыла к плотику Хорта и спросила: – Знаешь ли, милый, о чем сейчас я раздумывала, кончив охоту? – Знаю: ты думала об отце, матери, Ниа и Джеке… – Правда. – Потому что и я думал о них: ровно через месяц мы их вызовем сюда проводить меня, если они пожелают… – Хорт, это будет так гениально. – Мы соберемся все вместе. – Как прежде. – Да. – Они будут горячо тронуты, Хорт, они могут прилететь на аэроплане. – Ну, конечно. Мы устроим небывалый пир, шумный, блестящий пир и… Кончено!.. – Хорт, не говори до конца… – Прости, не буду. – Воображаю, как они будут рады увидеть тебя и нас. – Завтра! или на днях мы разошлем им телеграммы и письма. – Я закажу им разных невероятных вещей – здесь все это обретает исключительную ценность. – Наоми, ты улетишь с ними домой? – Хорт, я не хочу об этом говорить пока… – Прости, птичка. – Не надо… Ну, ладно, потом… Как охота? – Вот три кряквы на ужин и завтрак. – А вот я поймал щуку на двенадцать фунтов и пять окуней. Я мало рыбачил. Смотрел… – О чем думал ты? – Я смотрел вокруг и радостно, нежно прощался с летом – хорошее, дивное было лето, будто для меня, специально – для Хорта Джойс по заказу. – Это порядок вещей. – Наоми, я стал избалован счастьем, что всерьез начинаю думать, будто мир действительно крайне озабочен, чтобы доставить мне максимум приятного. – Ты избран судьбой – это понятно. Ты – юноша. – Кстати – о розовой юности. Наоми, птичка, прошу тебя сшить мне розовую рубашку из твоего платья. Это выйдет хорошо и мне так нужно для конца. Понимаешь? – Да, Хорт. – И ты пришей к воротнику и груди несколько золотых украшений и несколько серебряных бубенчиков, что имеются на кукле-негритянке. – Это хорошо. – Не правда ли? – Я думала об этом. – И еще ты сама по вкусу своему сочини к розовой рубашке что-нибудь, в роде надписи: Хорт Джойс ушел рыбачить или на охоту… Все равно – что-нибудь. – Понимаю. – И пришей на прощанье свою записочку. – Не говори больше. – Прости. Не буду. Я просто радостен. – Что сказал ты лету? – Я могу повторить, то-есть сказать в самом деле несколько пестрых слов. – Повтори. – Чтобы не забыть – еще одна просьба: быть может, напишут записочки и Чукка и Рэй-Шуа. Ты тоже пришей их к рубашке. Я прочту… Там, потом, прочту… – Хорошо. Повтори слова лету. – И вот еще обязательно, не забудь. И я не буду больше говорить о рубашке. – Ну… – Ты намажь какой-нибудь краской ступню, след Дианы и отпечатай на рубашке. – Устрою. – Спасибо, птичка. Что я могу сказать лету? Вот. Прощай, до свиданья, прощай на долго, мое десятое лето. Я говорю десятое, потому что первые сорок прожитых лет не видел сквозь мрак бедности и несчастья. Прощай, десятое лето. Ты видишь: я совсем мальчиком стал и мечтаю о розовой рубашке с серебряными бубенчиками. Каждому зеленому дереву, каждой травке, каждому цветку, каждому дыханию твоему горячему – кланяюсь. Всем твоим дням и ночам – кланяюсь. Надеюсь, мы расстаемся друзьями. Пусть Цунта останется свидетельницей, что я дорожил каждым часом твоим. Согретый, влюбленный, радостный, юный, счастливый, я прощаюсь с тобой, мое последнее лето, знойное, изумрудное лето… …Сегодня на березе я увидел первую желтую ветвь. Я понимаю, что это означает. Ты уйдешь чуть раньше меня и ты запомни: Хорт несказанно был благодарен тебе за все дни и ночи. Да. Мы никогда не увидим друг друга и не надо… …Наша песня кончилась – мы взяли свое. Прощай, прекрасное лето. Смотри: я сияю радугой над озером. Наоми, и ты – со мной… 27. Смерть Хорта Белой с голубыми цветами громадной скатертью была покрыта поляна около Черного озера. Наоми, Чукка и Ниа приготовляли все необходимое к торжественному столу: расставляли посуду, бокалы, бутылки с вином; раскладывали на желтые листья, вместо тарелочек, отборные груши, яблоки, виноград, конфеты, орехи, пряники, сласти. Закуска и обед стояли рядом на особом возвышении, где белели и тарелки. Костер доканчивал приготовление обеда под наблюдением Чукки, празднично ярко одетой, как и Наоми, и Ниа. Высокий, безоблачный тихий день подходил к вечеру. Мужчины и лэди Старт сидели на берегу реки, где на песчаной, широкой, гладкой от воды, отмели стоял весь металлический аэроплан, сияя серебром на солнце. Около аэроплана, на реке, стояла моторная лодка. Россыпным золотом осени светились берега, легкие и нежные от оранжевой тишины. Будто снопы пламени вырывались из гущи леса пунцовые осины и рябины. По течению реки плыли желтые листья. Дикие гуси и утки стаями носились над рекой, пугливо разглядывая гигантскую блистающую птицу, с распростертыми крыльями. Пугливо перекликались пролетающие кулики. Издали, высоко на золотой горе, виднелась землянка, над которой был поднят розовый флаг, сшитый из оставшихся обрезков платья Наоми, что ушло на рубашку Хорту. Нарядные гости курили и смотрели на землянку, готовившуюся осиротеть. Хорта с ними не было: он ушел на несколько минут на Черное озеро, чтобы, вероятно, еще раз убедиться, что его рыбацкая лодка, перетащенная сюда, стоит на месте, около плотиков, в полном порядке, скрытая в кустах, окаймивших озеро. В предвечерней тишине звонко грохнули два сигнальных выстрела – это стреляла Наоми, приглашая всех к столу. Через минуту гости шумно окружили торжественный стол на поляне. Над серединой стола была воткнута рябина с коралловыми ягодами, а на ветке висела Цунта. Появление Хорта было встречено аплодисментами, выстрелами и откупориванием бутылок. Все кричали: – Качать Хорта, качать! Браво, Хорт! И когда откачали виновника торжества, Хорт, весь сияющий в розовой шелковой рубашке, с нашитыми золотыми, серебряными украшениями и записочками, позванивая серебряными бубенчиками от движений, взял за руку Наоми и заявил: – Друзья, вы, конечно, догадываетесь… Наше сегодняшнее торжество устроено по случаю того, что я осчастливлен согласием Наоми выйти за меня замуж. Отныне я – жених своей невесты Наоми. Мы обручены! Хорт горячо поцеловал Наоми, которая тоже была одета в розовое кружевное платье, расшитое тоже украшениями. Все бросились поздравлять. Наоми ответила: – Милые гости, моему счастью нет берегов, нет пределов, как нет таких человеческих сил, чтобы словами раскрыть мою душу, похожую на волшебный сад роскошных радостей. И все эти радости жизни дал мне любимый жених, мой розовый, юный Хорт. Наоми крепко расцеловала жениха. Цунта звонко, дивно пропела 5 часов. Все шумно хлопали в ладоши, закусывали, выпивали, чокались, перекидываясь в перекрестном огне приветствиями, фразами. – Милый Джек, ты снова с нами. Здесь. – Нью-Йорк и землянка. Ххо-хо! – Ниа, за твое королевство экранов. – Чорт Джек… – Обезьяна Рэй-Шуа… – Дай твою морду, я лизну ее. – Хорт, смотри: Старт тянется к тебе. – Чукка, подвинь мне блюдо с утками. – Мерси. – Ниа, Джек, вы помните Австралию? – Эта река походит на Мурумбиджи. – Наоми, Хорт, за ваше вообще… – Смотрите: стая уток над нами. – Рэй-Шуа, стреляй. – К чорту уток, я среди гусей. – Диана пиль, пиль. – За детство мира. За розовую рубашку. – За серебряные бубенчики. – За малиновый звон юности. – Цвети, вторая жизнь. – Лей полнее. – Джек, ешь сигиру. – Оль райт! – За рябину и Цунту над столом. – Гори, сияй, наш юношеский пир. – Хорт, ты великолепный жених. – Еще бы. – Ого. – Жизнью бей в жизнь. – Хорт, что-нибудь крикни уткам над головой. – Скорее, вот они. – Эй вы, утки и селезни, вытянутые головы на юг, пользуйтесь случаем, что охотники распьянствовались и руки их потеряли твердость. Наш удар в другом. Вся наша стая слетелась сегодня к торжественному столу, чтобы отпраздновать счастье юности, озарившее нас пришествием новорожденного мира, новоявленной жизни. Смотрите: здесь – в отчаянной глуши севера стоят на реке аэроплан и моторная лодка, а здесь – на поляне – белая скатерть с явствами и редкими винами и кругом – нарядные, большие, пышные люди из вилл и небоскребов. Здесь всюду разбросаны иллюстрированные журналы и книги. Смотрите: в какую розовую рубашку с бубенчиками и записочками нарядила судьба меня и мою невесту, Наоми. О, Хорт, Хорт. Кто теперь узнает тебя, такого неслыханного счастливца – юношу среди всего этого превосходного пира. Воистину – начинается мир, если Хорт, новый, второй Хорт обвеян торжеством происходящего. Жизнь есть жизнь. И я безгранично признателен друзьям и себе, что судьба изменила путь уединения, что я кончаю минуты так, как кончаю. Все – к совершенному. Я рад, что соединил землянку с Нью-Йорком. И теперь спокойно, весело, даже задорно уступаю жизнь старому Хорту. Солнце идет к закату. Цунта досчитывает минуты – их осталось не более восьмидесяти от десяти лет. Я сдержу железное слово и отправлюсь путешествовать, по дороге позванивая бубенчиками и читая записочки друзей детства. Воображаю, какие комплименты там написаны… Вот о чем я сообщаю вам вслед, улетевшие утки. А теперь желаю, чтобы гости меня повыше подбросили. Ну. – Качать, качать, качать… Все бросились качать Хорта с криками: – Выше, выше! – Еще выше! – Держи, лови, ну, вот. – Еще да ррраз! – К уткам, в небо, ррраз! – Опп-ля. Рррраз!.. – Ловчей. Ну, ну. – Да ввыше, ух! – Вот его, вот, вот! Опп-ля! Ррраз! Хорт летал, размахивая руками, как бы хватаясь за небо. Потом качали Наоми. Ниа спела свою индусскую песенку о маленьком слоне, который был ее другом первых лет. Джек Питч сплясал по-мексикански. Диана лаяла на Питча, прыгая на плясуна. Старты забыли о своей солидности и искренно ребячились с Дианой и Рэй-Шуа, который бегал на четвереньках и чесался, изображая обезьяну. Хорт хохотал над разошедшейся обезьяной: – А ну, почеши животик. Наоми дразнила Рэй-Шуа, подсовывая ему журнал с его портретом: – Смотри, как эта обезьяна походит на тебя. Только гораздо умнее – она пишет романы. Рэй-Шуа выхватывал журнал, пробовал его на вкус и плевался. Чукка поглядывала на Цунту. Минуты стремглав неумолимо летели. Сроки приближались… Тревожно в стороне гоготали гуси. Солнце светило холодным блеском лезвия, напоминая застывший взмах ножа. Розовый флаг над землянкой опустился в закатном безветрии. Высокая берлога смотрела покинуто. Все считали секунды… И только один Хорт был совершенно беспечен: он возился с Дианой. Цунта пропела 6 часов. Все вздрогнули. Хорт вскочил, крикнул: – Чукка, принеси мне приготовленное к отходу поезда. Чукка принесла стакан холодного коньяку, лимон в сахаре и сигару. – Эй, Старт, Рэй-Шуа, – твердо сказал Хорт, – вы, надеюсь, помните наше условие. Пью за жизнь до конца. В моем распоряжении 30 минут. Ровно. Пятнадцать из них я отдаю вам, а пятнадцать оставляю себе. Предупреждаю: пусть не перестанут светить улыбки. Я уезжаю счастливейшим. Ниа, спой индусскую песенку, а я выпью. Эй, Наоми, Чукка, пусть ваши глаза не оставят памяти печали. Ниа запела. Хорт выпил стакан, съел кусок лимона, закурил сигару. – Ну, Рэй-Шуа, закурим. – Закурим. Да… – тихо, просто, как всегда произнес Рэй-Шуа, – Старт, Джек, закурим. Мужчины закурили. Хорт подошел к Стартам. – Ну вот… Я несказанно буду рад, если Наоми и вы, где-то там далеко иногда вспомните о своем директоре, немного нелепом… Спасибо за все, – главное – за легенду мою, Наоми. До свидания… Я тороплюсь. Хорт поцеловал Стартов, подошел к Ниа и Джеку Питч. – Мы все-таки повеселились, не правда ли? Надеюсь, вы не очень раскаиваетесь о прогулке. День такой изумительный, как вся осень. Ну что же, кланяйтесь небоскребам. Целую вас, Ниа, Джек. Хорт схватил в охапку Рэй-Шуа: – Теперь очередь за тобой, мой беззаветный спутник, родной охотник. Знай, что я не настаиваю больше, чтобы ты писал книги, нет. Ты достаточно поработал. Охотиться забавнее, острее. Словом – это дело твоей орбиты. Значит – ты с Чуккой уезжаешь на моторной лодке до весны? Прекрасно. Землянка и утки будут ждать. Береги мое ружье – оно пригодится. Лодка будет жить в кустах у плотиков. Все в порядке, все. Прощай, Рэй-Шуа, до свидания, ну… Хорт взглянул в сторону Черного озера, сделал несколько шагов, подозвал Чукку: – Слушай, дочка родная моя, ты пойдешь к озеру, когда Цунта пропоет 7 часов, а пока ты займешь гостей. Помни: ты одна только подойдешь к плотикам. Причаль лодку, как следует, она будет нужна. – Слушаю, отец, исполню. – Ну, а теперь прощай. Дай я поцелую глаза твои. Не суди мою жизнь, а благослови: ведь ничего зря не произошло. Видишь – я пронзен счастьем, пьян от юности. Улыбнись. Ну вот… Хорт бросился к Наоми, но по пути поднял на руки Диану, прижал к груди, поцеловал в чутье. – Прощай, собачья, великая радость наша… Родная, зверюга, наша Диана… Прощай… Эй, Чукка, возьми и привяжи собаку пока… Наоми сама кинулась к Хорту и шептала: – Не говори ни слова, а только слушай: разреши, любимый, пошли, дай мне еще больше счастья – разреши уйти с тобой, Хорт – ведь это будет так волшебно… – Никогда, нет, – отказал Хорт, – ты, птичка любимая, и ты лети домой на юг. Пой там легенды о жизни. Ты бесконечно права: моя ли жизнь не спутана с легендой о тебе и вообще… Будем любить нашу юность, нашу вечность встречи… Лети на юг, пой, звени, твое тепло во мне. И спасибо тебе за розовую рубашку… Прощай, любимая, прощай, легенда моя… Я бегу, бегу… Ну еще раз целую, невеста моя. Прощай… Хорт бегом побежал к Черному озеру, отрывая по пути записочки, пришитые к рубашке, около отпечатанного следа Дианы. Он вбежал на плотики, пересел в свою рыбацкую лодку, отъехал к лесному обрыву, в самое глубокое, в самое черное, бездонное место и раскрыл записки, – их было три. 1-я. «Это я, Рэй-Шуа, клянусь тебе величайшей дружбой и отпускаю тебя в рай бессмертия. Я на коленях перед высотой твоей. Сияй в звездах, торжествуй в мирах, бейся в сердцах наших. Живи». 2-я. «Знай, отец: с тобой я, Чукка, кровь твоя, дочка твоя. Ни на секунду неразлучны мы, с тобой я. Вот – вся я, Чукка, с тобой я». 3-я. «Любимый мой, биением каждым сердце говорит мне: Хорт, Хорт, Хорт, Хорт. Хорт… И пусть, любимый, твое сердце ответит мне: Наоми, Наоми, Наоми, Наоми… Ведь вместе мы, вместе. Ты чувствуешь, да? Скажи, – ведь да? Хорт, Хорт…». Хорт за рубашку положил записки, с последней улыбкой поцеловав слова, погладив борт лодки, где любила сидеть
Наоми. Потом надел на шею тугую петлю, привязал конец к якорному камню, осторожно опустил его за борт, придерживая веревку левой рукой, а правой охотничий нож воткнул себе в сердце, выпустив камень… На дно Черного озера ушел Хорт, к Умбу… Осиротела рыбацкая лодка… Осиротел мир, знавший Хорта… Приложения Аэроплан и первая любовь* Эскиз авиатора Василия Каменского Со священным трепетом первой любви, я купил себе весной аэроплан Блерио. Нанял ангар на гатчинском аэродроме. Взял механика. Дней десять ездил в Гатчину: наблюдал за полетами военной школы, приглядывался; принюхивался, прислушивался к летунам, мотал вес себе на ус. В свой ангар к аэроплану входил, как жених к невесте, с благоговением, с радостными ласками, с радужными надеждами. Прикасался любовно и бережно к упругим, вздрагивающим крыльям. Обижался, ревновал, если механик иной раз не был достаточно деликатен в своем обращении с аппаратом. Серьезно сердился, если кто-либо мой Блерио фамильярно называл «Блериошкой». Целыми часами я смотрел на свое крылатое сокровище и с увлечением думал: вот – мое желанное счастье, моя действительная, настоящая любовь, первая, светлая, горячая, огромная любовь… к аэроплану. Чорт возьми, в самом деле: в те весенние, солнечные дни я ясно и глубоко чувствовал эту первую, великую любовь к своей прекраснейшей птице. И одна мысль: – что вот-вот, скоро на этой птице я шумно поднимусь в воздух – наполняла меня безграничным счастьем. – И я буду летать! – кричал я гордо в небо. Однажды я решил… Встал в четыре часа утра, вывел аэроплан на поле, сел на него, пустил в ход мотор и быстро побежал по земле… Боже мой! как меня трясло от волнения. После полуторачасового «рулирования» по полю я, наконец, потянул рычаг на себя, и моя стрекоза первый раз «прыгнула» в воздух. Широко раскрылись мои глаза, в груди, восторженно замерла улыбка счастья. Стало легко, весело и чуть-чуть жутко от неизведанного ощущения. Весь этот день я считал себя молодым богом: и как-то не верилось, что на земле еще не решен самый простой вопрос о смысле жизни…
Прошло еще несколько счастливых дней, я сделал еще несколько удачных взлетов и так разгорелся благородным пылом, что не мог удержать себя и, несмотря на ветер и предупреждения товарищей, все-таки рискнул полететь и, конечно, упал и вдребезги разбил свою прекраснейшую птицу. И, когда с выбитым зубом и расшибленной рукой я поднялся с земли и посмотрел на свою разбитую любовь, у меня до криков больно сжалось сердце и я зарыдал над своим обескрыленным сокровищем. Нет, мне ни за что не хотелось верить, что это горе еще поправимо. О, это было мое поистине ужаснейшее, невыносимое горе! Однако, ровно через неделю, к своей безграничной радости, я снова увидел свою возлюбленную птицу во всей красоте и снова счастливо улыбнулся. Удивительно: мое падение так ободрило меня, так воодушевило, что во мне родилась с этих пор какая-то отчаянная уверенность в своей воздушной судьбе: может быть, это произошло оттого, что я убедился в том (после я еще более убедился в этом), что падать с аэроплана ничуть не страшно и даже напротив – интересно. Полетав еще некоторое время в Гатчине, я решил предпринять «свадебное путешествие» и с этой целью упаковал свою стрекозу в огромный ящик и поехал с ней в свои края, на Каму, в Нижние Курьи. Там, на песчаном, золотом берегу Камы, мы с механиком смастерили своеобразный ангар и… я начал медовый месяц со своей возлюбленной птицей. Вечера были чудесные, тихие. Мотор работал прекрасно. Белой гигантской чайкой я носился над золотыми берегами и над Камой. Ах, какая это была красивая жизнь! Точно сказка, невероятно-красивая сказка… Со всех сторон ехали на лодках, на велосипедах, шли целыми толпами ко мне курьинские дачники. Молодые дачницы приносили цветы и обещающие улыбки… Однажды, как-то после полета, я слез с аэроплана и вдруг увидел перед собой стройную, милую девушку, с огромными, черными глазами, которые ласково смотрели на меня. Я хотел пройти мимо, но как-то невольно подошел к ней и спросил: – Вам правится, что я летаю? Она не сразу, странно ответила: – Да… но я боюсь за вас. – И она протянула мне цветы. – Мерси. – Вы не боитесь смерти? – Что вы! Я так люблю жизнь, что о смерти никогда не думаю. – Вот как… – Да… Она снова посмотрела на меня своими глубокими, как ночь, черными глазами и тихо спросила: – Скажите, зачем вы летаете? – Я люблю летать… Кроме того я люблю свою птицу единственной, огромной любовью… – Вы это серьезно? – Серьезно, искренно. Другой любви, более сильной, я никогда не знал и не хочу знать. Земная любовь приносит только страдания… – Не всегда… – она опустила глаза. – Я уверена, что все-таки земная любовь когда-нибудь победит и вас, как побеждает все… – О, нет. – Во всяком случае, ваша единственная любовь к вашей птице, как и в жизни, пройдет и заменится привычкой или даже ремеслом. – Никогда. Она протянула мне свою руку и наши глаза как-то странно встретились. Я спросил: – Мы еще увидимся?.. Она с тихой улыбкой ответила: – Затем?.. – и ушла. Я долго смотрел ей вслед и долго думал о глубине ее, как ночь, черных глаз. Потом мы еще встречались с ней несколько раз и эти встречи повели к тому, что я решил уехать куда-нибудь подальше, со своей стрекозой. Медовый месяц кончился. Я упаковал аэроплан и отправил его на юг. За день до моего отъезда на юг я получил от черных глаз большое письмо, в котором она умоляла, во имя ее – тоже первой любви – не покидать ее и – главное просила никогда не летать больше… На другой день, перед отходом поезда, я написал ей: «…да и я глубоко люблю вас; и вот, из боязни, что земная любовь победит меня и заставит бросят летать, я уезжаю, потому что не летать не могу, а, летая, я должен быть свободным. Простите…» Я уехал. Прожил на юге недели две, потом снова уехал на Каму: невыносимо трудно стало жить без глубины черных глаз… Не доезжая до места, случайно на станции я купил камскую газету и с ужасом прочитал: «Вчера отравившаяся М. Н. Г. скончалась, оставив странную записку: „Он знает, что мою жизнь отняла авиация…“» Сейчас же я снова вернулся на юг. Своей стрекозе я изменил. Стал летать на другом аэроплане «Этрих». Летал часто, долго и бесшабашно. Тут же сдал экзамен на звание пилота-авиатора. О, теперь я научился не думать не только о смерти, но и о жизни. Все равно!.. Только часто за стаканом вина вспоминаю свой медовый месяц со стрекозой на золотом берегу Камы и всячески стараюсь не думать о глубоких, как ночь, черных главах… И я часто от скуки пою: Я летаю, Слез не знаю; Все на свете Трын-трава. Но иногда, во время полетов, в туманном пространстве я вижу перед собой огромные черные глаза и как будто слышу знакомый жуткий шепот: «Не летай – ты погибнешь…». Непрерывностью тока* Электроискры пронзили вселенную Электротворчеством вольт Непрерывностью тока Песню взяли как в плен мою Песню-раздоль Вихревого потока И понесли электронно Сквозь извилины мозга Социального фронта От Запада до Востока. Сияй! Сияй! Сияй! Электровзвейностью разом В высоту беспредельной лазури Мы из Красной России Над миром зажигаем Разум – Электронный Везувий. Гори! Гори! Гори! Это мы в кумачовую сласть, – Яркоцветные лугов сенокосцы, Забираем Человечества власть: – Потому что все мы – С-о-л-н-ц-е-н-о-с-ц-ы! Вавилон фонетики* Браба́. Федерасион фонетик интернасиональ. Жантиль э ронти. Травайи́, травайи́. Воль-плянэ. Финаль. Вон труа. Ассэ. Ава. Сюр ля пляс Исси-ле-Мулажи Браба́. Э, бьен. Лино. Оль райт. Ай стойт. Ай спик. Уайт. Ды бокс, эс, вери матч. Оль райт. Плиз би сайлянт. Хатч Уэлл оф лянд Браба́. Ди заллен. Мейн брабехсту. Шнель шпациерн. Я. Вас махсту? Их виль заген. Митте Их виль глянзен. Зеер гут. Битте. Хох. Бир халль – «Вейсер беер». Нах Браба – Изухаллес. Едите, бибите, Коллеги алигес, Посмульта секуля Покуля, нулля. Сапиент сат. Яссо. Пеколя Эскаль ди. Улля. Митконе са. Азу гра. Пжепрашим. Зутэлнэ. Ноць швянта Ноць циха. Лишть виногрону По моем окне. Злегка сен пне. Бялы бусозы. Стойён там в жонде Смутны гловы куземично. Над водам Мажон лябэндэ О гвяздах спадлых На езёр дно. Воне ешть земя Плопон зонже. Браба́. Ам ниччо миа. Бель цамборино. Виа. Солё биччо тиа. Кампа рино. Менч токватто Элля Цаппо батто. Сальто. Эйт. Браба́. Каяма. Мото. Яу. Цао. Яте хоп аваки. May. Яо. Хакки. Браба́. Цян-дзы. О-шан-учао-и. Шуа-хай-й-ли. Банзы. Чин-джао-и. Браба́. Сайлям маликем. Ацо. Гяз ай бямь. Меджи джан когон. Чэм, чэм. Микем. Юз хардым урзямь. Гяюю. Яхши. Халы Бир май ай себас. Чобас. Гарэм азадс Вамзис, Черибан, Саадэт. Юх ай бял салма. Браба. Гамавата апаи оуш Бгава аши жайи Амоа Хивата джоуш Шкайи Агуа Шайма галайн уа. Юма майи Вэа аво моа тайн. Браба. Айоц. Пляска букв э-л-е-к-т-р* Цувамма* Поэма Провозвестница птица Полярной Цуваммы Встречальной Страны Приливающих дней – Из Ковчега грядущего Посланы к вам мы – Мы – кому жизнь горизонтов Видней – Мы поэты любимой Цуваммы. Цамайра – Цамайра. В крыловейной Стране Солнцеутренних песен – На единственном острове Среди синих морей – Наш таинственный взлет До чудес поднебесен – До карнавальности звезд-янтарей. Мы – поэты астральной Полярной Цуваммы – Дети острова Радостей Избавители Злого – Принесли – Вольнотворческий дух мудрецам мы – Верные рыцари Слова – Путешественники из Цуваммы. Цамайра – Цамайра Цамм – цама. Цамм – цама. В пламени подвигов Обвеянные венчально Поэты Страны Океанской Раздоли – Грустно поем мы – Перезвучально, Изнывая в железной неволе. А неволя железная – Слепая привязанность – Суета ослепленная мелких страстей И не чует никто – Что святая обязанность – Истины слушать из Цуваммы гостей. Мы прилетели разгадывать тайны, Создавая вершить Красоту и людей – Яркоцветный крылья у нас Не случайны – Крылья легенды – Судьбы Лебедей. И всех призываем Зажить мудротворчески – Как будто живем Неизменные там мы – Где верят светло, Вдохновляя пророчески Умы и Сердца гениальной Цуваммы. Цамайра – Цамайра – Цамм – цама – Цамм – цама. Цувамма – Рай Жбра мау Айя Заря полярная Зоррай – Цамайра цамм – цамай Тамайя Цвети сиянием Галайя Чурай слиянием чурай. Цамайра – дайра Мадайра марра Остров Поэтов – Цувамма – май. Марш Табатайра. Жбра мау Зайра – Цамайра внимай. Лейся симфония – радуга – лестница Выше значение слов окрыли О, песнепьянствуй – Весна правозвестница Поэтами нагруженные Корабли. Золоторозсыпью – Мировенчальностью – Наполняя сердца утрозарным вином Горите звучально Венчально встречальностью Гимн распевая О царстве ином. Цувамма – Цувамма – Созвездий флотилия Это в тебе нашла вихри мерцаний. Цувамма полярная Любимая лилия Лоно величественных созерцаний, Остров рубинных расцветов Где Дух – Властелин – Страна солнцетканных Поэтов Бирюзоводалей долин. Цамайра – Цамайра – Цамм – цама – Цамм – цама. Так песня за песней – Гимн за легендой – День за назначенным днем. Сгорает судьба Алошелковой лентой – Цувамским, чаруйным огнем. Если вся жизнь – Перелет и горение Надо с Поэтами утром расти. Только Поэты, Чьи вечны творения Знают великие мудрости. Ввысь от земли – В небеса отвлечения – К горизонтам бессмертия И Божества, К полярности Духа – Моресвечения Во славу человеческого торжества. Девушки, Юноши. Из любимой Цуваммы На крыльях поэм Семицветных зарниц – Волей сверхвольности Посланы к вам мы – Из страны возникающих Солнц – колесниц – Из страны откровений Цуваммы. Девушки, Юноши. Молодость Индра – Жбра мау Галайя Паруса в беспредель. Цамайра – Рабиндра. Цувамма – Тамайя. Карусель. Карусель. Карусель. Эй открыватели, Рыцари Тигра, Межпланетные струи, Живоносный исток – Я в своих словотворческих играх Над Вселенной вспеваю Восток: Ай гора Джарам Чаррамэ Коюн Чобан Шардамэ Ашайри Мзэ заримэ Черибан заримэ, Салям зюля сайлям. На Востоке Джарам – Гора колыбель: Там рождается Солнце И утренне струйное, Совершая полет в голубель, Всем приносит нам – Счастье чаруйное Поэты и Солнце – Красота и Джарам – Это Дух из полярной Цуваммы – Только этим священным дарам Петь легенды Ниспосланы к вам мы. Вольность и Молодость Чудо воскресни. И оживи жизнедатную грудь – В долинах Цуваммы Неисчерпаны песни И цветет неизбывно Весна изумруд. Цамайра – Цамайра Дорога Цамайра – Я снова провижу твой зов Из Планет. Цамайра – Цамайра Рабиндра – Цамайра. Снова вернусь я в Цувамму Поэт. Путь мой – крылатый – Молниевзорный. Ворота – царственный простор. Дух мой – высокий Дух чудотворный Вселенноокий в веках Престол. И я готов. Вот с неба – лестница И слышно дружеское пение: Цуваммы птица провозвестница Я знаю истинные ступени. А здесь мне душно Несносно – больно – И я в отчаянной прощальности Вам оставляю жить раздольно Для солцевеющей Венчальности. Туда. Туда. Жбра мау харра. На остров Индра – Цувамма – май. Цувамма дайра Сияй Рабиндра. Восток Джарам Ай гимн внимай: Ай гора Джарам Чаррамэ Коюн, Чобан Шардамэ Ашайри Мзэ заримэ Черибан заримэ. Салям зюля салям. Цамайра – Цамайра – Цамм – цама – Цамм – цама. Л. Шерман. Двадцать восьмое приключение Хорта (Роман В. Каменского «27 приключений Хорта Джойс») Судьба романа Василия Васильевича Каменского «27 приключений Хорта Джойс», впервые изданного в 1924 г., оказалась незавидной. Роман этот до сих пор не переиздавался, а значит, оставался неведомым и недоступным (смею полагать, что среди современных читателей и почитателей таланта В. Каменского не так много счастливых обладателей оригинального издания, давно ставшего библиографической редкостью). Не затронуло «27 приключений» и означившееся в последние годы резкое оживление научной, издательской и музейной активности, связанное с именем В. Каменского (1884–1961) – поэта, прозаика, драматурга, авиатора, художника, актера, путешественника и одной из самых заметных фигур в русском футуристическом движении[2]. К тому же, роман практически остался вне орбиты внимания исследователей, в основном поглощенных ранним (1910–1922) периодом творчества Каменского. Речь идет, между тем, о весьма значительном произведении. Трудно – с определенными оговорками – не согласиться с Д. Николаевым: «„27 приключений Хорта Джойс“ – одно из самых интересных с художественной точки зрения и недооцененных произведений первой половины 1920-х годов»[3]. Роман «27 приключений Хорта Джойс» может показаться довольно необычным для читателя, который начнет им знакомство с прозой В. Каменского. С другой стороны, это прекрасный повод для знакомства: в романе представлен в концентрированном виде весь Каменский, и «27 приключений» как бы синтезируют центральные темы и мотивы его творчества. Многое в романе задано заглавием: «27 приключений» – это 27 главок книги, от первой, «Его невзрачная биография», начатой словами «Хорт родился…», до последней, 27-й, «Смерть Хорта». Это весь жизненный путь от рождения до смерти. Каменский дал своему герою фамилию писателя, ставшего воплощением литературного авангарда. В 1924-м году она уже была «на слуху» в России, а в 1925-м в альманахе «Новинки Запада» появился первый русский перевод фрагментов «Улисса». Имя же «Хорт» звучит как иностранное, европейское, «немецко-скандинавское», северное имя. «Хорт» – аналог «Глана» из романа К. Гамсуна «Пан» (1894). И в первой повести Каменского «Землянка» (1910), ставшей одновременно его первой книгой, и в стихах, и в «27 приключениях» роман Гамсуна был и остается одним из определяющих влияний. Как указывает М. Поляков, сюжет «Землянки» с ее противостоянием города и природы, с бегством от мира цивилизации в мир естественной жизни прямо корреспондирует с сюжетом «Пана». Многое объединяет героя «Землянки» и Глана – героя Гамсуна: оба живут среди скал, лесов, лугов, оба захвачены первозданными голосами жизни, покорены природой, оба – одинокие странники на земле, своевольные чудаки и мечтатели. Взвинченность и самозабвенное преклонение перед природой – их характерные черты. Но есть и различие. Глан – обреченный мечтатель, бессильный и покорный судьбе. Для героя «Землянки» «жить – значит каждый новый миг открывать новую радость»[4]. Сказанное в полной мере применимо и к «27 приключениям». Хорт, доживающий свой век в лесной землянке – тот же Глан в своей сторожке; и Хорт, конечно, человек Севера. Весь роман выстроен на простейших
бинарных оппозициях: Север – Юг, городская цивилизация (Нью-Йорк) и природа (землянка), «старый» Хорт и «новый» Хорт, литература и жизнь. Интрига, «жизнедатная», как выразился бы Каменский, искра возникает там, где оппозиции смыкаются в единстве – «Нью-Йорк и землянка», жизнесмерть, северо-юг. Обреченный на смерть «прежний», «старый» Хорт воскресает к новой жизни в единении с природой. Наоми, дочь табачного фабриканта Старта (фамилия настолько знаковая, что и указывать неловко) и друг Хорта, австралийский писатель Рэй-Шуа – эти витальные олицетворения Юга – волей автора перенесены на Север, к колыбели возрождающегося человечества, и символически «оплодотворяют» «снег и стужу» холодных северных пространств. Однако Хорт еще и потому Хорт, что «хортом зовут особую борзую тонкого строю, например крымку, для различия от русской, псовой» (Даль). Вот почему Хорт в начале романа говорит: «Собака я, и в канаве издохнуть хочу» – и ждет «собачьей смерти. Собачьей смерти в канаве». Вместо «собачьей смерти» несчастный железнодорожный конторщик Хорт, уже решивший было удавиться на кладбище – устремляется, словно «борзая тонкого строю», по следам своей пропавшей дочери Чукки. Собственно, тут и должны были бы начаться приключения, авантюрная часть романа, который порой определяют как «авантюрно-фантастический». И действительно, весь антураж налицо: стремительное обогащение героя, миллионеры, пароходы, аэропланы, аборигены далекой Австралии, похищенные международной сетью торговцев живым товаром девицы, прельстительная индийская танцовщица и прославленный сыщик[5]. И все же «27 приключений» сложно назвать полноценным авантюрным романом. Действие его первой, «авантюрной» части помещено в нарочито условные декорации – Австралия, например, напоминает гибрид арабского Востока и черной Африки. Это какой-то балаган, Зурбаган[6], не Австралия. Мало того, смяты и приключения. Ничего не говорится о том, как была спасена танцовщица Ниа. Чукка просто-напросто выходит из дворца «великого вождя Джоэ-Абао», повелителя австралийского Соленого острова, и садится в аэроплан спасителей.
Имеется, правда, одна сцена нападения жуткой «громадной» змеи длиной «не менее 3-х метров». Все это напоминает не авантюрный роман и даже не редукцию авантюрной модели к сказочно-фольклорной праоснове[7], а лихорадочно-сбивчивый рассказ увлеченного фантазиями ребенка. И в самом деле, здесь – кивок в сторону детского и юношеского чтения Васи Каменского, в сторону Ж. Верна, Т. Майн Рида, Д. Лондона и Д. Кервуда (в «северной» части), книжек-«выпусков» о сыщиках: То он – Стенька Разин, жгущий костры в Жигулевских горах на вольной дороге – или вдруг – храбрый путешественник Майн-Рида в тропической Мексике…[8]. Вот в детстве все – боги, все – рыцари, все – Колумбы, все – Робинзоны Крузо, все – Стеньки Разины и все – Друзья. Детство спаси нас, научи, создай[9]. На кой она чорт – эта взрослость. <…> Неслучайно и то, что Василий <…> проповедывал <…> о еще непотерянной возможности счастья стать всем <…> разом взрослыми детьми[10]. Под созвездиями Детства и Дружбы и проходит вся вторая половина романа. Хорт, Рэй-Шуа и Чукка живут в землянке на Севере. Охотятся, рыбачат. В своем руссоистско-толстовском опрощении они обретают чистоту и простоту детей и зверей (Рэй-Шуа любит бегать на четвереньках, уподобляясь собаке или обезьяне). Полюбившая Хорта Наоми, приехав к ним, говорит: Мы настоящие дети <…> мы должны это помнить каждую минуту. Здесь детская человечества. Здесь домик новорожденного мира <…> Поэтому я привезла, между прочим разных ребячьих игрушек и елочных украшений. Итак, спасение (как всегда у Каменского) в детскости, в слиянии с природой, в рождении «первого мира человечества» и «перворайских садов ощущения вселенной» в лесной землянке. Уместно привести тонкие замечания В. Абашева, видящего в «парадигме „смерти-воскресения“» и «возвращении-воскресении <…> в природном и детском раю» – «окончательно сложившуюся и осознанную формулу собственной жизни» Каменского[11]. Это всецело относится и «27 приключениям». Роман несомненно «автобиографичен» в том смысле, что представляет собой еще одну проекцию автобиографического мифа; это сжатая автоцитата, разворачивающаяся в настоящий каталог тем, образов, мотивов Каменского. И в этом смысле Хорт и Рэй-Шуа совсем не случайно выступают как авторские ипостаси[12]. К ранней «Землянке» восходит проповедь единения с природой, из «Землянки» ономатопеические имитации птичьего пения и «заумные» вставки. И, как и в давней «Землянке», в романе ощутим огромный символистский пласт, вплоть до лексики. Хрустальный корабль из видения Чукки, несущийся по серебряной реке к Мианги-бхва, «острову неотцветаемой весны, острову нескончаемой юности» – из поэмы «Цувамма» (1920), где описан одноименный «остров рубинных расцветов», «крыловейная Страна» поэтов и вечно цветущей юности. Из «Цуваммы» – загадочная горная обитель Галайя. Отсюда же, точнее, из вариаций «Цуваммы» – подвешенная к потолку землянки механическая птица Цунта. В сценической версии поэмы «Цувамма: Легенда» появляется «Поэт-Птица из страны Цуваммы»; он «висит в огромной птичьей клетке под потолком на фоне фантастических растений»[13]. Описание «урагана в лесу» – из «Стеньки Разина» (1916). Раздвоенность Хорта – коллизия «Его-Моей биографии Великого Футуриста» (1918); монологи Рэй-Шуа, отказывающегося от писательства и отрицающего книги, фактически перепевают первые страницы этого сочинения. В романе, кстати сказать, реализован призыв «Его-Моей биографии»: «Книгу в искусстве (мертвая форма словопредставленья посредством бумаги и шрифта) – совершенно уничтожить, а перейти непосредственно к искусству жизни, помещая стихи и мысли на заборах, стенах, домах, фабриках, крышах, на крыльях аэропланов, на бортах кораблей, на парусах, на небе электрическим свеченьем, на платьях»[14]. В «27 приключениях» математик Хораз, герой романа Рэй-Шуа «Последняя книга», однажды сон видел, будто подряд шесть часов на небе ночном, вместе с миллионами жителей Нью-Йорка, большую читал вещь, большими электрическими буквами непрерывно печатавшуюся и большим экраном иллюстрированную. Кажется так это было? А через полгода весь Нью-Йорк действительно эту вещь на небе читал и гений изобретателя славил: Хораз какого-то бедняка электротехника этим изобретателем сделал, а сам в тишине своего кабинета новые вещи выдумывал и в мир посылал. Эта фантастическая составляющая «27 приключений» весьма любопытна. Роман можно назвать если не авантюрным, то с полным правом – фантастическим. Утопизм и фантастика были не чужды Каменскому, как и многим другим футуристам от Ф. Т. Маринетти до В. Маяковского. В уже упоминавшейся «Золотой банде», к примеру, типичное для фантастики первой четверти XX в. «лучевое» изобретение (здесь лучи превращают золото в газ) помогает пролетариату победить капиталистов и установить по всему миру коммунистическую власть. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать и сохранившийся в архиве Каменского набросок «Аэро-пророчество: (Рождественское предсказание пилота-авиатора В. Каменского)», близко связанный с темами «27 приключений»: Через 150 лет. Все люди летать будут без исключения и дойдут в области авиации до совершенства. К этому времени природа изменит или, вернее, приспособит людей к их новой летучей жизни. Тогда тип летающих людей будет близко напоминать птиц. Человеческий рост сильно уменьшится, тонкие шеи вытянутся, большие зоркие глаза округлятся, грудь выдвинется вперед, голос будет громким, певучим. Дома сразу уменьшатся. Города распадутся. Люди уйдут к земле. Природа победит культуру. Никто не будет нуждаться в парламентах. Стремление к крыльям настолько возрастет, что люди только и будут думать о том, как бы скорее достичь собственных природных крыльев. Тогда же родится первый человек с большими белыми крыльями и полетит, имея от роду три года. Аэропланные фабрики, из боязни потерпеть крах, безуспешно будут покушаться на жизнь этого крылатого человека… В то же время а другой стране родится человек с такими же крыльями, – после еще, и еще, и еще… Через 500 лет. Аэропланы совершенно исчезнут, на земле воцарится своеобразная, красивая полная чудесной поэзии жизнь. Все люди переродятся в человеко-птиц и весь мир будет подобен птичьему раю. Настанут веселые, вечно-солнечные дни. Чело-веко-птицы будут гнездиться на высоких горах и в тучных долинах. В неслыханно чудеснейших, благоухающих песнях человеко-птицы прославят земную счастливую жизнь и смысл бытия. Однако в это блаженное время произойдет один странный случай: родится такая человеко-птица, которая, к общему ужасу, будет походить на обыкновенную, увеличенных размеров, ворону… Через 1000 лет. Все до единой человеко-птицы в силу естественного перерождения превратятся (смотря по вкусу и обстоятельствам], кто в ворону, кто в сороку, кто в гуся, кто в ястреба, кто в кукушку, кто в петуха. Словом, кто во что горазд. Человеко-птицы, конечно, вымрут. В это время в Австралии, среди обезьян, в одном из благороднейших семейств родится на свет такая обезьяна, которая будет походить на человека. Эту обезьяну потом назовут Адамом. Тогда будет положено основание каменному веку. Через 2000 лет. Такие же люди, как мы, расселятся по всей земле, как мы, будут культурны, и однажды «бритый» американец с трубкой, к удивлению всего мира, выдумает первый аэроплан и полетит[15]. В «27 приключениях» Рэй-Шуа выдвигает теорию «радиомысли»: Работа магнитного поля в динамо и работа мозга в черепной коробке – одно явление. Посылаемые волны по радио в пространство и где-то там – за тысячи километров – организованный прием на мачтах, – это и есть представление полной картины работы мыслительного аппарата. <…> Маркони или ему подобный гений, сидя у себя в лаборатории, откроет электрозакон движения мысли, и мы спокойно по какому-нибудь психо-метрическому аппарату будем разговаривать друг с другом по всей территории земного шара. Но заурядного чтения мыслей и передачи их на расстояние мало: В своем последнем романе «Последняя книга» Рэй-Шуа заставляет профессора Хораза – великого героя романа – все время сидеть у себя в лабораторном рабочем кабинете и, почти не двигаясь с места, управлять всем миром. К этому идут научные достижения в области движения мысли. Профессор Хораз, сидя над книгой, отправлял и принимал радио-мысли. Спокойно улыбаясь, он проводил свои идеи, свои опыты, свои открытия, свои задачи. Великий математик Хораз, на основании цифровых вычислений, мог находить потерянных, управлять заблудившимися, отыскивать ценности. В известной степени по-моему, мы, приобщенные к высшей культуре, все – Хоразы. Уничтоженная Рэй-Шуа новелла «об острове Мианги-бхва – острове нескончаемой весны, острове девушек» обретается где-то в пространстве мысли, «носится в пространстве, как носится многое другое – неуничтожаемое, как материя». Рэй-Шуа предсказывает величайшую организацию радио-сцеплений отдельных интеллектов и явлений в одно целое – в один активный разум. В этом представлении ощущается нечто родственное концепции ноосферы Т. де Шардена, Э. Леруа и В. Вернадского, и нечто мистически-религиозное, как у Шардена, хоть Каменский и настаивает на строгом «материализме» теории «радио-мысли». Планетарный Разум, пронзающий Вселенную «электротворчеством вольт», изображен в утопическом стихотворении Каменского «Непрерывностью тока»[16]. Возникновение его – дело будущего, однако действенная радио-мысль наиболее «сознательных Хоразов», наподобие Чукки, способна не только управлять событиями, но переделывать и преобразовывать мир, творить будущее (далее везде курсив наш): Своими глазами увидела я, как отец с веревкой в кармане на кладбище, идет к своим могилам и удавиться хочет. <…> Тогда пеструю женщину на улице нашла я, и упросила спасти отца, и еще другую нашла, и к кладбищу послала скорей, и слова всякие быстро, знойно говорила, и все отцу просила передать. Со страху, от тяжкого мучения к восходу проснулась и снова поверила, что от смерти отца спасла, и надо ему сказать, повелеть, надо заставить его жить новой жизнью и такой, какую я сама – я дочь его – Чукка выдумаю. Вот и поверила, я, что отец в моей полной власти, и я могу им владеть, могу. Путь его новой жизни, счастьем, как солнцем, залила, и к себе приближать начала, ближе к себе, чтобы конец его дней теплее согреть. Но истовая вера в силу «радио-мысли», похоже, не в силах все же убедить автора в реальности сотворенного Чуккой мира. И реальность оборачивается своей изнанкой. «Все реально, все действительно. Любая мысль – материя. Сон – бытие. Бытие может стать сном, фантазией» – провозглашает в конце романа Каменский. Хорт, следовательно, живет в сконструированной его дочерью фантазии. Отсюда недалеко до понимания финала романа и той «нетипичной для авантюрной модели» устремленности Хорта к смерти, что так смутила некоторых исследователей[17]. В романе, в сущности, никакой устремленности к смерти, никакого постепенного сближения со смертью нет. Почему же тогда ровно в назначенный день и час Хорт Джойс, «пронзенный счастьем, пьяный от юности» – умирает? Что это – инерция фольклорной и книжной традиции сказок и легенд? Едва ли. Это всего только последнее, двадцать восьмое – и в то же время первое и единственное приключение Хорта. Почему Хорт надевает на шею петлю? Потому, что знаменитый рассказ А. Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей» ко времени издания романа уже давно был написан и переведен на русский язык[18]. В нем повешенному в последний миг перед смертью мерещится спасение и возвращение домой. Хорт Джойс, подобно герою Бирса, на всем протяжении романа уже мертв – он удавился на кладбище, и дочь его Чукка, всем напряжением радио-мысли, послала ему в последний миг утешительный вымысел. Комментарии 27 приключений Хорта Джойс* Текст публикуется без изменений (за исключением исправления ряда очевидных опечаток) по первоизданию: Каменский В. 27 приключений Хорта Джойс: Роман. М.-Пг.: МАКИЗ, 1924. В тексте использованы рис. В. Бурлюка (с. 30, 42, 45, 70, 153), Б. Титова (с. 112) и В. Каменского (с. 129, 173). Аэроплан и первая любовь* Впервые: Синий журнал. 1911. № 50, 2 дек. Публикуется в новой орфографии по указанному изд. Этот автобиографический рассказ является своего рода зловещим прозрением Каменского: через несколько месяцев (29 апреля 1912) он пережил серьезную авиакатастрофу в Ченстохове, положившую конец его карьере авиатора. Впрочем, многие пионеры авиации становились жертвами катастроф, и тема «авиатор и смерть» была чрезвычайно распространена в культуре эпохи. Непрерывностью тока* РГАЛИ. Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 15. Вавилон фонетики* Публикуется по изд.: Каменский В. Корабль из Цуваммы: Неизвестные стихотворения и поэмы. 1920–1924 // Вступ. ст., подг. текста, коммент. и примеч. С. Казаковой. М., 2016. В данном изд. были также впервые опубликованы предшествующее и последующее стих. Пляска букв э-л-е-к-т-р* РГАЛИ. Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 16. Стихотворение, написанное под влиянием В. Хлебникова и развивающее тему стих. «Ч – знак мистический» из сб. «Звучаль веснеянки» (1918) и эссе «Что такое буква: Ю», опубликованного в «Моем журнале» (1922). Цувамма* Публикуется в новой орфографии по изд.: Каменский В. Цувамма: Поэма. Тифлис: Куранты, 1920. В тексте исправлены очевидные опечатки, учтена публикация в «Моем журнале» Каменского (1922), в частности, восстанавливающая явно пропущенную по вине типографии 7-ю с конца поэмы строку «Коюн, Чобан Шардамэ». Настоящая публикация преследует исключительно культурно-образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п. Примечания 1 В оригинальном издании в этом месте – очевидно, по вине наборщика – выпали две строки (Прим. ред.). n_1 2 С 2000 г. «по Каменскому» были защищены три кандидатские диссертации, проведены две научные конференции, создан телефильм, новая экспозиция в доме-музее (с. Троица), мурал на ул. Вас. Каменского в Перми. В числе публикаций этих лет, не считая статей в научных журналах и популярной прессе – три академических сборника статей и материалов, исследования, переиздания мемуарной и автобиографической прозы, сборник ранее не издававшихся стихотворений и пр. Вместе с тем, остаются неизданными или неопубликованными многочисленные произведения из обширного архива В. Каменского в РГАЛИ (ф. 1497), включая такие важные в контексте его творчества произведения,
как драма «Жизнь авиатора» (Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 66) и «американская буффонада» «Золотая банда» (там же. Ед. хр. 99), рассказы, стихи, дневники и т. п. Даже классическая «Землянка» (1910) доступна читателям лишь в изуродованном и кастрированном переиздании 2001 г. Давно назрел вопрос и об издании научно подготовленного собрания сочинений. n_2 3 Николаев Д. Авантюрная модель в интерпретации футуристов: (роман В. В. Каменского «27 приключений Хорта Джойса» // 1913. «Слово как таковое»: К юбилейному году русского футуризма… // Сост. и науч. ред. Ж.-Ф. Жаккара и А. Морар. СПб., 2015. С. 434. n_3 4 Поляков М. Василий Каменский и русский футуризм // Каменский В. Танго с коровами. Степан Разин. Звучаль веснеянки. Путь энтузиаста. М., 1990. С. 578. «Землянка» вышла в свет осенью 1910 г. (обл. – 1911). n_4 5 Имя сыщика, Джек Питч, созвучно Пинкертону; как и прототип героя «выпусков» Ната Пинкертона А. Пинкертон, он живет в Чикаго (последнее указано в: Антипина З., Арустамова А. Америка в творчестве и биографии Василия Каменского // Toronto Slavic Quarterly. № 45. Summer 2013. С. 13). Сыщики Картер и Пинкертон действуют в «американской буффонаде» Каменского «Золотая банда» (РГАЛИ. Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 99). n_5 6 А. Грин, по нашему мнению, неуловимо присутствует в романе – в именах, в феерических кораблях; возможно влияние «Загадки предвиденной смерти» и ряда аналогичных произведений 1910-х гг., посвященных теме предвиденной или предуказанной и неотвратимой смерти. В 1910-х годах Каменский и Грин публиковались в одних и тех же изданиях – напр. «Синий журнал», «XX век». n_6 7 Николаев Д. Русская проза 1920-1930-х гг.: Авантюрная, фантастическая и историческая проза. М, 2006. С. 108–110. n_7 8 Корнеев Б. Поэт Великого Пролома // Мой журнал Василия Каменского. М., 1922. С. 10. n_8 9 Каменский В. Его-Моя биография Великого Футуриста. М., 1918. С. 16. n_9 10 Там же, с. 15. n_10 11 Абашев В. В. Пермь как текст: Пермь в русской культуре и литературе XX века.
Пермь, 2000. С. 179, 182. n_11 12 Отметим прямые автобиографические черточки: Хорт, как и Каменский в юности, работает конторщиком на железной дороге и, подобно Каменскому, провидит великое будущее авиации и восхищается Америкой; Рэй-Шуа дружен с Д. Бурлюком, оба ищут возрождения в лесной глуши и т. д. n_12 13 РГАЛИ. Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 28. Каменский также предполагал назвать эту вещь «Слушайте поэта в клетке: Театропоэмия». n_13 14 Каменский В. Его-Моя биография… С. 6. n_14 15 РГАЛИ. Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 142. Об этой «рождественской сказке» см.: Стяжкова Л. Тип людей будет напоминать птиц // Пермские новости (Пермь). 1993. № 11 (119). 20 марта; Желтова Е. Л. Культурные мифы вокруг авиации в России в первой трети XX века // Труды «Русской антропологической школы». Вып. 4 (часть 2). М., 2007. С. 163–193. В тексте явственно влияние «Футуриста Мафарки» Маринетти (1909, русский пер. В. Шершеневича – 1916), где описан крылатый гигант Газурмах, гибрид человека и аэроплана. Характерно, что к теме летающего человека обращался в «Блистающем мире» (первая публ. 1924) А. Грин, а много позднее и А. Беляев («Ариэль», 1941). n_15 16 РГАЛИ. Ф. 1497. Оп. 1. Ед. хр. 15. См. в настоящем издании. n_16 17 Казакова С. Василий Каменский: Поиски Цуваммы // Каменский В. Корабль из Цуваммы: Неизвестные стихотворения и поэмы. 1920–1924 / Вступ. ст., подг. текста, коммент. и прим. С. Казаковой. М., 2016. С. 23. См. также в указанных выше работах Д. Николаева. n_17 18 Первый русский перевод В. Говсеева, озаглавленный «Происшествие на мосту», был опубликован в 1898 г. В начале 1920-х гг. рассказ был заново переведен В. Азовым под назв. «Инцидент на мосту через Совиный ручей». n_18 FB2 document info Document ID: 511695c3-fd0d-4f9e-82e3-d0fd6beca740 Document version: 2,01 Document creation date: 17 April 2020 Created using: FictionBook Editor Release 2.6.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ А. А. А. Е. Андрей Дмитриевич Иркутов Владимир Всеволодович Веревкин Молодые герои и героини написанного в коминтерновско-агитационном духе романа советских писателей А. Иркутова и В. Веревкина «А. А. А. Е.» мечутся по странам и континентам, переживают невероятные приключения, попадают то в азиатские гаремы, то в африканские джунгли – и повсюду устраивают революции. «Роман приключений» «А. А. А. Е.» был впервые издан в 1924 г. и переиздается впервые. https://traumlibrary.ru Андрей Иркутов, Владимир Веревкин А. А. А. Е. А. А. А. Е. Роман приключений Глава первая, в которой завязывается первый узел I – Ура! – Еще раз. – Ура! – Еще раз. – Ура! – Качать Виктора! – Тише, черти! Ребра сломаете. – Ура! Ура! Ура! Ух! Чуть не до самого потолка. Руки молодые, сильные. Подбросят, так держись. Знал комсомол, кого дать во флот. Таких молодцов отобрал, что любо. Один к одному. Здоровые! Крепкие! Стройные! Взлетает Виктор кверху. Смеется. – А ну, повыше! И повыше неплохо. Фу ты! Даже сердце замирает. Привыкай, Виктор. А если на мачте, да в бурю? Крепко комсомольское сердце. Руки качавших устали. А сердце не устало. – Ну, будет с тебя! Опустили на землю. Тесным кольцом обступили. Радостно смеются, улыбаются молодые задорные лица. – Так через неделю, говоришь? – Через неделю. И опять: – Ура! Читатели народ нетерпеливый. Им нужно знать: а что, а почему, а зачем? Вот и сейчас. Наверно, уже не терпится. – А почему ура кричат? – А зачем качают? – А кого? Надо объяснить, ничего не поделаешь. Ура кричат потому, что судно «Товарищ» через неделю уходит в кругосветное плавание. Качают, конечно, не затем, чтобы печенки вытрясти, а затем, чтобы выразить свое удовольствие тому, кто эту новость сообщил. Качают товарища Виктора, молодого штурмана. Удовлетворены? Ну, так отправимся дальше… II …самое лучшее, по Неве, пароходом. Когда крикнут: – Морской канал. Тогда вылезать надо. Сразу удивитесь. На Неве судов много, а здесь еще больше. На Неве суда большие, а здесь огромные. Все, что не может влезть в Неву, влезает в морской канал. Грязные закопченные купцы глотают ненасытными глотками тысячи тонн груза. Чистые, еще мокрые от недавнего мытья пассажирские пароходы любезно подставляют ладони своих сходней под ноги людей иностранного вида. Угрюмо смотрят куда-то вдаль, покрытые чехлами, орудия военных судов. На берегу суетня и крики. Скрип гигантских подъемных Кранов. Говор сотен людей на сотнях наречий. Достаточно грязно. С непривычки и грязь, и груды тюков и ящиков мешают найти дорогу. Да и различить нужное вам судно среди массы похожих друг на друга кораблей не так-то легко. Но сегодня ведь вы ищете совсем особое судно. Вы ищете судно «Товарищ», на котором юные моряки отправляются в свое первое кругосветное плавание. Его вы найдете сразу. Вон там, где собралась толпа. Где реют красные флаги. Где гремит музыка. Вам покажется, что здесь собрался весь Ленинград. И вы не ошибетесь. Кроме Ленинграда, есть тут и представители других городов. В проводах судна «Товарищ» принимают участие многие районы республики. III Виктор волнуется. Виктор должен произнести ответную речь. Он внимательно вслушивается в слова ораторов. Сколько теплоты, сколько любви! Вот этот старый рабочий. У него есть сын на этом судне. Но он думает не только о своем сыне. Он думает о всех. Он всех называет: – Сынки наши! Молодцы наши! Молодцы волнуются не меньше Виктора. Сердца, как птицы, бьются под матросскими фуфайками. Шутка сказать. На судне, идущем под красным флагом, объехать вокруг света. Промелькнуть красной птицей мимо твердынь злейших врагов России. Заронить надежду в сердца миллионов колониальных рабов. Почувствовать братское пожатие пролетариев всего мира. И, кроме того, увидеть невиданные страны. Подставить молодое тело палящим лучам тропического солнца. Перекинуться шуткой с зубастой акулой. Сорвать спелые бананы в садах Индии. Подразнить обезьян в лесах Борнео. Улыбнуться священному крокодилу в бассейнах храма Вишну. Мало этого? Как тут не волноваться? Отзвучали последние слова. Виктор, готовивший часовую речь, едва выдавил: – Прощайте, товарищи… обещаем… мы… одним словом… мы, комсомольцы. И не надо больше: все поняли то, что осталось недоговоренным; каких еще слов надо, когда все вот в этих двух, простых и ярких: – Мы, комсомольцы! Давай, капитан, команду! Отчаливай, судно! Уплывай, родной берег! Мы, комсомольцы, всегда найдем дорогу назад. – Ура! IV – Ребята! Никак Фоксик! – Да что ты? – Ей-ей. Смотри, смотри! – Так и есть, Фоксик! Под ногами столпившихся на берегу провожатых заметался песик. Маленький, черно-белый, с обрубленным хвостиком и настороженными ушами. Присел на минуту. Покрутил мордочкой. Потянул носом. И… решительно прыгнул в воду. Его забыли! Маленькое собачье сердце не могло снести этой обиды. Его забыли. Разве он не был любимцем всех? Разве он не научился танцевать на задних лапах? Разве не умел он прямо с земли прыгать на плечо Виктора? Разве не делал он свое собачье дело со всем пылом своей собачьей юности? И вот, его забыли! Лучше утопиться, чем снести такую обиду. А какая холодная вода! V – Товарищ капитан! – Ну? – Прикажите спустить шлюпку. – В чем дело? – Там, за бортом. – Человек? – Фоксик, товарищ капитан! Шлюпка через секунду была на воде. Гребли на славу, хвастая своим искусством перед наблюдавшими с берега провожатыми. Раз-два! Раз-два! Четко опускались весла на тихую поверхность канала и белыми чайками взмывали кверху. – Де-ержись, Фоо-оксик. Фоксик держался. Он яростно работал лапами, фыркал, крутил головой, но плыл, плыл вперед. Расстояние между ним и шлюпкой все уменьшалось. – Ребята! Доплывет или нет? – Доплывет. – Он словно уставать стал? – И то, устает. – Навались-ка дружней! И в ту самую минуту, когда бедный пес, выбившись из сил, приготовился раз навсегда нырнуть под воду, чья-то рука схватила его за шиворот, подняла на воздух и опустила на теплые сухие колени. На берегу прогремело «ура» в честь этого первого подвига моряков. К вечеру миновали Кронштадт. Проделали весь полагающийся отходящему судну ритуал и, рассекая волны Финского залива, двинулись вперед, твердо зная, что там, впереди – море. Правда, море – Балтийское, серое, тяжело-свинцовое, мало сулящее радости и удовольствий тому, кто доверятся его хмурым волнам. Но, все-таки, море! Свободный от работы Виктор стоял, держась руками за перила борта. Слегка покачивало и набегавший ветер обещал свежую ночь. На горизонте медленно садился на волны огромный огненный шар. Залюбовавшись картиной заката, Виктор не заметил, как бегавший по незнакомой ему палубе Фокс вспрыгнул на плечо своего друга. – Это ты, Фоксик? – улыбнулся Виктор. Фокс, как бы отвечая, махнул куцым хвостом и лизнул Виктора теплым шершавым языком. Если читатель хочет узнать, как выглядит Виктор, то сейчас самый подходящий для этого момент. Первый и последний раз Виктор стоит спокойно, ничего но делая. В дальнейшем, волею авторов, он на всем протяжении романа будет двигаться, суетиться, лазать, бегать, плавать, прыгать и т. д. В этом непрерывном движении вы не сумеете определить, какого он роста, не сможете уловить цвета его глаз. Делайте это сейчас, пока не поздно. Рост – 6 футов, 2 с половиной дюйма. Вес – 3 пуда 15 фунтов. Волосы – каштановые. Глаза – карие. Черты лица правильные. Чуть заметная родинка на левой щеке. Имя – Виктор. Фамилия… а, впрочем, так мы до вечера не кончим. Какое вам дело до его фамилии? Просто: Товарищ Виктор. Несколько минут Виктор стоял, глядя назад, туда, где едва заметной полоской маячили очертания Кронштадта. Потом поправил матросскую бескозырку, глубоко вдохнул соленый влажный воздух и, повернувшись на носках, впился глазами в беспредельный горизонт. Здравствуй, море! VI – Пора, Женя! – Ах, Верка, да отстань ты! – Говорю, пора! Все давно ушли. Скоро последний пароход. – Ах, да не лезь! Девушка в красном платочке, из-под которого выбивались пряди золотистых волос, отмахнулась от назойливой подруги. – Хоть куртку-то застегни, – не отставала та. – Холодно! С моря тянуло пронизывающей сыростью. – Ладно, застегнула уже. И Женя сердито запахнула кожаную куртку. На левой стороне груди сверкнул в лучах заходящего солнца портрет Ильича. Лучи солнца окрасили его красным. – И что сидеть? – не унималась другая. – И знакомых-то никого у тебя нет на «Товарище». А ты… – Не понимаешь ты ничего, Верка. Девушка с портретом Ильича на груди встала. – Не понимаешь! Уехали они! У-е-ха-ли. Что это значит? – Значит, что уехали. – Это значит, что они увидят новые земли, новые моря, новые страны, солнце новое. Весь мир увидят! Эх, счастливые: завидую я им. Вот как завидую! – А все-таки холодно. Дождь будет. – Ну идем, идем! Ладно. И две подруги, пробираясь меж грудами ящиков и тюков, пошли по направлению к городу. VII Жене двадцать два года. Ее прошлое? В обязанности романиста двадцатого века не входит подробное описание прошлого героев. Но на прошлом Жени нам придется немного остановиться. Детство в знойных туркестанских степях на афганской границе. Отец – американский рабочий, социалист. Из Америки вынужден был бежать. Последней станцией его бегства оказались оросительные работы в Туркестане. На этой последней станции встретилась ему женщина со смуглым лицом и черными глазами. От него и этой женщины родилась Женя. Мать передала ей знание местного наречия и местного быта. Отец подарил ей безукоризненный английский язык и реальные представления об Америке. Плюс к этому: глубокая любовь к угнетенным народам востока от матери, и ненависть к жирным буржуа – от отца. Девушка с такими данными не могла остаться в стороне от великого ноябрьского шквала, не могла не принять участи я в борьбе, не могла не пойти под знаменем КИМ’а, не могла не поступить в ВУЗ, когда гром боев сменился тишиной передышки. Что эта передышка временная, Женя, конечно, знала. Но что конец этой передышки для нее пройдет так внезапно, она не думала. Заполняя свою анкету и вписывая в графу: «На каких языках, кроме русского, вы говорите?» Ответ: «На английском и на фарсидских наречиях». Женя не предполагала, что этот ответ решает ее судьбу. VIII Товарищ Арахан получил новое назначение. Сегодня, с поездом 10.40, он должен выехать по месту своей службы. Быть полпредом в Афганистане – это далеко не синекура. Отдыхать там вряд ли придется. Афганистан – больная мозоль на пальцах многих лордов. Каждый шаг Советской России в Афганистане берется этими господами на учет. Промахиваться здесь не рекомендуется. Вот почему в штате полпреда работники должны быть отборные. И самым отборным среди всех должен быть секретарь. Товарищ Арахан мечется по комнате. Он путается между двумя чемоданами и никак не может вспомнить, положил ли он проклятые крахмальные воротнички, столь необходимые каждому полпреду, или не положил? Товарищ Арахан волнуется. Дело в том, что старый, опытный секретарь афганского полпредства захворал. Захворал совершенно неожиданно и очень тяжело. Врачи но сказали ничего определенного. Может быть, он поправится и через несколько дней сможет последовать за Араханом. Может быть… Во всяком случае, сегодня вечером ожидают кризиса. Арахан то и дело поглядывает на часы. Еще не поздно. Поезд отходит через два часа. За два. часа человек может и умереть, и поправиться. Надо позвонить в больницу. Товарищ Арахан подходит к телефону. Нервным движением снимает трубку, нетерпеливо стучит рычажком. – Алло! Алло! Центральная? – 17–28, – тянет голос с другой стороны проволоки. – Дайте 42–75! – Позвонила. IX Товарищ Павлов открыл глаза. У его постели стояли двое мужчин и одна женщина – все в белом. Товарищ Павлов силился что-то вспомнить. Сдвинул тонкие брови. Пожевал губами. Попробовал пошевельнуть рукой. Нет! Вспомнить он ничего не может. Позади какая-то пустота… Какой-то черный провал, без конца, без начала. Впрочем… постойте! – Какое сегодня число? – Пятое! Вам нельзя говорить. Пятое. Пятое. Брови сжимаются сильней. От страшного напряжения на лбу выступает пот. Крупными каплями скатывается по
щекам. Пятое – сегодня. – Я должен ехать… я… – Вы никуда не поедете, дорогой. Вам еще нельзя вставать. Вы никуда не поедете. Товарищ Павлов удивлен. Ему нужно ехать. Он коммунист и ему дали наряд. В таких случаях не существует слово «нельзя». Какое право имеет этот человек в белом вмешиваться в его партийные дела? Товарищ Павлов сейчас встанет, оденется и выйдет из комнаты. Еще крупнее капли проступившего пота. Еще напряженнее излом бровей. Нет! Товарищ Павлов не может встать. Он даже пошевелиться не может. Он… Опять темнота! Бездонная. Бесконечная. Человек в белом наклоняется и щупает пульс товарища Павлова. – Ну? – спрашивает другой. – Плохо! Без камфары не обойтись. В коридоре тревожно заболтал что-то звонок телефона. – Сестра, подойдите, – сказал один из врачей. X Телефонная проволока протянулась через весь город. С одной стороны взволнованное лицо Арахана, с другой – спокойное лицо ко всему привыкшей сестры. – Алло! Больница слушает. – Говорит Арахан. Как больной? – Боюсь, что безнадежно. – Он не сможет поехать? – Он вряд ли вообще встанет, товарищ. – Послушайте, может быть? – Надо рассчитывать на худшее. – Может быть, через неделю? – Даже в случае выздоровления нужен длительный отдых. И… Арахан уже не слушает дальше. Арахан дал отбой. Арахан снова снимает трубку. Снова нервно стучит в рычажок. – Алло! Алло! Центральная? – 17–45. – Дайте ЦК РКП. – ЦК Партии? – Да, да! Слышно, как пробуют один за другим провода. Неужели сейчас стереотипное: – Заняты все провода. – Нет! – Позвонила. – Спасибо! Это коммутатор ЦК? – Да. – Дайте Учраспред, Учраспред! Товарищу Арахану обещали ждать его звонка до десяти часов. – Учраспред слушает. – Говорит Арахан. Товарищ Павлов… Учраспред с полслова понимает, в чем дело. – Хорошо, все будет сделано! XI Человек говоривший с товарищем Араханом из Учраспреда, повесил трубку и быстро подошел к большому шкафу. Там в картонных ящиках лежали учетные карточки членов партии. Привычным жестом он выдвинул нужный ящик, быстро вынул одну из карточек и почти мгновенно, но внимательно пробежал ее.
Да, да! «– С какими местностями вы лучше всего знакомы? – С Туркестаном и Афганистаном. – На каких языках, кроме русского, вы говорите? – На английском и фарсидских наречиях». На звонок из соседней комнаты вышел человек. – Вот этому товарищу выпишете командировку, вместо Павлова. – Хорошо! – И срочно сами отправитесь к товарищу на дом. – Да! – Если застанете дома, то сейчас же отвезете на квартиру к Арахану. Человек из соседней комнаты поворачивается, чтобы уйти. – Одну минутку! На всякий случай, вместе с товарищем, захватите и его чемоданы. Если успеет, пусть едет с Араханом сегодня же. И, взглянув на часы: – До поезда час тридцать минут. Постарайтесь успеть! XII Завтра зачет. Женя сидит у стола, поджав ноги и подперев голову руками. Завтра зачет. Утомительная штука эти зачеты. Врачи сказали – бросить всякий умственный труд. Врачи всегда это говорят. Несколько месяцев тому назад Женя, правда, поддалась их уговорам и взяла отпуск. Но уехала не в Крым, как ее уговаривали, а в Ленинград. Ей, южанке, хотелось увидеть этот северный город, эту столицу красных восстаний. И сейчас, сквозь строки книги, нет-нет да всплывут эти ровные, как по линейке вычерченные, улицы, эти площади с огромными домами и памятниками, эта река, стальной лентой перерезавшая город. И над всем одно незабываемое, яркое воспоминание – проводы «Товарища». Женя отрывается от книги. Где-то они сейчас? Где-то эти веселые ребята с их смешным Фоксом? А впрочем… «…экономическое строение общества определяется его…» XIII У подъезда Ц.К. стучит автомобиль. Из комнаты Учраспреда выскакивает человек с портфелем под мышкой. Стрелой мчится по пустой лестнице. Бомбой вылетает из подъезда. Отрывисто кидает шоферу: – На Малую Бронную! Вскакивает в уже дрогнувший автомобиль. При первом повороте колеса вспыхивают огни фонарей. На повороте резво лает рожок. Какая-то старуха выскакивает из-под самых колес и, бледная от страха, ворчит себе под нос: – Носятся, черти. Проклятые! Накрапывает дождь. Сперва редкий, потом хлесткий, проливной. Резкими порывами рвет на поворотах ветер. Человек в автомобиле поднимает воротник кожаной куртки, ежится и думает: – А каково сейчас на море? Через несколько минут автомобиль останавливается у ворот одного из домов на Малой Бронной. XIV Женя не отрывается от книги. Стакан остывшего чая и ломоть хлеба с маслом нетронутые на краешке стола. Придется просидеть всю ночь. Сколько раз давала себе слово работать по НОТ’у и ни в коем случае не засиживаться позже двенадцати. И как назло, всегда так. В последнюю минуту оказывается, что половина не сделана. Усталость дает себя знать. Некоторые строки приходится перечитывать по два раза. Буквы в словах сливаются в пятна. «…экономическая конъюнктура данного периода…» Стоп! Кажется, стучат. Да! – Войдите! Человек с портфелем под мышкой вихрем врывается в комнату. Женя не успевает вскочить со стула, как он уже протягивает ей конверт. На конверте бланк ЦК. Лицо Жени выражает недоумение. – Это мне? – Ну конечно, вам! Женя торопливо разрывает конверт. Знакомая формула: члену РКП такому-то… Женя несколько мгновений вертит бумажку в руке. В мыслях хаос. …Арахан… экономическая конъюнктура секретаря… Афганистан данного периода… полпред определяется… Человек с портфелем действует решительно. – Постарайтесь немедленно. Поезд отходит через час десять минут. Два раза повторять не надо. Чемодан Жени до смешного пуст. Укладывая его, она смущенно вертит в руках заплатанную юбку. Человек с портфелем замечает это. – Не беспокойтесь. Все будет сделано на месте. О туалетах позаботятся. О туалетах? Ах, да! Она ведь секретарь полпреда. Приемы, представительство. Женя улыбается и решительно захлопывает чемодан, в котором, уныло стуча, перекатываются: кусок мыла, закрученный в полотенце, зубная щетка и расческа. Да, вот еще, парочку книг и… – Вот я и готова! Она подходит к вешалке и натягивает худенькое осеннее пальто. Человек в кожаной куртке советует ей прихватить дождевик. На дворе… Неплотно прикрытое окно распахнул порыв ветра. Косой дождь побежал с подоконника на пол. Ливень. – Форменный шквал, – сказал человек с портфелем. – Плохо сейчас на море. На море. Женя вспомнила Ленинград и грязные волны морского канала. Вспомнила смешного Фокса, барахтавшегося в холодной воде. Вспомнила славных парней, уезжавших в кругосветное плавание. Каково им в такую погоду? Человек с портфелем и Женя вышли из ворот и сели в поджидавший их автомобиль. Автомобиль рванул, зажег глаза фонарей и ринулся сквозь потоки дождя и порывы ветра. За пять минут бешеной езды Женя успела привести в порядок свои мысли. Когда подъехали к дому, где жил Арахан, то чуть не налетели на тормозившую у подъезда машину. – Это чей? – спросил человек с портфелем. – Товарищу Арахану, к поезду. – Вот и отлично! Садитесь туда, товарищ Женя. Успели! И когда товарищ Арахан выходил из подъезда, человек с портфелем встретил его веселым возгласом: – Ваш секретарь ждет вас в автомобиле. XV «Товарищ» прошел Зунд, Каттегат и благополучно выбрался в Северное море. В Дувре – митинг в Интернациональном клубе моряков и овации. В Лондоне – неприятность с синими бобби в Ист-Энде и прогулки по Пикадилли. И наконец, через Ламанш, «Товарищ» вышел в Атлантический. По этому случаю закатили маленький пир и устроили дружескую потасовку. Затем, обогнув Пиренейский полуостров, взяли курс на остров Мадеру, с Мадеры на Канарские, с Канарских на Сен-Луи, к Зеленому Мысу, чтобы оттуда дунуть на парусах, через Гвинейский залив, к мысу Доброй Надежды. Но что поделаешь? В самом интересном месте поймал штормяга. Как вам понравится гоголь-моголь из экваториального шторма и соли? Не знаю. Едва ли очень. Виктор, державший вахту, насвистывал песенку Джонса и смеялся в лицо ревущему урагану. На лоб с зюйдвестки заплывали капли влаги. Испуганная собачонка дрожала и прижимала свое тельце к мокрым резиновым сапогам Виктора. «Товарищ» трещал. Спокойнее стоять у стены капитанской рубки и, не обращая внимания ни на что, дремать. Интереснее склонить тело с поручней капитанского мостика вниз и рвать зубами осязаемые мокрые клочья ветра. Фоксик ежился и тихо лаял. Даже Виктор не слышал его голоса, а только чувствовал, как теплый, мягкий комочек трется у его ног. Окончательно «Товарищу» не везло. Огромные волны точно с игрушкой обращались с трехтысячетонным парусником. Никогда еще судно, даже в бытность свою «Лористаном», не бывало в подобной передряге. Но молодые штурманята только довольны. Три года сборов в полуторагодичное плавание подготовили ко всевозможным передрягам. С упругостью теннисных мячей шныряли загорелые румяные комсомольцы между снастями и мачтами. Виктора еще не сменили и он держал вахту у капитанского мостика. Он здорово продрог и с нетерпением ждал смены. Но отдохнуть ему не пришлось. Его сменили у рубки и послали к штурвалу. В кубриках пусто. Вся команда на палубе. Крепят снасти. Меняют галсы. Повинуются команде капитана. Паруса сматываются, четко работает машинное отделение. Соленые седые жабры волн ластятся к судну. А внизу, в каюте радиотелеграфиста, тепло, уютно и не чувствуется напряжения и борьбы. Правда, качает совершенно особенным образом. Лихо и бессердечно. Но это вовсе не мотив для разжижения мозгов и сентиментальностей. Полированная мебель. Чистый пол. Лакированные стены кабинки, задранные люки. Радио-приемник и отправитель блестят медными частями и судорожно выбивают точки и черточки. На голове радиотехника, – слухачи. Они тоже, как и все в кабинке, хорошо отполированы и аккуратно прилажены к голове. Единственный контраст в кабинке – сам радиотехник. Взлохмаченная голова и широко раскрытые, полные волнения и жаждой смерти и жизни, страстью к приключениям и молодостью, глаза. Однако, все остальное, то есть костюм, ботинки, в полном порядке. Он жадно вслушивается в слухачи. Наконец, улавливает волну звуков. – О-ля-ля!.. Радиотехник схватывает рупор и бросает в него: – А-л-л-о! капитан, а-л-л-о! После ряда обращений, капитан на мостике ответил. – Капитан, – продолжает радиотехник, – пять румбов на норд-ост. Шхуна пятьсот тонн. Алло! Британский флаг… Алло!.. Капитан бросает в рубку: – Пять румбов на норд-ост!.. – Есть, капитан!.. Виктор крепит штурвал и глухо бросает в трубку рупора ответ. У радиотехника колебания волн достигают максимального предела. Волосы лохматятся с каждым новым звуком. Одной рукой он придерживает радиодневник, другой – вписывает сообщения, а сам отрывисто забрасывает рупор и капитана новыми подробностями. Валька Третьяков – друг Виктора. Виктор у штурвала. Валька на марсе. Он плюется вниз и смеется над бурей. Что ему шторм? Валька орет, сам он уверен, что только мурлыкает, вычитанную им из романа Лондона пиратскую песенку: Не один десяток трусов Отражали мы вдвоем… Но песня песней и пираты пиратами. Внимательный взор Вальки что-то ловит в гангренирующей стихии. Ракеты. Зеленые и красные. Белые и красные. Зеленые и красные. – Судно с правого борта!.. – слышит через мгновенье в своей рубке капитан. Пираты позабыты. Что-то загрохотало и в черной пропасти, озаренная молнией, мелькнула гибнущая, молящая о помощи шхуна. Капитан сурово сжал поручни своего мостика. Капитан спокойно отдал в рубку приказание: – Десять румбов на норд-ост!.. У штурвала Виктор опять налегает на колесо: – Есть, капитан! Щеки Виктора пылают и он совсем позабыл про забившегося в угол рубки Фоксика. На гребне волны, под блеск молнии, «Товарищ» накренился, выпрямился и нырнул в провал. XVI Бритое лицо капитана сделалось еще глаже и обтянулось на скулах. Глаза искрились упорством и неисчерпаемой энергией. Он делал резкие шаги по мостику и изредка прикусывал нижнюю губу. Но, в общем, фигура капитана была самой спокойной в эту ночь на экваторе. И чем крепче затягивался шторм, тем спокойнее становился капитан. В конце он замер, застыл у своей рубки. Руками он держался за поручни. Морской цейс свешивался на его груди ненужной побрякушкой и при резких движениях стукался о поручни. Непроглядная тьма со всех сторон. Ветер рвал в клочья все и самого себя. Когда громадный шквал подымал на седой гребень «Товарища» и открывал черный провал, а яркий снопок молнии освещал острые и частые, как зубы акулы, камни, то легкий, щекочущий озноб пронизывал нервы и тело. Капитан слушал, приказывал и гипнотизировал шторм. «Товарищ» искал. Да, в такую страшную свалку он пробирался по взбесившейся стихии и искал погибавшее судно. Шхуна «Гуд-бай» была где-то рядом. Под боком. Дежурный на марсе то и дело отмечал появление ракет. Но не шутка пробраться и найти в такую погодку. Очень трудно прийти на помощь. А не прийти – моряк не может. Погибнуть, но предпринять все, что в силах, для спасения погибающего собрата. Вот совсем близко мелькнули красные и зеленые ракеты. С первой молнией зачернели черные точки шлюпок и людей. Капитан отдал приказание, «Товарищ» повернулся на указанное направление и пошел. Пожалуй, этот приказ капитана был последним. Море еще раз обнажилось и похвасталось остриями рифов. Пасть щелкнула и закусила щегольским остовом «Товарища». Впереди мелькнула и безнадежно рявкнула ломающимися снастями шхуна «Гуд-бай». Капитан вынул изо рта трубку и повернулся. Многих смыло волнами и унесло в океан. Те, которые уцелели, ждали своей очереди. О, они не волновались! Они ждали с замиранием сердца. Вот оно, настоящее приключение! Виктор запутался в рубке. После толчка о рифы на нее что-то упало и он с трудом пробивал себе дорогу вниз, на палубу. Капитан говорил, но его никто не слышал. Из машинного отделения наверх карабкалась братва. Вода захлестывала «Товарища» и сверху и снизу. Когда Виктор, прижимая к себе собачонку, вылез на палубу, то, надо отдать ему справедливость, он сделал это вовремя. Осталась одна шлюпка и он не замедлил воспользоваться ею. «Товарища» смыло с рифа. Его остов частью распался по волнам, а основным скелетом погружался на дно. К шлюпкам шхуны «Гуд-бай» прибавились шлюпки «Товарища». XVII 12-я платформа отправления нового вокзала Рязанско-Казанской жел. дор. Экспресс Москва-Ташкент готов к отправлению. Туман плотно окутал вечернее небо и сквозь мглистый свет вокзальных платформ, наполненных суетой, свистками, криками, разговорами и руганью, тусклится циферблат часов марки П. Буре. Стрелки показывают 10.35. К подъезду вокзала стрелой впивается вороненый «Мерседес»-лодочка. Нервными толчками вылетают из кузова желтые в серых чехлах чемоданы, одетые в дорожные костюмы Арахан и Женя и двое серьезных, бритых, в кожаных куртках, с маузерами в деревянных кобурах. Берут вещи и все стремительно бросаются к платформе отправления. 10.40. Часы с маркой П. Буре на циферблате точны, как изделия государственного треста точной механики или, что то же, не уступают хронометру обсерватории Гринвича. Паровоз конструкции С-2, возглавляющий скорый Москва-Ташкент, нетерпеливо пыхтит. Наконец, непосредственно за третьим звонком, надрывно вылетает резкий сиреноподобный вой, ударяется о нагофренную крышу платформы, о зубы, об уши и пропадает во мгле вечернего неба. Волна громыхания и лязга пробегает по вагонам и замирает на буфере последнего, особого назначения вагона. На ступеньках длинного пульмановского вагона секундное пререкание между проводником и людьми в кожанках. Арахан и Женя отстранили проводника и прошли в вагон. Чемоданы с последними фразами лучших пожеланий влетели за ними, и кожанки, вместе с разношерстной толпой перрона, провожают взглядом красный, расползающийся в мглистом тумане свет буферного фонаря. Что делают люди на пограничных станциях железной дороги? Лущат семечки. Пишут стихи и зевают. Смертельно скучно, однообразно зевают. На задворках станции дико взъерошенный одинокий подсолнух и целая серия громадных, неудобоваримых репейников, постепенно переходящих границы невинности и наивности и превращающихся в кактусы. Телеграфист на такой станции – брюзжащий, одутловатый, или вечно пьяный спросонья, или сонный спьяну. Начальник станции придерживается нормального образа жизни, то есть следует примеру своих подчиненных. Два раза в неделю он меняет головной убор. Обычно ходит в тюбетейке, к поезду выходит в форменке. С тюркскими племенами в большой дружбе. Сторонник полного самоопределения. Дождик – явление чрезвычайно редкое. Небо – странное. Очень глупое и прозрачное. Облака абсолютно не
оправдывают надежд. Не облака, а так, перышки. Когда с северо-запада громыхал паровоз с парой вагонов, то с юго-востока плавно приближались тени. Караван. Паровоз и вагоны привозили товары и редко-редко шальных людей. Люди шарахались по сараям станции и исчезали в ближайшем караван-сарае или в чай-ханэ. Паровоз взлохмаченный, закоптелый, выжженный солнцем, и два вагона: один товарный с почтой и товарами, охраняемый диким тюрком с ножом и наганом в складках широкого халата, а другой – пассажирский, белый, всегда пустой, с одной бригадой. Второй поезд – водяной и развозит воду. Чай-ханэ и караван-сарай. Караван-сарай, – грязный двор, грязные комнаты, грязные закоптелые люди, грязные ишаки и грязные верблюды, при нем чай-ханэ. Чай-ханэ – вкусный, нашпигованный сладостями востока, уголок. Но с обаятельной усладой для туземцев и смертельно одуряющим средством для европейцев, с тюркским оркестром. Тюркский оркестр – это нечто невероятное. Совершенно своеобразное, не имеющее равного себе во всех частях света. Испанские гранды, колчаковские офицеры и деникинские доброармейцы не могли выдумать более звероподобной пытки. Нервы человека берут и завивают накаленными докрасна щипцами. По барабанной перепонке дуют из армии пулеметов «Максим», по мозжечку прогуливаются цимбалы и турецкий барабан. Это еще не все. Самый страшный, самый зловредный змий – трубочка в английскую милю длиной. Тонкая музыкальная душа черноокого тюркмена задувает в эту английскую милю экзотические мотивы и тогда человек понимает: он попал на страшный судный день. Не нужно затыкать ватой и пальцами уши, не нужно заливать ушную раковину стеарином или воском. Не поможет бегство в степь. Английская миля застигнет свою жертву с поличным, то есть способностью слышать и чувствовать. Выход один: вырыть ямку в песке и засунуть в нее голову. Очевидно, страусы пришли к своей манере прятаться только после опыта с тюркменским оркестром. Недельного гостя ждали не раньше, как через два дня. Но вне всякого плана телеграфист принял срочную депешу, передал начальнику станции и перетирал ее содержание вместе с сухим виноградом и двумя милиционерами в чай-ханэ.
Начальник поезда направил гонца в караван-сарай и там приготовили караван. В четыре часа пришел поезд. Женя с любопытством осматривала паленую местность и распухшего по экстраординарному случаю телеграфиста. Между прочим, телеграфист, проклиная себя за невоздержанность, сразу влюбился в Женю и написал предлинное стихотворение тягучим александрийским ямбом. Женя выпила до дна чашу удовольствий железнодорожного оазиса. Она послушала оркестр и перепробовала все сорта восточных сладостей. Арахан вел себя серьезно. Он говорил с местной властью, расспрашивал о дороге и что-то записывал в записную книжку. Когда солнце спало, то путники были готовы к долгому пути в столицу Афганистана. Два комфортабельных верблюда, под полпреда и его секретаря, два – под груз и четыре – под проводников. Маленький караван тронулся в путь и в ритмичных покачиваниях верблюжьего бега потонули станция, чай-ханэ, оркестр, караван-сарай и поселок. Только кактусообразные репейники перебивали голую песчаную растительность. Телеграфист переписал три раза стихотворение, назвал его «Роза севера», запечатал в три конверта и отправил с паровозом в РСФСР. Через десять километров остановились. Отряд особого назначения. Советская граница. В низких глиняных домиках расквартированы красноармейцы-пограничники. Больше половины отряда вечно в полубреду от жары и малярии. С севера – Аму-Дарья, с юга – степь и впереди на восток солончаки, пустыня и граница Афганистана. Начальник отряда Осназа дал конвой на верховых лошадях. Десять всадников. Конвой сопровождал до границы к пограничникам-афганцам. По дороге ехать было небезопасно. Работали шайки басмачей. Солдаты рассказывали о многочисленных приключениях, о непрестанной перестрелке с басмачами, делавшими набеги на оседлое население. Жаловались на изнуряющую, выматывающую силу малярию. Рассказывали об афганцах. Очень удобно и хорошо сидеть между двумя горбами на верблюде. Когда привыкнешь к своеобразному бегу этого сильного и выносливого животного, то, пожалуй, предпочтешь его хлопотной езде в седле на верховой лошади. Часа через два приехали к границе Афганистана. На худеньких лошадках-иноходцах, в английском френче и громадной чалме с кривой шашкой, тремя револьверами и парой кинжалов за поясом, предстали перед ними пограничники-афганцы. – Селям алейкум! – приветствовал Арахан. – Алейкум а селям! – отвечал афганец. Красноармейцы сдали караван на руки, афганской страже и, попрощавшись, уехали обратно. Начальник афганского пограничного отряда был очень любезен. Он оказался уже извещенным о приезде полпреда и поджидал его. В таких же глиняных домиках, тоже желтые и высохшие, но пестрые, разукрашенные допотопными ятаганами наряду с современными карабинами, афганцы поразили Женю. Несмотря на крайне свирепый вид, они очень радушно встретили приезжих. Начальник не стал задерживать Ара-хана, отрядил к его каравану пять человек стражи и пожелал скорейшего прибытия в Кабул. Поднимались горными тропами. Проходили солончаки и выжженные солнцем пустыни. Дорога очень однообразная и пустынная; изредка проплывал мимо небольшой караван и обменивался приветствиями. Еще реже стукали копыта горных лошадок. Острые камни, спуски, подъемы, крутые тропы, опять камни, опять подъемы, опять спуски. На второй день пути прибыли в Мазар. В Мазаре опять церемонии у местного наместника кабульского правителя. Осмотр города. Отдых. Пестрый базар. Многочисленные арыки, переплетающие сады, гордые и дикие афганцы. Белые глиняные домики, узкие горные улочки, чай-ханэ, караван-сараи. Пестрота, белизна, зелень. Мазар – небольшой цветущий оазис. В Мазаре сменили верблюдов, проводников и охрану. В Мазаре пробыли один день. Из Мазара отправились дальше. Теперь предстоял главный переход через большую безводную пустыню. Шестидневный переход. Особенно тщательно упаковывали воду. Но Мазар не только оазис. Мазар – город в Афганистане. Афганистан пользуется своеобразной любовью англичан. Англия очень любит афганцев. А в каждом городе в Афганистане есть и ее люди. Она протягивает свои щупальца через эту полудикую страну к границам СССР. Она охраняет Индию. В Мазаре есть личности. Личности, снующие около купцов Запада. Личности, получающие шифрованные депеши, меняющие свою наружность, отбывающие в Кабул и снова возвращающиеся в Мазар. Это шпионы. По прибытии в Мазар, караван Арахана был встречен наместником правительства из Кабула и шпионом. Наместник распахнул перед полпредом двери своего дома, наместник был любезен и горячо жал руки. Шпион не распахивал дверей дома и не жал рук. Шпион раскрыл кошелек и заплатил за откровенность одному из охраны, сопровождавшей Арахана. Шпион пролез к верблюдам и багажу полпреда. Шпион обследовал, фотографировал и записывал. После отбытия караванов в Кабул, шпион работал в темной комнате своего домика. Над домиком развевался флаг… Шпион говорил по радиотелеграфу и посылал шифрованные депеши. На другой день в Мазар прилетел белый аэроплан-амфибия Виккерса. В аэроплане сидели двое. Шпион занял кабинку. Шпион улыбался и потирал руки. Аэроплан исчез в лазури безоблачного неба. XVIII Ржавые, склизкие лужицы и колючий саксаул – вот все, что встречал караван на своем пути. Арахан смеялся и рассказывал Жене сказку, в которой говорится, почему нельзя пить из таких лужиц. Смеяться можно. В бурдюках и английских фляжках – вода. Солнце здорово грело. Женя никогда в жизни не испытывала такой жажды и не чувствовала такой жары. Что Крым? Каких-нибудь тридцать, сорок градусов. Пятьдесят и шестьдесят – вот что показывал термометр. Часто прикладывались к флягам и часто их наполняли. Воды не жалели и пили вдоволь. Но чем больше пили, тем больше хотелось пить. Не переставая прошибал сочными каплями пот и выбрасывал влагу из тела наружу. С десяти утра до шести вечера печет солнце сверху и песок снизу. До десяти и после шести жара спадает. Верблюды бегут и ритм бега напоминает слабую морскую качку. На второй день Арахан поздравил Женю с выносливостью. – Собственно, мы могли бы воспользоваться самолетом, – сказал он, – но вы, наверное, не раскаиваетесь, что жаритесь в этой сковородке из песка? – Конечно, товарищ Арахан! Я чувствую себя прекрасно. Я благодарю вас и думаю, что при другом, более современном виде транспорта, не благодарила бы. Женю очень забавляли встречи в дороге, когда какой-нибудь маячащий на своем верблюде путник равнялся с ними и исчезал вместе со своей заунывной песней за горизонтом. Арахан и Женя прекрасно говорили по-тюркски и арабски. Лучших отношений с проводниками нельзя желать. Ко всему, к Советской России у восточных народов неистощимая симпатия и дружба. Проводники говорили об англичанах. Они их ненавидели и боялись. Британцем пугали детей. Англичан проклинали и тихо уничтожали. С английскими флагами на Востоке неразрывно связаны деспотия, ужас, голод и болезни. На предпоследний привал устраивались с особым рвением. Разбили шатры и закусили. Потом легли спать. Обычно, охране полагалось нести дежурство посменно. Обычно они так и делали. Дежурили по два часа. В это время остальные отдыхали и безмятежно спали. Продовольствие и воду клали в отдельный шатер и у этого склада дежурил проводник. В три часа дня, то есть в самое знойное время, верблюды тревожно закричали, а дежурный внимательно разыскивал причину их тревоги. Но на горизонте не показывалось ничего. Однако, верблюды не успокаивались, а проводник имел к верблюдам неограниченное доверие, но, к сожалению, не обладал тонким слухом. И только тогда, когда верблюды особенно занервничали, он обнаружил в воздухе жужжащие звуки. Он посмотрел на небо и увидел черную точку, быстро-быстро снижавшуюся и увеличивающуюся в своих размерах. Проводник не испугался и не удивился. Он успокоил верблюдов. Абкер знал летающих птиц. Он знал, что такое аэроплан. Аэроплан оказался амфибией Виккерса и спустился метрах в ста от стоянки Арахана. Проводник не предпринял ничего и спокойно, скрестив ноги, продолжал курить кальян. Из амфибии выскочили три человека в белом с плотно закрытыми белыми масками лицами. Они направились к становищу. Один из них, более высокий, более тонкий, заговорил с проводником. – Кто эти люди? – Пойди и спроси у них, – отвечал проводник. – Куда вы идете? – настаивал белый человек. – Пойдем с нами и дойдешь до места, которое тебя интересует. Белый человек не злился, он хладнокровно продолжал: – Много ли воды у вас? – Ровно столько, сколько нужно шести правоверным на один день пути. – Прекрасно!.. – резко оборвал белый человек. И в руках троих засверкали большие кольты. – Правоверные могут обойтись и без воды. Магомет вывезет правоверных!.. Они быстро скрутили проводника и заткнули ему рот. Из палатки взяли все запасы воды и исчезли на самолете. Шум поднимающихся моторов был услышан Женей. Она выскочила из палатки и увидела стальную птицу в нескольких метрах над землей. Женя почувствовала что-то недоброе, а в следующее мгновение она увидела связанного Абкера. Быстро распутав ему веревки и еще быстрее сообразив, в каком положении они очутились, Женя бросилась будить Арахана. Поднятая тревога не принесла никаких результатов. Ара-хан несколько раз спрашивал Абкера, как были одеты люди, о чем они спрашивали и не было ли каких-нибудь отличительных знаков на аэроплане. Абкер отвечал: – Они спрашивали, кто ты, куда едешь и сколько воды у нас. Они и их птица были белы, как снег на вершинах Памира. Они хотели стрелять из черных револьверов. Решили как можно скорее продолжать путь. Среди продовольственных запасов оставались лимоны и апельсины. Это давало путешественникам кой-какую надежду, впредь до встречи с караваном, утолять приступы жажды. Осторожно расходуя каждую толику лимона и апельсина, двигались вперед. Как нарочно, солнце жгло неутомимо и не встречалось ни одного путника. Час за часом, миля за милей. Во время захода солнца сделали привал. Правоверный не может не молиться. К утру осталось восемь часов пути и ни одного апельсина и лимона. Лучи солнца вытягивали влагу. Во рту образовались сгустки слюны, которая липла к нёбу и действовала на воображение. Глаза у всех воспалились и верблюды беспокойно вытягивали шеи и покрикивали. Все мысли вращались вокруг воды. Даже не встречалось ржавых, склизких лужиц. Проводники пробовали удивляться. Никогда они не проходили по такому безлюдному пути. Второй день ни одного правоверного. В первые дни песок не казался однообразным, забавляли кудреватые валуны. В причудливых выветренных бороздах мерещились очертания определенных предметов. Думалось о миражах и казалось невероятным, что люди способны на все из-за капли влаги, освежающей рот. Теперь песок стал серым и скучным. Никаких очертаний, только противные, ничего не говорящие выемки. Пыль, о которой раньше вообще не думали, стала въедаться в лицо, шею, глаза, в рот. Дыхание участилось и в жилах, на висках, неприятно, учащенно стучала кровь. В три часа, ровно через двадцать четыре часа после ограбления, путники приблизились к городу. Казалось, что совсем рядом. Ну, не больше, как в миле. Высились стройные минареты, двигались люди, пестрели чистенькие домики, залитые зеленью садов. Женя позабыла о своей жажде, а проводники многозначительно переглянулись, но ничего не сказали. По мере приближения к городу он расплывался и, наконец, растаял. Это был мираж. В шесть часов опять привал. Женя настолько ослабла, что не могла слезть со своего верблюда. Проводники молились. После шести жара спала, но жажда только усилилась. Ехали молча. Часов в восемь верблюды выпрямились, ускорили бег и радостно закричали. – Близка вода, – коротко оказал Абкер и добавил исчерпывающе, – Кабул! На горизонте, охваченном сумерками, показались очертания развалин. Что же делал Виктор? Шторм рассеялся и волны мирно покачивали шлюпку с клеймом «Товарищ». В шлюпке жалобно лаяла собачонка, а под собачонкой, на самом дне, лежал Виктор. Что сделалось с остальной командой – неизвестно. Неизвестно, что стало с шхуной «Гуд-бай». Когда Виктор прыгал в шлюпку, то падавшая снасть задела его голову. Измученный ночью бессонницей и штормом, он упал на дно лодки. Фоксик лизал ему руки, лицо и лаял. Лаял нежно, словно жаловался. А когда на горизонте засинела расплывчатая, окутанная туманом полоска, он залаял громче. Но Виктор ничего не слышал. Полоска приближалась, туман рассеивался… Глава вторая, где смерть смотрит в глаза героям I Неисчерпаемый источник для юмориста – география Иванова. Этот достопочтенный географ сообщает: «Главный народ в Африке – негры; они живут в области саванн и тропических лесов и по языку разделяются на негров суданских и негров банту». И несколькими строчками ниже: «Из народов белой расы с незапамятных времен живут на севере и востоке Африки хамиты…». Еще ниже: «Европейцы стали селиться в Африке недавно». Только и всего! Ни слова о том, что «главный народ», до сих пор знавший только белых хамитов, с пришествием европейцев познакомился с белыми хамами, и что эти белые хамы совсем по-хамски поступили с «главным народом». Вряд ли найдется на всем земном шаре другая страна, в которой так неприкрыто, так беззастенчиво проявлялись бы рабовладельческие инстинкты английских, германских и французских цивилизаторов. Главные центры беззастенчивой эксплуататорской политики раскинулись по западному берегу страны, в районе так называемого Слонового и Невольничьего берегов. Последнее название достаточно ярко характеризует то, что творилось здесь белыми, окрестившими местность столь звучным и милым именем. Именно отсюда потянулись нити первоначального накопления огромных богатств современных промышленных китов Англии, Германии и Франции; именно здесь закладывались основы их финансового могущества. Первые колонизаторы, проникнувшие в эти местности, наталкивались там на негров, имеющих свои земли и своим трудом обогащавших самих себя. И вот, говоря словами Маркса, они, эти колонизаторы, показывают, «что развитие общественной производительности, силы и труда, кооперация, разделение труда, применение в крупном масштабе машин и т. д. невозможны без эксплуатации рабочих и соответствующего превращения средств производства в капитал. В интересах так называемого национального богатства последний ищет искусственных средств для создания народной бедности». В другом месте Маркс говорит, что «негр есть негр. Только при определенных обстоятельствах он становится
рабом. Хлопчатобумажная машина есть машина для прядения хлопка. И только при определенных отношениях она становится капиталом». И колонизаторы прилагали все усилия, чтобы создать эти определенные обстоятельства и определенные отношения. И надо сказать, блестяще успели в этом. Они экспроприировали, то есть, попросту говоря, ограбили несчастных негров так, что те и пикнуть не успели. Они позаботились о превращении их в рабов, иногда наемных, а чаще – просто рабов. И сегодня, как и несколько сот лет тому назад, остаются действительными слова, сказанные Диодором Сицилийским и цитируемые Марксом в первой книге «Капитала», в главе о заработной плате: «Нельзя без сострадания к их ужасной судьбе видеть этих несчастных, не имеющих возможности позаботиться хотя бы о чистоте своего тела или о прикрытии своей наготы. Ибо здесь нет места снисхождению и пощаде по отношению к больным, хворым, старикам, к женской слабости. Все должны работать, принуждаемые к этому ударами бича, и только смерть кладет конец их мучениям и нужде». Не только смерть! Диодор Сицилийский не знал, что его слова будет цитировать в своей книге человек, указавший другой выход этим несчастным! II – Так вы говорите, на десять процентов, Биль? – На десять, Боб! Даже не торговались. – И все наличными? – Ни единого чека. – С ума они сошли, что ли? – Какие-то тресты, Боб! Новая затея. Ни черта я не понимаю в биржевых историях. – Понимаешь, не понимаешь, а дело ты сделал хорошее! – хлопнул его по плечу Боб. Биль довольно усмехнулся. – Из моей доли процентов пятьдесят ухнули, Боб. – Как так? – Так! Не удержался. Завернул по дороге в Париж… – Ну, не совсем это по дороге. – Когда есть деньги, тогда все по дороге. Вот завернул в Париж, ну и ухнул. – Девочки, старина? – И девочки, и карточки, и водочка. – Молодец! Владелец сахарных плантаций Боб Роджерс был очень доволен. Его компаньон Биль, ездивший с грузом тростника в Европу, привез приятную новость! Тростник подорожал на десять процентов. Десять процентов – это не шутка. Десять процентов, это… это…
– Это очень много денег, – решил наконец Боб. Деньги он любил и хотя не тратил ни одной лишней копейки, но старательно подсчитывал размер своего текущего счета в британском банке и каждому увеличению его радовался. Зачем ему нужны были деньги, он не знал. Не было у него любимой женщины, которую можно было порадовать дорогим подарком, не было у него детей, не было даже дальних родственников. Кроме своего компаньона, Биля, ни одного человека не мог Боб назвать своим другом, ни к одному человеку он не питал симпатии. Люди платили Бобу тем же. Начиная от негров, гнувших свои мокрые от пота и крови спины на его плантациях, и кончая местными представителями власти, никто иначе не отзывался о нем, как о «кривом черте». И в самом деле, Боб Роджерс был кривым. На его толстом, лоснящемся от жира, вечно нечисто выбритом лице ворочался один единственный глаз. Второй – давно пропал в стычке с пьяным штурманом купеческого корабля; стычке, – происшедшей из-за трех шиллингов, проигранных штурманом Бобу. Штурман решил, что такому богатому плантатору карточного долга можно и не платить. Боб думал иначе. Ценой глаза, но свои три шиллинга он все-таки получил. Таков был Боб Роджерс, «кривой черт». За исключением одного глаза и непомерно длинных рук, у Боба Роджерса не было никаких внешних дефектов. Высокого роста, в меру толстый, но не жирный, то, что называется – упитанный, – он мог ударом кулака свалить быка с ног, и работавшие на его плантациях негры на своих спинах не раз испытывали железные руки хозяина. Вровень кулакам был и характер Боба. Железный, негнущийся. – Что Боб захотел, то и будет, – говорили его соседи и купцы, имевшие с ним дела. Можете представить себе, какое приятное сочетание давал этот характер, эта сила и невероятная алчность, неудержимая любовь к деньгам и их накоплению! – Знаете, что они мне сказали, Боб, там, в Лондоне? – Ну? – Они сказали мне: «Ваши негры могут отдохнуть, мистер Биль. Раз тростник поднялся в цене на десять процентов, настолько же вы можете сократить его добычу». – Что? – Боб покрутил своим единственным глазом. – Что?! Они так сказали? Смеялись они, что ли? – Они говорили серьезно, Боб. Они очень советовали нам сделать это. Дело в том, – Биль понизил голос до шепота, – дело в том, что поговаривают о восстании. – О восс… – Боб побагровел и вскочил с плетеного кресла. – Эй, ты, старая развалина! – крикнул он, перегнувшись через перила веранды. На зов появился старый негр. – Лошадь! – проревел ему Боб. – Лошадь, и живо! Потом, повернувшись, он сорвал со стены длинный бич и тяжелыми шагами спустился во двор. – Куда, Боб? – бросил ему вдогонку Биль. – На плантацию; и не буду я Боб Роджерс, если добыча тростника не возрастет вдвое. III Совершенно невероятная жара. Только привычные люди могут двигаться под этими отвесно падающими лучами тропического солнца. Только негры, родившиеся и выросшие в этой местности, могут с утра до вечера резать толстые стебли сахарного тростника, не падая в беспамятстве на землю. С непостижимой ловкостью работают они около своих корзин, ударами ножа срезая по нескольку стеблей сразу. Впрочем, это только пока надсмотрщик не отошел слишком далеко, или не свернул в протоптанную меж рядами высоких тростников межу. Стоит ему хоть на минуту оставить этих людей без своего надзора, как спины разгибаются, ножи откладываются в сторону, и работа, до сих пор кипевшая, замирает. Но это случается не часто. Надсмотрщики – народ опытный и устраиваются так, что ни на одну минуту не спускают глаз с вверенных их надзору людей. Они считают себя в праве требовать от негра непрерывной работы. Негр считает себя вправе как можно меньше работать и как можно больше отдыхать. Надсмотрщики, недовольные этим, называют негров не иначе, как «ленивые скотины». Негры думают о себе иначе. Они могли бы порассказать о том, как трудолюбиво и старательно обрабатывают они свои поля, как храбро и настойчиво преследуют зверей в чаще леса там, где не висит над ними палка, там, где их труд свободен. Надсмотрщики не станут, конечно, слушать негритянские рассказы. Они усмехнутся, выругаются и заявят: – Кто ж тебя за уши тянул, черная морда? Ты пошел сюда добровольно. Ты контракт подписал. Добровольно? Контракт подписал? Бедный негр даже писать не умеет. Что мог он поделать, когда белые пришли в его поселок, оскорбили его и его жену, а когда он попробовал возмутиться, объявили бунтовщиком и сунули ему в руку какую-то бумагу. На этой бумаге он отпечатал свои пальцы, и эта бумага тяжелым грузом легла на всю его жизнь?! А, может быть, просто его напоили водкой и привезли сюда полумертвого от алкоголя. Или ласками, угрозами и подарками выманили его у его родителей и еще ребенком заставили выпить до дна чашу рабского труда. Белый – умный и хитрый человек. Белый человек всегда найдет для себя рабочую силу. Мы только что упомянули о ребенке. Да, на плантациях Боба Роджерса, а, впрочем, также и на других, вы могли встретить детей, исполнявших работу взрослых. Девочки и мальчики равно гнули свои спины у высоких плетеных корзин, равно взваливали эти корзины себе на плечи и, переламываясь надвое под непосильной тяжестью, клали на телеги собранный тростник. Объехать ряды и забрать добычу у каждого на месте телега не могла. Разве можно мучить буйволов, которые здесь так дорого стоят? И буйволы отдыхали при каждом удобном случае, а за них мучились негры, старые, молодые и совсем, совсем юные. Невероятная жара! Боб Роджерс совсем распарился. Он полудремал, покачиваясь в седле, опустив поводья, но крепко сжав хлыст толстыми, грубыми пальцами. Вдруг он почувствовал, как его лошадь шарахнулась в сторону и едва успел ухватиться за луку, чтобы не вылететь из седла… Что за чертовщина? Чего испугалась Бьюти? И, стряхнув дремоту, Боб увидел, что прямо перед ним, преграждая дорогу, стоит маленький, жалкий негритенок, перепуганный и остолбеневший. – Откуда ты взялся, негодяй? «Негодяй» молчал, устремив на Боба полные испуга глаза. – Почему ты не работаешь, мерзавец? «Мерзавец» открыл рот и издал какой-то плачущий звук. – Поди сюда, противная обезьяна! Поди сюда! И так как «противная обезьяна» не двигалась с места, то Боб сам подъехал к мальчишке, нагнулся в седле, схватил его за шею, как хватают щенка и, подняв в уровень со своим единственным глазом, принялся методически, хладнокровно бить его рукояткой хлыста. Негритенок забился в сильных пальцах и закричал от боли. Крик еще больше разозлил Боба, удары стали чаще и сильней. Бедный, глупый негритенок! Ты не знаешь, что нельзя кричать, когда сахарный тростник подорожал на десять процентов. IV Негр Бинги всего два месяца работает на плантациях одноглазого черта. Никто не знает, откуда явился Бинги, но в один прекрасный день вербовщики привели его вместе с другими пьяными неграми. Так же, как другие, он оказался неграмотным, так же, как другие, поставил он вместо подписи отпечаток своего пальца, окунутого в чернила, и так же, как другие, покорно встал на работу. Но когда надсмотрщик попробовал так же, как других, ударить его хлыстом, Бинги посмотрел так, что хлыст в руке надсмотрщика остановился на полдороге. В остальном, все было вполне нормально. Никто не знал, что Бинги добрых двенадцать лет провел в Капштадте, работая в качестве швейцара в одном из роскошных кино; никто не знал, что там Бинги услышал и узнал кое-что из того, что белые обычно скрывают от негритянских ушей. Не знал этого и Боб Роджерс, когда он бил негритенка в двух шагах от того места, где, согнувшись в три погибели, резал хрустящий тростник Бинги. Когда Бинги услышал крики избиваемого, он вздрогнул и поднял голову. Крики на плантациях не редкость. К ним привыкли и они являются совершенно необходимым аккомпанементом работы. Бинги, как и все, не раз слышал крики и оставался наружно спокойным, смиряя поднимавшуюся волну гнева. Но на этот раз крик был таким жалким, таким детски-молящим, таким животно-беспомощным, что Бинги не выдержал. Он рванулся сквозь тростниковые заросли, ломая драгоценное растение, и через секунду очутился лицом к лицу с Бобом. Увидев подбегающего к нему негра, негра с перекошенным ненавистью лицом, одноглазый черт невольно выпустил свою жертву. Бинги подхватил падавшего мальчика. Негритенок, жалобно повизгивая, прижался к нему, а Боб несколько секунд внимательно разглядывал дерзкого и, коротким ударом отметив на щеке Бинги красную полосу, повернул лошадь. «Поговаривают о восстании», – вспомнил он слова своего компаньона. V Бинги не бросился вслед уезжавшему оскорбителю. Бинги почти не почувствовал прикосновения хлыста. Его внимание было поглощено ребенком, всхлипывающим на его потном плече. Что это был за ребенок? Кожа да кости! Несчастное существо, обреченное на преждевременную старость и раннюю смерть. С колыбели, почти, приученный к побоям и подчинению, он будет расти в страхе рабского повиновения и никогда не осмелится поднять руку на белых угнетателей. Белые знают, что они делают, белые не зря любят набирать на работу негритянских детей. У всякого народа, у всякого племени будущее – в детях. Поработить ребенка, это значит – поработить будущее. Пока Бинги думал обо всем этом, негритенок успокоился и поднял голову с плеча своего спасителя. Через чащу тростников ему видна была пустая корзинка, брошенная Бинги у места прерванной работы, а вдалеке был виден белый человек с хлыстом, приближавшийся кошачьими шагами к оставленному Бинги месту. Негритенок знал, что надсмотрщик Рибб ненавидел Бинги и слышал, как старый холоп плантатора поклялся однажды свести в могилу этого проклятого недотрогу. И, увидев теперь высокую фигуру надсмотрщика недалеко от того ряда, в котором работал Бинги, мальчик понял, что его спасителю грозят большие неприятности. – Бинги, Бинги! масса Рибб, – прошептал он, и Бинги, мгновенно опустив мальчика на землю, бросился сквозь тростники к своей корзине. Рибб еще издали заметил, что Бинги нет на обычном месте. Предвкушая расправу, он тихо, стараясь остаться незамеченным, крался вдоль тростников, сжимая хлыст, в который была вделана тяжелая стальная пружина. Сейчас он задаст этому черному негодяю! Бинги вернулся на место за несколько секунд до того, как надсмотрщик Рибб очутился около его корзины. Они почти столкнулись друг с другом и глаза белого, как острые гвозди, вонзились в глаза черного раба. Этот зрительный поединок продолжался около минуты и, в результате, белый, пробормотав какое-то проклятие, повернулся и пошел, сыпя направо и налево удары своего бича. VI Издали может показаться, что в лесу кто-то разбросал пчелиные улья. Негритянские хижины – эти круглые мазанки с листвяной кровлей и дырой на том месте, где должна быть дверь, – мало чем отличаются от ульев. Даже размер их не всегда достаточно велик, чтобы рослый человек мог разогнуть в хижине свою спину. Последнее, впрочем, лишняя роскошь. Согбенные долгой работой на плантации, негры и после работы ходят обезьяньей походкой и, почти ползком, добравшись до своих хижин, мгновенно сваливаются на сомнительной чистоты циновки и засыпают тяжелым, беспокойным сном. Сон – это единственная радость, единственная улыбка отдыха. В дождливую погоду приходится еще возиться с огнем и урывать драгоценное время. Но в теплую погоду огонь не нужен. Придя домой и закусив черствой маисовой лепешкой, можно сейчас же растянуться и спать; спать-спать до нового утра. Вот почему у возвращающихся с работы такие торопливые шаги. Они почти бегут к своим хижинам, они, как животные, легким движением ныряют в отверстия, из которых, смешиваясь с лихорадочным воздухом леса, тянет запах человеческого пота. Поселок Джубба, расположенный около плантации Боба Роджерса, отличался от других негритянских поселков только своим размером. Он раскинулся на огромное пространство. На Боба работали полторы тысячи негров и все они расселились в Джуббе. По этому поводу Боб имел свои соображения. Практиковавшееся другими плантаторами казарменное содержание работников он решительно отвергал. Во-первых, лишние расходы, а во-вторых, казарма – место слишком тесного общения и всяческих заговоров. В казарме – все на одинаковом положении и эта общность положения сближает даже людей разных племен. В поселке – дело другое. Здесь царила до тонкости разработанная Бобом система, согласно которой некоторые имели свои маленькие поля и пользовались правом их обработки, для чего освобождались, несколько дней подряд, ранее срока. Совершенно понятно, что это право можно было заслужить только путем предательства и раболепства. И в поселке Джубба насчитывалось несколько человек, которых соблазняла перспектива иметь собственное поле, и которые взяли на себя труд надзора за другими. Они составили нечто вроде милиции и были вооружены. Что касается остальной массы, то и там игра на собственнических интересах делала свое дело и в короткое время Бобу удалось превратить поселок в сущий ад противоречий, соглядатайства и взаимной ненависти. Этого только и надо было одноглазому черту. Каждый раз, когда Бинги подходил к окраине поселка, его охватывали невеселые мысли. Сама структура поселка говорила о разъединенности, обособленности отдельных семей и групп. Хижины стояли врассыпную, отброшенные друг от друга, отделенные деревьями леса. Бинги знал, что, в огромном большинстве случаев, сосед ни в чем не поможет соседу; и даже воды ему не принесет, если тот будет умирать от жажды. И это не оттого, что негры таковы. О, нет! У себя, в глубине страны, они знают, что такое товарищество и взаимная поддержка. Но здесь, где стены имеют уши, где в каждом кусте может спрятаться соглядатай, где воля белого выше всех законов, здесь всякая дружба, всякая связь, опасны. Лучше жить своим умом, лучше самому о себе думать. Белые не любят, когда негры дружат между собой… Бинги миновал ряд хижин и приблизился к своей, – такой же маленькой, грязной и неуютной, как все остальные. – Бинги! – услышал он, не доходя нескольких шагов до порога. – Бинги! Бинги нагнулся и у самых дверей хижины разглядел маленького негритенка, спасенного им сегодня днем. Он вспомнил, что мальчонка зовут Бату. – Что ты делаешь здесь, Бату? – нагнулся он и погладил смешную курчавую голову. – Бинги не прогонит меня? – захныкал мальчик. – Бинги пустит меня к себе? Бату так боится. Белые люди убьют Бату, о Бинги! – Войди! – сказал Бинги, открывая дверь. – Войди! Бинги оставит тебя с собой. Пройдут долгие, долгие годы. Маленький Бату станет
большим негром. Маленький Бату пройдет через многие страдания и пытки. Может быть, маленький Бату доживет до лучших времен и увидит то, о чем и во сне не снилось его предкам. Может быть, маленький Бату, как все, превратится в жалкого, сморщенного, бессильного старика, измученного побоями и работой. Может быть, маленький Бату умрет под хлыстом одноглазого черта. Все может быть! Но, что бы ни было, как бы ни было, маленький Бату никогда не забудет этой теплой, душной тропической ночи, в которую слышал он от доброго храброго Бинги такую чудную сказку о белом человеке, отдавшем свою жизнь за счастье всех маленьких Бату. Годы пройдут длинной и томительной вереницей, а в памяти его всегда сохранится ласковая рука Бинги и голос, часто повторявший имя, которое Бату до конца своих дней будет носить в сердце. Если у Бату будут дети, он по ночам тихо, тихо, чтобы не услышали белые, будет повторять им это имя и заставит их заучить наизусть сказку о человеке, которого зовут – Ленин. Бату знает, что это только сказка. В жизни никогда не бывает добрых белых. В жизни все белые злые и у всех у них есть палки, которые так больно бьют. В жизни нет белых, называющих негров братьями, в жизни нет белых, считающих негров равными себе. Но все равно, сейчас, под ласковой рукой Бинги, Бату поверит сказке, поверит тому, что где-то, далеко, живет такой белый, к которому можно прийти с негритянской болью и негритянской обидой, и который знает такие олова, от которых и боль, и обиды уйдут, уступив место радости. Бату во сне увидит этого человека, во сне поговорит с ним, и когда в следующий раз белый надсмотрщик поднимет на Бату свой хлыст, маленький негритенок спокойно посмотрит ему в глаза и скажет одно только слово, скажет – Ленин. Бедный, маленький Бату. Он не знает, что это случится завтра, он не знает, что от этого слова белый надсмотрщик побагровеет и нальется злостью; он не знает, что палка белого надсмотрщика с такой силой опустится на его голову, что маленький негритенок никогда больше не увидит ни сахарных плантаций, ни леса, обступившего их…
Бинги наклонился над своим гостем. Мальчик спал и во сне улыбался. Бинги осторожно прикрыл его худенькое тельце какими-то тряпками, встал и вышел наружу. Теплый тропический вечер ударил в лицо пряными ароматами леса. Было душно и кружилась голова. Несколько минут Бинги стоял, не двигаясь, и смотрел на небо. Потом потянулся, расправляя усталые за день мускулы так, что кости хрустнули, и пошел по спящему поселку туда, где у колодца ждала его Таао. VII В тридцать лет, при неудачно сложившихся обстоятельствах, начинаешь ненавидеть. Боб Роджерс мог похвастаться. Неудачи преследовали его всю жизнь. И нечего удивляться тому, что, во-первых, он сделался плантатором, выжимателем соков в этой берлоге на невольничьем берегу, а, во-вторых, что он ненавидел. Ненавидел он всех с одинаковой яростью. Клещей, судорожно впивавшихся в кожу, термитов, шуршавших в своих гнездах, москитов, облипавших всегда, когда не было во рту спасительной трубки. Но больше всего Роджерс ненавидел негров. Он знал, что они давали ему возможность жить, надеяться на лучшее, и – еще кое-кому, там, у себя, – показать старого Боба Роджерса. По существу своей натуры, Боб не был плохим человеком и вовсе он не виноват в том, что судьба ему навязала карьеру висельника. Семь лет назад, то есть как раз после войны, Роджерс, носивший другую фамилию, занимался консульством, миссионерством, торговлей и вообще правительственными делами. Правительственные дела – это не так много и не так трудно. В Куку особенно. Абсент, виски, бенедиктин заполняли свободное время. В Куку приезжали купцы: французы, англичане, немцы, американцы. Неприятная история случилась как раз с немцем. Немец обвинил его в нечистой игре. Фи! Шокинг! Конечно, Боб не стал долго тянуть и в тот же день немец получил в лоб то, чего ему не хватало. Металла для винтиков. Немец! Скажите, пожалуйста, разве немец человек? Тот же негр! Но, как-никак, немец оказался крупным воротилой. Пришлось отдать концы и показать всем свою двухсотфунтовую фигуру с тыла. Пара лет шатания по Нигеру, пережитое удовольствие быть завтраком у племени Ньям-Ньям, драка с карликами и, в конце концов, – новое имя – Боб Роджерс; новые деньги, новые возможности и фактория на одном из притоков дельты Нигера, с сотней негров и с кучей скота. Фактория находилась на берегу реки Бомаясси. Река хорошая, светлая, смирная. Племя Н’гапу, – как и река. Боб Роджерс пришел к Н’гапам смирным и тихим, таким, каким он умел быть. Боб Роджерс с носильщиками с пристани Гобо принес упакованные тюки. Он созвал совет великих мокунджи Н’гапу. На совете Боб Роджерс делал много чудес. Он снимал кожу со своих рук, держал в руках огонь, давал слушать из маленькой трубки разговоры белых мокунджей на большой Каге (реке) и на пристани Гобо. Боб Роджерс доказал, что он личный друг Нга’Кура[1]. За несколько десятков бус и за ящик виски и абсента мокунджи Н’гапу с радостью взялись за постройку, по его указаниям, на берегу Бомаясси большой хижины. Тут он еще раз поразил негров. Опять ходили носильщики к Гобо и вернулись нагруженные ящиками, досками и какими-то еще приспособлениями. Боб Роджерс отослал негров и один день разбирался в планах. Потом он созвал опять совет мокунджей и на этом совете сказал, что совещался с великим Нга’Кура, и что Нга’Кура разрешил ему построить дом, который будет его домом. Мокунджи пали ниц. И в этот же день к Бобу Роджерсу пришло все племя. Боб Роджерс сказал, что не всякий черный может тронуть дом Нга’Кура. Он сказал, что только колдуны племени и мокунджи, с их женами, могут остаться. Колдун, мокунджи, жены и сам Боб Роджерс работали один день и полдня. Дворец Нга’Кура был готов. Хорошенький передвижной домик из трех комнат, с большой верандой, с большими окнами. Не подверженный действию огня, проложенный асбестом; крыша, – покрытая плотным слоем каучука. Хорошо застекленная веранда. Уютные комнаты. Вскоре после постройки была привезена ванна и все приспособления для водопровода и электрического освещения. Над домом Роджерс установил антенну радиоприемника и в своей комнате радиоприемник и телефон. В деревне негры говорили о Бобе Роджерсе, как о великом мокунджи белых. Боб Роджерс к чему-то готовился. Однажды к нему приехали двое белых, которые поселились в его доме. Потом Роджерс уехал и возвратился на пироге, которая ехала и сама кричала, как крокодил. Да, негры были правы! Пирога ехала сама. Боб Роджерс получил моторную лодку. В моторной лодке Боб привез то, что черные называли ингорогомбе, а белые – винчестерами. Кроме винчестеров, был небольшой пулемет и десять ящиков патронов. Были организованы: полицейский пост, тюрьма и скотный двор. Роджерс создал отряд из местных негров, одел их и снабдил оружием. Построил для них отдельные хижины при своем дворце и откармливал их. Они ничего не делали, не протестовали, были довольны и повиновались. Прекрасные плантации приносили громадный доход; солдаты, которых негры племени называли туругу, исправно собирали оброк. Приходившие моторки, с пристани Гобо, забирали большой груз и оставляли много денег. Одним словом, Боб Роджерс организовал прекрасную факторию. Он сам в достаточной мере изленился, постарел и похудел. О том, что Боб Роджере имеет какое-то прошлое, все позабыли. Время шло. Негры выбивались из сил, подгоняемые сержантами и туругу. Они стали хиреть, и жизнерадостность медленно спадала с их когда-то беспечных и веселых лиц. Даже самое любимое занятие – охоту, Боб Роджерс превратил в каторгу. Все время был хороший спрос на слоновую кость, страусовые перья и шкуры. Мокунджи не протестовали. Боб Роджерс действовал от имени великого Нга’Куры и щедро угощал абсентом. Но это было давно! Теперь Боб Роджерс признанный, но ненавидимый и могущественный вождь Н’гапу. Великие мокунджи племени склонились перед ним. Прошло много дождей с того момента, как Боб Роджерс споил абсентом и виски старых колдунов и вождей и получил из Лагоса подкрепление в виде двух сержантов… Боб Роджерс только что разобрался в полученной недельной почте. Он проверил ящик с напитками, табак, сигары, серию пилюль и несколько кило хины. Просмотрел корреспонденцию, заказы, ответы торговых фирм, предложения. Все старо, скучно и однообразно. Журналы и газеты; но это его наводило на мысли о Европе, о цивилизации, театре, – о всем том, о чем он предпочитал не задумываться. Пытка! Думая разогнать тоскливое настроение, Роджерс приказал слуге подать на веранду ликер. Солнце плыло вниз по горизонту и стекла веранды горели пурпуром заката. Боб начал разбираться в толпе разнородных бутылочек, наполненных всевозможными сортами, ароматами и вкусами. Приготовив дьявольскую смесь из семи марок и опрокинув хорошую рюмку, более напоминающую посудину для черпания воды, Роджерс зевнул. Как говорят негры, он старался прогнать сон через рот. Сегодня и любимая смесь не удовлетворила его. Он закурил сигару из вновь полученного ящика и окутал себя клубами тяжелого сизого дыма. Но зевота не прекращалась. Тогда Боб Роджерс встал и, отшвырнув в сторону сигару, взял со специальной подставки одну из трубок и набил ее душистым кэпстеном. От трубки лучше не стало. Боб Роджерс сам перестал понимать, что ему нужно. Душистый табак раздражал, ликеры не успокаивали, сигары противны, журналы возбуждают ненависть. Трубка полетела к сигаре. Боб Роджерс понял. Бобу Роджерсу скучно. Очевидно, наступил один из тех ужасных периодов, которых он поджидал с содроганием и тайной надеждой. А вдруг прошло? Скуки Роджерс боялся больше, чем малярии. С лихорадкой он сжился, закармливая ее хиной. Предостерегающие явления, пытки, именуемые скукой или тамбо, в долгой протяжной зевоте, ломающей рот. Клонит ко сну, но не спится. Одолевает сонная бессонница. Тамбо – род сонной болезни, сильно распространившейся среди белых в экваториальной Африке. Сонная болезнь, в своем характерном виде, на белых не действует. Негры не болеют тамбо, но от сонной – гибнут. Только одно средство может предотвратить тамбо. Это средство – женщины. Боб Роджере подумал об этом и бросил взгляд на реку, протекавшую в нескольких шагах от его дома. По черной глади реки скользила пирога. В пироге сидела черная девушка. Таао, дочь старого мокунджи Н’гапу – Таманады. Таао – самая красивая девушка племени. Таао любит Бинги. Бинги любит самую красивую девушку потому, что он, Бинги, самый умный, самый красивый и самый сильный мужчина на плантациях. Все окрестные Банды удивлялись, почему Н’гапу не выберут Бинги свои мокунджи, но виноваты были не Н’гапу, а отцы Н’гапу и Н’гакуру. Второй дождь Таао – единственная и любимейшая ясси Бинги. Второй дождь Бинги гладил нежные, с лиловатым отливом, стройные, чуть-чуть полные руки своей ясен и целовал ее пухлые губы. Таао носила очаровательную косточку в мочках своих ушей и блестящие браслеты у запястьев рук и ног. Ради своего Бинги она пудрила белой золой свое тело. Зрачки Таао – с синими отблесками, а белки сверкали, как белая эмаль. Таао не высока, Таао не толста, Таао изящна. Боб Роджерс увидел, как она ловко управляла своей пирогой и скоро пристала к берегу. Из деревни доносились звуки тамтама. Роджерс решился. Он надел свой пробковый шлем, взял хлыст и соскользнул с веранды к берегу. Солнце быстро скатывалось в пасть каймана пустоты. Река казалась густой, застекленной, покрытой лаком. Кругом квакали лягушки, жабы-буйволы, жабы-кинвалы, голосили стервятники. Под навесом, у пристани Роджерса, бесшумно зыблилось несколько узкогрудых пирог. Боб Роджерс пересек речку. Пройдя метров тридцать по берегу, он вышел к небольшой поляне между грудой банановых и масленичных пальм. Боб Роджерс остановился и посмотрел. В чем дело? Прекрасный случай! Он возьмет ее! Сладострастная улыбка появилась на его лице и обнажила ряд червивых зубов. Черная Таао тоже улыбнулась, но ее улыбка показала ровные жемчуга, оттененные лепестками губ. Черный Бинги не мог не улыбнуться и его зубы не были хуже зубов Таао. Боб Роджерс не видел ни Бинги, ни его зубов; он не думал ни о них, ни о чем другом, кроме своего желания. Оно рвало его на части. Боб Роджерс не мог видеть Бинги. Его не видела и Таао. Бинги по дороге подумал о Таао и о том, что она его ждет, а Таао в своем томительном ожидании почувствовала близость Бинги. – Чего ты ломаешь свои глаза, красотка? – Боб Роджерс подошел вплотную к Таао. – Или тебе мало работы днем? Смотри, белый господин делает тебя достойной его. Роджерс схватил Таао за руку выше локтя и попытался привлечь к себе. – Ай, масса Роджерс не трогает черной девушки! Черная девушка любит черного. Черная девушка боится массы Роджерса. – И Таао ловким, скользким, еле заметным движением увернулась от Роджерса. При повороте она своим упругим телом тронула ногу Боба. Он бросился за ней. – Слушай, – кричал он, – белый господин не даст тебе работать! Белый, господин приведет тебя к себе и сделает своей ясси. У белого господина есть все. У него есть сладкий кенэ, яркие бусы, яркие платья; у него есть то, чего нет у самых великих мокунджей Банда. Но Таао не слушала. Она испугалась озверевшего Боба Роджерса. Его лицо и в спокойном состоянии не производило приятного впечатления. Он имел хороший рост, хорошие плечи и прекрасную мускулатуру. Его несчастье начиналось с головы. Волосы были жесткие и почему-то не росли. На затылке местами сверкала плешь. Лоб был низкий. Густые, сросшиеся брови и один глаз, но и тот желтый. Белки глаза испещрены тоненькими жилками. Лицо бледное, с желтым оттенком. Пористая кожа и широкие, в минуты злобы свисающие губы. Самым неприятным были его ненормально-длинные руки, которые заканчивались узловатыми пальцами с почерневшими ногтями. В припадке злобы все это делалось хуже. Лицо багровело, в углах рта показывалась пена. А единственный глаз наполнялся кровью… Боб Роджерс прыжками бросился за Таао. Но ей не повезло. О, она бы оставила далеко позади себя белого плантатора, но Таао помешал камень. Она споткнулась и упала. Боб Роджерс, торжествуя, бросился на нее. Таао удалось опять вывернуться, но все же Роджерс крепко схватил ее за руку и притянул к себе. – Масса Роджерс не тронет Таао! Боб Роджерс растерялся. Но не выпускал своей жертвы. Через ее плечо он посмотрел на черного раба, осмелившегося кричать. Таао трепетала. Теперь она должна бояться не только за себя, но и за Бинги. Белый сделает с ним все, что хочет. Он его убьет. Ох, Н’гакуру! Лучше бы она не ходила навстречу своему солнцу. Бинги бежал к Таао. Он не думал о последствиях. Он хотел спасти свою ясси. Боб Роджерс немного успокоился. Сейчас он отлупит стеком черного болвана, а после уведет девушку к себе и все устроится как нельзя лучше. Если девушка убежит, он пошлет за вождем и колдуном и за несколько бутылок виски заставит поселок выдать Таао. – Иди сюда, презренная черная собака, и ты узнаешь, как поднимать голос на англичанина. Роджерс выпустил Таао и стал в боевую позицию, с поднятым в правой руке хлыстом. Бинги, сверкая глазами, сжимая кулаки, стоял в отдалении. Сначала он немного подумал, потом сделал резкий выпад по направлению к Роджерсу. Тот приготовился и почти опустил на спину Бинги свой хлыст. Но Бинги нагнулся, движением вперед принял на голову туловище Роджерса и перебросил его через спину на землю. Удачный выпад окрылил Бинги. Он обернулся к Роджерсу, который еще не опомнился от ловкого удара, и выхватил у него хлыст. Боб Роджерс вскочил, вытащил из кобуры кольт, но здоровый кулак Бинги, величиной с хороший кокос, выбил из его рук карманную пушку, скромно названную револьвером. Бинги отбросил в сторону хлыст и кулаками стремительно атаковал Роджерса. Прекрасно! Боб Роджерс не сомневался в своих боксерских талантах. Как любитель бокса, он заранее торжествовал победу. Бинги не торжествовал, он действовал. Хороший короткий удар под подбородок и легкий скрип челюсти. Не важно, что Роджерс что-то сплюнул в сторону, может быть, и пару своих гнилых зубов. Бинги действовал серьезно. Недаром он с таким удовольствием смотрел когда-то на матчи бокса. Но и Боб Роджерс в метрополии подвизался на ринге. Он знал пару хороших, запрещенных в честном бою ударов. Но разве бой с негром – бой? Это просто драка. Ему только кажется, что черная собака ударила его по лицу. Он сам ударил черную собаку. Гнев, боль, ненависть и азарт залили кровью лицо и глаз Роджерса. А Бинги нахлестывал его со всех сторон. Боб Роджерс держался на ногах достаточно крепко и иногда удары его
длинных рук попадали в цель. Таао прижалась к стволу пальмы и со смешанным чувством удовольствия и ужаса смотрела на дерущихся. Ей было приятно, что белому попадает больше и что Бинги так ловко управляет своим телом. Бинги внимательно следил за своим противником и не терял из виду ни одного его движения. Вот его правая рука делает выпад к груди Боба Роджерса. Роджерс заметил направленный удар и пытается его парировать. В это мгновенье левый кулак Бинги наносит Роджерсу сокрушающий нокаут. Боб Роджерс, отброшенный силой толчка, не выдерживает и летит. Напоенный запахом крови, Бинги бросается за ним. Он настигает свалившегося Роджерса. Он потерял власть над собой; напрасно побледневшая и испуганная Таао дрожит и прижимает свое тело к его телу, напрасно Бинги срывает с себя ее нежные теплые руки. Таао молчит, она от испуга не может говорить и Бинги ее не слышит. Бинги бросился, схватил валявшийся на земле хлыст и, подбежав к Роджерсу, начал избивать его жестоко и бессознательно. Цепь угнетенных поколений восстала в его крови. Он ни о чем не думал, он упивался расовой местью. Бинги мстил! Бинги могил не только за себя, за свою обиду; он мстил за свой народ, доведенный до уровня обезьяноподобных людей. Трудно предсказать, чем могло кончиться побоище. Но хриплый крик, вырвавшийся из груди Роджерса, предопределил исход дела. Хрип привел в сознание застывшую от страха Таао и она вскрикнула. Вскрикнула и бросилась к Бинги. Таао повисла на шее своего возлюбленного и покрыла его потное от возбуждения лицо градом поцелуев. Таао заплакала и теплые слезы Таао, оросившие мускулистое тело Бинги, вернули его к действительности. – Бежим, милый, бежим! Бежим, – шептала Таао голосом, полным гордости к силе и храбрости своего Бинги и ужаса за его судьбу. Она знала, что жизнь Бинги кончена, а может быть, – и ее собственная. Белые все могут. Белые все знают. Бинги тоже понял. Он крепко прижал к себе Таао и пошел с ней вниз по дороге, туда, куда заходит солнце. Боб Роджерс увидел, что на него перестали обращать внимание. Увидел он и свой револьвер.
Перемогая боль, он протянул руку и медленным движением потянул к себе игрушку. Левая рука была парализована каким-то дьявольским ударом, а на правой руке из пяти пальцев действовали лишь три. И этими тремя пальцами Боб Роджерс нажал собачку… Сухой звук выстрела и Таао повисла на руке Бинги. Пуля вошла в спину и вышла из груди. Бинги сначала хотел вернуться к Роджерсу и добить его, но Таао, обливаясь кровью, беспомощно повисла на его руке. Боб Роджерс потерял сознание. VIII Место, где произошла потасовка, предназначалось для лунных идиллий. Роджерсу не повезло; но зато его храброму сержанту Риббу повезло, и очень. Он хорошо провел время с двумя сочными чертовками и навеселе возвращался в факторию. Надо сказать, что он удивился, когда нашел своего патрона в таком печальном виде. Рибб перетащил Роджерса к пироге, а дома заботливо перемазал, перебинтовал, перемыл, раздел и уложил в постель. Боб Роджерс заснул, не приходя в сознание… – Что ты скажешь, Рибб? – прохрипел Роджерс, делая попытку встать. – Не находишь ли мою оснастку немного неудачной? Он не мог больше сдерживать себя и, ругаясь бесчеловечно и зверски, рассказал Риббу о драке. Решили сейчас же устроить расправу над негодяем. Рибб помог Роджерсу выйти на веранду. Роджерс за ночь отоспался и значительно окреп. Призванные к веранде полицейские туругу стояли молча, опустив голову. – Эй, вы, щенята! Н’гакуру требует Бинги. Туругу молчали и еще ниже опустили голову. – Что же вы носы повесили?! Или хотите, чтобы я отремонтировал ваши плевательницы?!.. Молчание. Боб Роджерс взял лежавший около него револьвер и выстрелил в ближнего негра. Тот упал, а остальные попытались разбежаться. – Стойте, собаки! – заорал Боб Роджерс, – если хоть один из вас тронется с места, то живым не уйдет никто! А ну-ка, Рибб, доставь сюда вон ту черную воблу. Приведи Бинги, черт! – Масса Роджерс, – запинаясь, начал негр, – Бинги очень сильный. Менеде боится Бинги, масса сама должен взять Бинги. Мы не пойдем за Бинги. Все равно, что там – смерть, что здесь. Роджерс понял, что с ним не сваришь каши. – Ладно, – махнул он рукой Риббу, – уведи этот скот. У Боба Роджерса сложился определенный план действий. Он вызвал по телефону Лагос. – Алло, кэптен Грефе? У меня неприятности с моей шайкой. Необходимы вы и еще четверо, чтобы поймать одного черного мерзавца. – Алло, Роджерс, добрый день! Можно устроить! Мы доканчиваем наш джокер. Вам, наверно, интересно знать, кто выиграл. – Честное слово, кэптен Грефе, у меня дело худо и, во всяком случае, не до джокера. Обеспечьте вашим партнерам выигрыш – жареных шишов на кокосовом молоке. – Старина Боб, у вас хмурое настроение. Очевидно, дело действительно серьезно. – Кэптен, простите, но у вас сегодня на языке засели фуру. Плюньте на джокер, пошлите все к чертям и жарьте сюда. Я вам устрою хороший десерт из черных красоток. – Олл-райт! Через час, в сотне метров выше фактории Роджерса, звонко застучали о каменистое дно брода несколько пар копыт. Шесть джентльменов в сверкающих белизной пробковых шлемах, серых бриджах, серых рубашках, в желтых крагах, с кольтами на поясах. Все шесть прекрасно сидели в седле и все шесть курили трубки. Перебинтованный и замотанный Роджерс, вместе с Риббом, встретил прибывших и с грехом пополам умостился в седле своей лошади. – В чем дело? – спросил его загорелый парень лет 28-ми. – Плохо, кэптен! Не правда ли, я здорово разукрашен? – Есть малость, старина; как фигура на картах. – Это меня отделал черный, сильный, как дьявол. Дело вышло из-за девчонки. – Есть! Отправляемся. Мы сделаем хороший соус из его мозгов к жареным гусеницам, а весь его женский штат пойдет на десерт. IX Бинги не спал всю ночь. Он не мог бежать. Рана Таао приковала его к месту. Выстрел попал в легкое. Из горла шла кровь. Бинги целовал Таао, но она ничего не чувствовала; она металась в агонии и бредила ужасами прошедшей ночи. Где-то на деревне уже стучали тамтамы, кудахтали куры. Разносились веселые голоса ребятишек. Кое-где уже собирались идти на плантации. Вдруг по деревне пронесся какой-то человеческий вихрь. Три негра неслись к хижине, перегоняя друг друга. Влетели в хижину и заговорили все трое. Бинги остановил двух и дал слово одному: – Говори ты, Ябада! – Бинги, спасайся немедленно! Шесть белых дьяволов и белый мокунджи из дворца Н’гакуру как бешеные несутся к нам. Приходили туругу и сказали, что они идут убивать тебя и хотят сделать из твоих мозгов соус к жареным гусеницам. Таао захрипела, Бинги, сдерживая волнение, сказал: – Хорошо, друзья, оставьте меня и скажите, что вы не видели Бинги, что вы с ним не говорили. Нет, лучше ничего не говорите. Вы видите, что сделал белый с дочерью Таманады, что сделал белый с лучшей девушкой вашего племени. Вы возьмете ее и отнесете к Лэттере к Сабанги. Но негры не унесли Таао живой. Она, не приходя в сознание, изошла кровью и умерла. Негры молчали. Шум на деревне рос. Деревня знала, что этот странный Бинги избил белого господина. – Я скроюсь на берегу за слоновой зарослью. Там белые ничего не могут сделать, а у меня есть место, – сказал Бинги неграм. – Идите и не говорите ничего, а Таао отнесите к Таманаде и скажите ему, кто был виновником ее смерти. На другом конце деревни послышались гиканье и крики. – Они, – догадался Бинги. Выскользнули из хижины. Негры с Таао пошли на север к реке, к племени Сабанги. Бинги побежал вниз на запад, к морю. С другой стороны хижины Бинги, почти в тот же момент, отскочило и бросилось в сторону криков и гиканья старое, пестрое, длинное существо. На его голове был нахлобучен меховой колпак с воткнутым вверху страусовым пером. Ноздри были пронизаны длинной костью. На шее – бесчисленное множество амулетов. В мочках ушей тоже какие-то костяшки и, наконец, расписанные красным и синим, серые от грязи брюки висели на его худых длинных ногах. Это был Таратога, – главный колдун племени Н’гапу. Совершенно случайно он подслушал эту важную весть. Его хижина была недалеко отсюда. Когда он проходил к себе от мокунджи, то увидел, как три пыхтевших от скорого бега негра вбежали к Бинги. В привычках Таратоги – все знать, и он подслушал. Он понял, что за это дело он, с одной стороны – сможет получить много абсента и виски, а с другой – представлялся прекрасный момент, чтобы избавить себя и мокунджи от неисправимого смутьяна. Он знал, что белые заедут к нему и поэтому остановился на пороге своей хижины. Таратога не ошибся. Белые подъехали к нему. Рибб слез с лошади и подвел негра к Роджерсу. – Что ты знаешь сейчас о Бинги? Правда ли, что его тут нет? – спросил он. – Таратога всегда знает очень много. Н’гакуру любит Таратога, но Таратога не хочет говорить здесь. Пришлось Роджерсу слезть. В хижине Таратога сказал ему, что Бинги несколько минут назад удрал к слоновой заросли, в свое логовище. И что если они поедут по дороге, через рощу масленичных пальм, то смогут его догнать. – Хорошо! Если ты сказал правду, то получишь достойное тебя, если нет, то тоже – по достоинству. Восемь джентльменов прогалопировали через деревню и выехали на дорогу к слоновой заросли, о которой говорил им Таратога. Бинги, не спеша, бежал по дороге. Но Таратога показал белым путь, идущий наперерез. Путь масленичных пальм пересекал слоновую тропу и вот, в месте этого пересечения, преследователи заметили перебегающего Бинги. Когда Бинги их заметил, то было уже поздно. Они нагоняли его; на их стороне – скорость лошадиных сил. X Забавное зрелище, – стадо диких слонов! Забавно оно тогда, когда вы зритель, а стадо на экране кино. Недаром черные назвали это место слоновой зарослью. В тот момент, когда несчастный Бинги уже выбился из сил, после проделанных десяти миль, в слоновой заросли шла свалка. Два ярко выраженных слоновых самца претендовали на власть племени. Стукались клыки, раздавалось свирепое урчанье, в воздухе мелькали колоссальные серые массы и сверкали фонтаны брызг. Один, самый большой слон, защищался от семи тоже не маленьких животных. Он забрел сюда дорогой, пристал и позволил себе вольности со слонихами. Племя не снесло такого оскорбления и яростно наступало на обидчика… Преследователи только что хотели перейти с галопа на рысь и взять на мушку собаку Бинги, – но не убивать, а только ранить, – как вдруг увидели, что он страшным прыжком нырнул в заросли. Роджерс выстрелил, но пуля попала не в Бинги. Бинги был уже по ту сторону дороги. Пуля попала в самца, удиравшего от разоренного стада. Самец, от недоумения и боли, на мгновенье остановился, затрубил, затем резко повернулся и бросился на преследователей. Восемь джентльменов решили, что им ничего не остается, как покончить с этим животным. Они дали по нему залп. Слон опять затрубил и за ним показалось бешено несущееся, ломавшее все на своем пути, стадо. Слон ринулся на белых, стадо – за ним. Белые предпочли скрыться на узкой тропинке. О преследовании Бинги в таком аду нечего было и думать. Долго еще они слышали ужасный рев слонов и трескотню ломающегося леса… Губы Бинги побелели. Но Бинги почти радовался; он был спасен. Теперь он мог добраться в племя Сабанги или в какое-нибудь другое и продолжать свое дело мести. Слоны спасли его. Крупный лес кончился. Начался бамбук. Бинги решил пройти к берегу и искупаться. После 12-ти миль непрерывного бега под страхом смерти так хорошо выкупаться, а потом полежать на солнце и поваляться в песке. Солнце стояло в зените и с моря тянул легкий бриз. Недалеко залаяла собака. Откуда собака? Бинги не вытерпел и, пересилив слабость, побежал. Собачий лай приближался. Наконец, бамбук перешел в тростник, а затем кончился и тростник. Бинги выбежал к тихому песчаному берегу. В песке он увидел выброшенную приливом шлюпку. На шлюпке какую-то надпись. Бинги умел читать по-английски, но этих букв он не понимал. Он подошел ближе. Из шлюпки ему навстречу выскочила худая, измученная собачонка. Она прижималась к земле, виляла обрубленным кончиком своего хвоста и жалобно смотрела на Бинги. В шлюпке он увидел белого человека. Бинги инстинктивно отпрянул назад. Нет! Он не будет связываться с белыми. С него хватит. Бинги повернулся и хотел уйти. Собачонка судорожно бросилась к нему под ноги. Она прыгала на него и но пускала. Бинги колебался. Белый человек в лодке вздохнул. Бинги решился и подошел к нему. Бинги нагнулся и снял с пояса флягу. Когда он подносил флягу ко рту белого человека, на его рубашке он увидел два значка и фляжка выпала из рук Бинги. Бинги увидел красную звезду и портрет. Он знал эти раскосые глаза, эту улыбку, этот высокий лоб. Глава третья, или сто семнадцатая жена I – Убери своего верблюда, ленивая скотина! Или ты не видишь, что лошадь моего господина боится? – А ты бы посоветовал своему господину не выписывать лошадей Аллах знает откуда. Местная не стала бы фордыбачиться. Верблюд, на единственном горбе которого покачивалось что-то вроде площадки, употребляемой наездниками в цирке, стоял у подъезда белого как снег дома и, равнодушно поворачивая голову, с гордым презрением косился в сторону молодой лошади, выделывающей фортеля в оглоблях легкого кабриолета. Человек, сидевший в кабриолете рядом с кучером, наблюдал верблюда с большим интересом. Собственно говоря – не верблюда, так как верблюды в Афганистане так же многочисленны, как собаки на улицах Москвы; а его сбрую, чрезмерно, даже, можно сказать, необузданно-роскошную сбрую. Охватывавший морду животного ремень, заменяющий обычные лошадиные удила, и тянувшиеся от этого ремня поводья, были разукрашены золотыми пластинками, и на местах скрепления, тяжелые золотые кисти свисали на морду и шею одногорбого урода. Площадочка на его спине была укрыта роскошным восточным ковром, а ремни, прикреплявшие ее к горбу животного, сверкали серебряными пластинками с вырезанными на них изречениями Пророка. Костюм погонщика, начиная с чалмы и кончая широким белым бурнусом, был сшит из тончайшего шелка. Все говорило о том, что владелец выезда безмерно богат и своим богатством любит хвастаться перед другими. – Чей это верблюд? – спросил сидевший в кабриолете европеец своего кучера. – Кому принадлежит этот одногорбый урод? – окликнул кучер погонщика. Погонщик внимательно оглядел не блещущий новизной экипаж, презрительно скользнул глазами по волновавшейся лошади и, низко склоняя голову, в знак уважения к тому, чье имя он произносил, ответил за себя и за верблюда: – Нашего господина зовут Чандер Рао Налинакша. Сидевший в кабриолете европеец поморщился. С Налинакшей, крупнейшим купцом всего Афганистана, у него были дела, устраивавшиеся далеко не к выгоде владельца кабриолета… Пожалуй, лучше избегнуть ссоры с верблюдом такого крупного и безжалостного кредитора. – Брось! – сказал европеец своему кучеру, видя, что тот намеревался продолжать спор. – Брось, я пойду пешком. Но раньше, чем он успел поставить ногу на подножку экипажа, из-за поворота улицы вынырнул автомобиль, сразу положивший конец недоразумению. И лошадь, и верблюд, оба в одинаковой степени, испугались чудовища с огненными глазами и метнулись в сторону. Кабриолет покачнулся, вылезавший из него европеец нырнул под брюхо верблюда и сочно выругался… II Съезд на раут полпреда СССР был в полном разгаре. У полпреда много неприятных и скучных обязанностей. Но из них – самая неприятная, это – обязанность принимать важных и нужных людей. Во время такого приема приходится все время быть начеку, следить за каждым своим словом и детально взвешивать и оценивать все качества собеседника. При этом, ни на одну минуту не надо забывать об обязанностях хозяина и старательно угощать гостей, нарочно с пустыми желудками приезжающих на такого рода вечера. Особенно трудна последняя обязанность на Востоке, где люди до крайности щепетильны в вопросах гостеприимства. Арахан проделывал все полагающиеся церемонии. Он встречал гостей в дверях парадного зала – зала, выходящего в сад широкой тенистой верандой; отвешивал глубокие поклоны восточным гостям, крепко жал руки европейцев и с тоской подсчитывал, сколько еще приглашенных должны пройти мимо него. Наконец, входная дверь в последний раз захлопнулась за каким-то жирным стариком в чалме, и Арахан направился на веранду. Здесь предстояла еще более трудная задача. На веранде стояло около дюжины маленьких столиков, сервированных к легкой закуске. Надо было обойти все столы, посидеть около каждого, точно учитывая, какому столику можно уделить десять минут, а какому за
глаза довольно и пяти. В разговоре то и дело приходилось переходить с английского на немецкий язык, с немецкого перескакивать на французский, а между тем и другим вести короткие беседы на местном наречии. Слова путались в голове и минутами казалось, что на плечах не голова, а огромный арбуз, а вместо косточек – в арбузе разные слова почти всех языков мира. Разговаривая, Арахан то и дело бросал взгляды на дверь внутренних комнат, откуда должна была появиться Женя и освободить его от половины работы. У Жени в этот вечер было не меньше забот, чем у ее начальства. Это был первый раут, на котором она показывалась посетителям полпредства не как деловой секретарь полпреда, а как женщина и, волей-неволей, как хозяйка. Счастливые мужчины! У них для таких случаев форма одежды предписана законами хорошего тона. Идет или не идет к ним фрак – они его одевают, потому что так установлено. В отношении к женщине буржуазные обычаи поступили крайне жестоко. Они коротко обмолвились, – в таких-то случаях надевается вечерний туалет. Вечерний туалет. Хорошее дело! В обычное время, вечерний туалет Жени состоял в том, что она, сбросив жавшие ноги ботинки, одевала старые стоптанные туфли. Теперь – дело иное. Так просто не выкрутишься. На диване перед ней были разбросаны легкие полувоздушные тряпки и Женя, стоя посреди этого газового, шелкового и батистового хаоса, вела себя совсем странно… Она не перебирала ткани руками, не ласкала ими свое лицо, словом, не проделывала всего того, что проделывают девушки из французских романов и героини Вербицкой, а просто сосредоточенно и довольно крепко ругалась, путаясь ногами в шлейфе какого-то дикого сооружения из кружев и атласа. Нет, эту дрянь она ни за что не наденет. Вот, эта, может быть, нырнула она в другую шелковую ловушку. О, черт! Оказалось, что это не платье, а одно декольте. На кой дьявол прислали ей эту дрянь? Что она будет делать со всем этим? К черту! к черту! к черту! Платье за платьем летели в угол комнаты, пока, наконец, одно, наиболее скромное не снискало благоволения. Женя быстро оделась, взглянула на себя в зеркало и осталась довольна.
Затем достала из вазы несколько роз и быстрыми движениями приколола их к платью. Хорошо! Теперь поправить прическу и… Удивительное дело! Обычно, Женя справлялась с прической в два счета. Но сегодня! Зеркало говорило ей слишком приятные вещи, чтобы она смогла так скоро расстаться с ним. Еще один локон. Еще один!.. Арахан в нетерпении не сводит глаз с двери, ведущей в Женину комнату. Ему обязательно нужно, чтобы кто-нибудь занял вон того толстого болвана в чалме. Женя могла бы сделать это. Почему она так долго? Что за чертовщина! Арахан знал своего секретаря, товарища Женю, энергичную, умную и толковую девушку; довольно миловидную, всегда просто и со вкусом одетую. Но Арахан совсем не знал, что есть Женя-женщина, способная на одну лишнюю минуту задержаться перед зеркалом и продлить эту минуту за пределы часа. И когда, наконец, она появилась в дверях и остановилась на пороге, разглядывая гостей, приподнявшихся ей навстречу, Арахан несколько мгновений не мог произнести ни слова; и когда, наконец, справившись с собой, сказал, обращаясь к присутствующим: – Господа, рекомендую. Мой секретарь! – то слова его звучали скорей вопросом, чем утверждением. III Чандер Рао Налинакша еще не стар. Ему недавно минуло сорок два года и он вступил в ту пору жизни, когда мужчина становится настоящим мужчиной. У Чандера – большая, спадающая вниз черная борода, огромные, как ночь, глубокие глаза с темно-синим оттенком. Чандер Рао красив, но красота у него какая-то страшная, отталкивающая, и долго смотреть на него не то что невозможно, а неприятно. Неприятно также чувствовать на себе его пристальный и какой-то всегда оценивающий, всегда взвешивающий взгляд. Это последнее испытала в сегодняшний вечер Женя. Она уже полчаса беседовала со стариком, оказавшимся каким-то крупным хлопководом, вразумительно разъясняющим ей различные сорта хлопка. В эти полчаса глаза Налинакши не отрывались от нее. Первое время она думала, что это простое любопытство восточного человека, – качество, которым на Востоке обладают поголовно все, – но мало-помалу убедилась, что следящие за нею глаза как-то слишком внимательно скользят по ее лицу и по складкам ее платья. Она пробовала поворачиваться спиной, боком, пробовала, наконец, сделать рассерженное лицо. Ничего не помогало. Чандер Рао Налинакша следил за каждым ее жестом, следил упорно и настойчиво… Когда Арахан проходил мимо столика, за которым сидели старик и Женя, она остановила его и спросила, нарушая все правила хорошего тона, по-русски: – Слушайте, что это за черномазая фигура, вон там, в углу? Арахан удовлетворил ее любопытство, а Чандер Рао, заметивший, что разговор шел про него, отвел свои глаза в сторону. Через несколько минут Чандер Рао был в другом конце веранды и разговаривал там с каким-то низеньким толстым афганцем, одетым в уродливо сидевший на нем европейский костюм. – Ты понял меня, Мустафа? – говорил толстенькому человеку Чандер. – Понял, Рао! – Все должно быть сделано быстро, ловко и тихо. Ни криков, ни сохрани Аллах, крови быть не должно! – Я не маленький, Рао, можешь не беспокоиться. – Иди! Маленький толстый человек вышел из дома полпредства. Едва он показался у выхода, как к подъезду подкатил щегольский автомобиль. Человек сел в автомобиль, шепотом отдал какое-то распоряжение шоферу, и машина тронулась. Проехав несколько улиц, автомобиль остановился. Толстый человек выскочил и свернул в один из переулков, а шофер продолжал свой путь. В переулке было темно, так что в двух шагах можно было принять стену за человека, а человека за дерево. К темноте примешивалось несметное количество ям, камней и каких-то канавок. Среди всего этого хаоса свернуть шею было очень простым делом. Однако человек, выскочивший из автомобиля, шел совершенно уверенно, словно глаза его были глазами кошки, способной видеть в темноте: он ни разу не споткнулся, не налетел на камень и совершенно уверенно подошел к маленькому домику, ничем не отличавшемуся от любого соседнего. У дверей этого домика он постучал три раза, потом, через некоторый промежуток времени, еще три и, наконец, при третьем троекратном ударе, дверь отворилась и какая-то фигура осветила лицо стучавшего фонарем, поднятым дрожащей старческой рукой. – Войди, Мустафа! Аллах да благословит твой приход! Мустафа не замедлил последовать любезному приглашению и, сделав несколько шагов по коридору, очутился в комнате, наполненной такими ужасающими запахами, что даже привычный к ним человек должен был в первую минуту зажать нос. Представьте себе небольшое помещение без окон, с одной-единственной дверью, занавешенной старым, рваным ковром. Представьте себе, что в этом помещении несколько десятков людей, лежа на полу, подложив под головы деревянные тумбочки, тянут из нескольких десятков трубок отвратительное снадобье, наполняющее комнату приторно сладким запахом. Представьте себе, что все эти люди невероятно грязны, что их лохмотья кишмя кишат насекомыми, что они по двое и более суток на шаг не выходят из комнаты, что от жары по их телам струятся потоки грязного и вонючего пота, что перекурившиеся извергают на пол потоки желтой жидкости, что плевки, наполненные страшным ядом, испаряются на черном полу, что сквозь дым, чад и полумрак лица людей кажутся совершенно желтыми, что одна-единственная лампа-коптилка освещает только фигуру худого, как скелет, грязного, как комната и страшного, как семь смертных грехов, человека, сидящего у двери и следящего за курильщиками. Представьте себе все это и вы представите курильню опиума. Что тянет людей в этот ад, в этот притон? Что заставляет их отдавать все заработанные за день крохи за несколько трубок одурманивающего зелья? Что? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, надо взглянуть на тех, кто лежит на полу и отдается действию яда. Надо всмотреться в их истомленные голодом и работой лица, надо прощупать на их телах шрамы, нанесенные ударами войск и полиции, надо взглянуть на мозоли их загрубелых пальцев. В курильни опиума людей гонит вековечное рабство, беспросветное угнетение и полная безнадежность. В сладком сне они забываются от горькой жизни, а очнувшись от этого сна, превращаются в обезволенных маньяков, бессильных бороться, неспособных восстать. Вот почему европейцы так усердно поддерживают распространение этой отравы в покоренных ими частях Азии. Мустафа недаром пришел в эту страшную дыру. Мустафа отлично знал, что здесь он найдет нужных ему людей. Достаточно обратиться к караулящему у дверей хозяину и тот вам доставит покорных и честных исполнителей для любого дела. В курильнях опиума всегда есть люди, готовые пойти на все, чтобы иметь возможность заплатить за лишнюю трубку курева. Ради опиума, ради счастья погрузиться в сладкие грезы уставший от жизни человек отдаст все, продаст себя в вечное рабство. Таких людей искал здесь Мустафа и таких людей привел ему сгорбленный и полуслепой от старости хозяин курильни. Санди, Рагор и Миндра. Так звали этих людей. Ну и молодцы это были! На лице каждого, словно на пластинке фотографического аппарата, запечатлелись все человеческие пороки. У Санди не было одного глаза и половины левой щеки, причем уцелевшие части лица покрыты были какими-то темно-лиловыми нарывами, местами переходившими в желто-синие язвы. Волосы, редкие и какие-то бесцветные, росли пучками, как кустарник в степи, а нос раздулся огромной картошкой, испещренной синеватыми жилками. Рагор отличался полным отсутствием лба и провалившимся в пропасть греха и разврата носом, а Миндра имел на своем лице столько шрамов, что совершенно нельзя было определить, чем он видит, говорит и ест. Мустафа слегка поморщился, разглядывая эти три грации, вынырнувших из мира наркотических видений и преступления. – Дело есть! – коротко сказал он. Санди промычал в ответ что-то похожее и на утверждение и на вопрос. Рагор шмыгнул провалом носа, а Миндра издал свистящий звук. – Сейчас получите вот это, – подбросил Мустафа на ладони несколько золотых монет, – а когда все будет сделано, то еще столько же. Поняли? Трое опять ответили какими-то неопределенными, нечленораздельными звуками. – А дело ваше будет заключаться вот в чем. Пойди прочь, ты, – цыкнул он на не в меру любопытного хозяина. – Поди прочь! Толстое лицо Мустафы и отталкивающие рожи трех преступников приблизились друг к другу и долго прерывистый шепот дразнил любопытство хозяина курильни. IV Верховую езду Женя любила с детства. В этом отношении она прошла ту простую, но хорошую школу, в которой, вместо разговора о развернутых коленях и ввернутых носках преподается правило: держись так, чтобы ни один черт тебя не сбросил. В восемь лет она уже умела мчаться на неоседланной лошади по степям Туркестана, а в двенадцать – проделывала на спине скакуна все те фокусы, которые раскрашенные старухи демонстрируют, к удивлению ничего не смыслящей толпы зрителей, на смирных, как щенки, манежных лошадях. И, притом, в большинстве случаев, без седла. Женя отлично знала, что седло – вещь далеко не такая приятная, как кажется. Она знала, что неоседланный конь более удобный, приятный и спокойный способ передвижения. Главное – привыкнуть к езде без седла на рыси. А что касается галопа, карьера и тому подобных «страшных», с точки зрения обывателя, вещей, то они совершенно невинны, когда вы своими ногами обвиваете свободную от седельного сооружения лошадь. Опять-таки, стремена. Только полный невежда может думать, что со стременами дело легче и безопаснее. Кто знает верховую езду, тот знает, какими неприятностями грозит стремя человеку, не овладевшему трудным искусством езды в седле. Поэтому Женя была крайне огорчена, когда Арахан сказал ей, что в настоящем своем положении она без седла выезжать на прогулки не может и единственное, что утешило ее, – это прекрасный костюм, делавший ее похожей на героиню Джека Лондона, писателя, которому Женя уделяла большую часть своего свободного от занятий времени. И сегодня, готовясь к своей обычной прогулке, она с удовольствием натягивала прекрасные бриджи, надевала американскую рубашку, завязывала галстук и прятала непокрытые волосы под поля стетсона. Сегодняшняя прогулка обещала быть очень интересной. Она подробно разузнала о том, что неподалеку от города находятся развалины древнего храма Солнца и собиралась их навестить. Когда она вышла на крыльцо, ей подвели прекрасную полукровку. Она легко вскочила в седло и чуть тронула каблуками бока лошади. Лошадь сразу пошла хорошей легкой рысью, но песок улицы утомлял животное и Женя легким движением поводов перевела его на шаг. Подъезжая к окраине города, Женя подумала о том, что не худо было бы еще раз проверить дальнейшее направление пути и искала глазами кого-нибудь, у кого можно спросить об этом. Улица, однако, была пуста и только мальчишка в тюбетейке и одной рубашонке копался в песке около маленького грязного домика. Отлично зная, что мальчишки – народ наиболее осведомленный во всем, что касается всякого рода развалин и других мест для лазания и пряток, она поманила его к себе и, сунув ему в руки мелкую монету, попросила показать дорогу. Мальчишка, обрадованный монетой и тем, что эта странная женщина в мужском костюме говорит на родном ему языке, охотно дал требуемые сведения и, через секунду, лошадь Жени галопом шла по пыльной дороге. Мальчишка долго смотрел ей вслед а когда повернулся, то увидел перед собой лицо, такое страшное, какое бывает только у шайтанов. Обладатель этого лица схватил пытавшегося удрать мальчишку за руку и голосом, свистевшим, хрипевшим и шипевшим, как сотня простуженных граммофонов, спросил: – Куда поехала женщина? – К храму Солнца, – послышалось в ответ сквозь слезы испуга. – К храму Солнца! Человек отпустил мальчишку. Мальчишка мгновенно исчез в воротах одного из домиков, а человек свернул в переулок. Через несколько минут из переулка выехали трое людей на верблюдах и погнали животных в том направлении, в котором уехала Женя. Лица у этих людей были такие, что, увидев их один раз, уже нельзя было забыть всю жизнь. А так как ты, читатель, уже видел однажды обладателей этих лиц, то сразу узнаешь в них Санди, Рагора и Миндру. V Развалины храма Солнца лежали верстах в пяти за городом. Много, много столетий тому назад, как говорили местные предания, тогда, когда люди не молились еще великому Аллаху, когда Магомет, принесший правоверным их учение, еще не жил на земле, могущественный царь, чьи владения простирались далеко на восток и запад и в чьих владениях никогда не заходило солнце, построил этот храм. Бесконечное количество богатств пошло на постройку этого храма. Согни тысяч рабов таскали тяжелые камни, из которых складывались его стены, караваны за караванами привозили из отдаленнейших окраин царства, мрамор и малахит, самоцветы и яшму. И вот, когда храм был почти готов, рабы, работавшие над его постройкой, взбунтовались. Бунт был усмирен быстро и жестоко и сотни тысяч непокорных были принесены в жертву богу Солнца при освящении нового храма. С тех пор ходила сохранившаяся и по сие время легенда о том, что тени этих рабов бродят в развалинах храма и по ночам громко взывают о мести. В дни народных волнений, в годы национальных войн, никогда не утихавших в Афганистане, развалины этого храма служили местом тайных сборищ, заговоров и складов оружия. В горячих боях и схватках между восставшими и усмирителями развалины не раз переходили из рук в руки, и то, что не успело сделать время, сделали пули, ядра и динамитные патроны. От некогда величественного и роскошного храма остались одни развалины. Но все-таки, храм поражал непривычный к нему глаз. Редкие уцелевшие колонны пугали своей вышиной и массивностью; кое-где сохранившиеся стены были покрыты странными кабаллистическими узорами, тут и там попадались уцелевшие своды подземных ходов; в намеченных фундаментом залах высились еще жертвенники, высеченные из сплошного камня, вероятно, те самые, на которых пролили свою кровь рабы, восставшие при постройке. Каменные изображения крылатых быков и полульвов-полутигров виднелись на карнизе кусками, висевшими между некоторыми колоннами. Огромные бассейны, выложенные мрамором, теперь поросли травой и кишмя кишели всеми гадами, водящимися в пустынях Азии… Женя несколько раз объехала вокруг развалин, потом выбрала часть, менее поддавшуюся разрушительному влиянию времени, и, соскочив с лошади, привязала ее к кустарнику, выбивавшемуся между гигантских плит. Сделав это, она вынула из кармана
блокнот и карандаш и стала зарисовывать внешний вид храма. Затем она вошла во внутрь развалин, останавливаясь у каждой колонны, каждого барельефа, каждой надписи на стене. Она впитывала в себя ароматы прошлого, жила запахами легенды и с увлечением заносила на бумагу все мелочи, поражавшие глаз. Мало-помалу она забралась в самую глубь обширных развалин и нырнула в отверстие какого-то подземного хода. И в ту минуту, когда она хотела войти в открывшееся перед ней подземелье, до ее слуха донеслось ржанье лошади. Испуганное, нервное ржанье. Женя поспешно вышла обратно и, перепрыгивая через камни, почти побежала к тому месту, где оставила лошадь. Не успела она сделать нескольких шагов, как из-за одной колонны, преграждая ей дорогу, выступили три человеческих фигуры с лицами, закрытыми белыми капюшонами накинутых на плечи плащей. Несколько минут все четверо стояли, не двигаясь и разглядывая друг друга. Женя силилась понять, что это могут быть за люди. Санди, Рагор и Миндра раздумывали, на кой черт понадобилась Налинакше эта женщина в мужском костюме. Наконец, Женя сделала движение, словно приказывая им расступиться, и тогда один из них, преграждая ей дорогу, сказал: – Ты должна ехать с нами! Так сказал Чандер Рао. Чандер Рао! Женя вздрогнула. Перед ней встали темные, как ночь, глаза длиннобородого человека, неотступно преследовавшие ее вчера вечером. Она поняла их взгляд, она поняла, зачем здесь перед ней эти люди и… В руке Жени блеснул маленький браунинг. Человек, стоявший прямо перед ней, мгновенно нагнулся, а другой быстрым движением сильной руки обезоружил девушку. Потом кто-то сзади накинул ей на голову мешок. Она билась, кричала, кусалась, но ее зубы хватали только грязную и грубую ткань мешка, ее крики терялись в этом мешке, как в темнице, а ее барахтанья были бессильны против железных рук, поднявших ее на воздух и понесших куда-то. Куда? – она не знала. VI Лошадь Жени прибежала домой к обеду. Испуганный и удивленный Арахан поднял на ноги весь город, а далеко за городом, в песчаном море мчались три верблюда, на горбе одного из которых всадник придерживал странную продолговатую ношу, завернутую в мешок.
VII Вдалеке от значительных центров, около маленькой деревушки, раскинулись хлопковые плантации Чандера Рао Налинакши. Куда ни кинешь взглядом, везде его земли, его поля. В центре этого обширного хозяйства расположена резиденция господина и властителя многих сотен рабочих. По своему внешнему виду главный дом этой резиденции, в котором живет сам Рао, впрочем, не живет, а только изредка наезжает, мало чем напоминает обычные дома восточных купцов. В его архитектуре сказывается рука европейского художника, и дом не столько выдержан в восточном стиле, сколько нарочито стилизован. Его резные входы, купола и башенки представляют собой пеструю смесь всех знаменитых дворцов и мечетей; а его внутренние комнаты мало чем отличаются от комнат любой европейской виллы. Правда, большой парадный зал покрыт восточными коврами и уставлен мягкими, нагоняющими лень и сон тахтами, но дальше, за этим залом, в деловых комнатах, все – по-европейски, даже по-американски. В кабинете самого Налинакши американское бюро, вращающиеся этажерки и телеграфный аппарат. От Востока здесь остались только мягкие ковры да приспособления для курения кальяна. В столовой – мебель, сделанная по рисункам лучших германских конструкторов, рядом со столовой прекрасно оборудованная биллиардная окончательно убеждает вас в европейских вкусах хозяина. Если в вашей деловой работе вы сумели стать необходимым Чандеру Рао, и если ваше знакомство ему полезно и нужно, то приглашение провести пару-другую дней в его дворце не замедлит последовать. И все время, пока вы будете гостем Чандера, он изо всех сил будет стараться убедить вас в своей полной европеизации. Вы увидите прекрасную коллекцию марок, которую собирает этот азиатский купец; вы будете наслаждаться картинной галереей, состоящей из крайне редких экземпляров, в большинстве эротического содержания; вы залюбуетесь тщательно и со вкусом подобранными трубками и напрасно будете хвалить одну из них, особенно вам понравившуюся, в надежде на то, что хозяин, согласно восточным обычаям, насильно всунет ее в карман вашего смокинга. Ничего не поможет! Перед вами Чандер Рао будет выдержанным европейцем и к обеду, – разочарование! – выйдет в безукоризненном фраке. Прогостив у него достаточное, по законам приличия, время, вы уедете в удобном шестиместном автомобиле и разочарованно будете рассказывать знакомым, как вы напрасно пытались разглядеть восточного деспота под костюмом и манерами европейца. А между тем, восточный деспот был все время около вас и, так только вы уехали, скинул проклятое одеяние, сшитое у лучшего лондонского портного, и облачился в роскошный халат и чалму. Потом смазал благовониями свою роскошную бороду, позвал молчаливого слугу и, заставляя его раскрывать перед собой двери, проследовал через анфилады комнат туда, где за тяжелыми, спущенными с потолка тканями скрывалась массивная чугунная дверь. Здесь он оставил слугу и, вынув из складок своих шаровар огромный ключ, повернул его в плохо смазанном замке. Замок скрипнул, дверь отворилась и Чандер остановился на пороге, любуясь открывшейся перед его глазами картиной. Теперь он был в маленькой ложе, устроенной так, что, невидимый для других, он мог видеть все и смотрел, как, не подозревая о его присутствии, сто шестнадцать женщин плескались в огромном мраморном бассейне. Кого-кого только не было в этой голой, визжащей, барахтавшейся, возившейся с бесстыдством, которое дает уверенность что никто их не видит, толпе женщин. Француженки и немки, англичанки и дочери Ирландии, блестевшие, как хорошо начищенные сапоги, негритянки, итальянки с черными глазами, индианки, китаянки и японки, женщины Персии и Кавказа, светловолосые и сильные норвежки. Это была коллекция, собираемая с любовью и знанием дела, постоянно обновляемая, коллекция живая, хохочущая, возившаяся в серебряных брызгах полной благовония воды. Эту коллекцию Чандер Рао никому не показывал. Вы могли быть не только нужным ему человеком, вы могли быть его другом, его близким родственником, человеком, спасшим ему жизнь, братом и больше чем братом, и все-таки вы не получили бы доступа в гарем, где сто шестнадцать женщин были собраны для удовлетворения его необузданного восточного темперамента. Только слухи ходили о гареме Чандера, только завистливые разговоры об этой, единственной в мире, наиболее полной и удачной коллекции, одним из главнейших достоинств которой было то, что самой старшей из всех жен Рао было всего семнадцать лет. Только сам Чандер да немногие посвященные в дело люди знали, как набиралась эта коллекция. У Чандера был принцип – не покупать. Товар должен был быть украден для него, и за это он платил ворам крупные суммы. И товар, по прибытии во владения Чандера, не должен был быть старше двух лет. Жертвы его сластолюбия выращивались в гареме, под его неусыпным надзором, а по достижении восемнадцати лет снабжались крупной суммой денег и отправлялись на все четыре стороны. Впрочем, последнее в том случае, если они вели себя хорошо и гарантировали своим поведением отсутствие каких бы то ни было претензий к похитителю. В противном случае, каждая почему либо возбудившая подозрение пленница гарема, достигнув восемнадцати лет, просто-напросто, в один прекрасный день бесследно исчезала. Таким путем Чандер поддерживал свою коллекцию в постоянно свежем состоянии и только одно обстоятельство мучило его сознание. Среди собранных им экземпляров не было ни одной русской. Последний экземпляр этой национальности «выбыл из строя» накануне семнадцатого года и с тех пор Налинакша не решался брать в свой гарем женщин страны, в которой жены вместе с мужьями работали в учреждениях, управляющих жизнью государства. Кто ее знает, какие беды могла натворить большевичка в его тихом гареме. Как случилось, что, увидев Женю, он забыл о своем принципе не брать в гарем взрослых, Налинакша не знал. Красота этой золотоволосой девушки пробудила в его восточном сердце страсть, заставившую разум отступить на второй план. В первый же момент он сказал себе: – Эта женщина будет в моем гареме! А раз Налинакша сказал… Короче говоря, когда Женю освободили от окутавшего ее мешка, она увидела себя в огромной восточной комнате, в кольце ста шестнадцати пар глаз, с любопытством разглядывавших новенькую. VIII Одна женщина с особым волнением изучала Женю. Женя сразу поймала на себе пристальный взгляд двух черных глаз и выделила из толпы других маленькую женщину восточного типа с двумя тяжелыми косами, падавшими до самых икр смуглых ног. Эта женщина была Фатьма, любимейшая жена Чандера Рао. Фатьма находилась в том возрасте, когда восточная женщина является наиболее полным воплощением женственности, в том возрасте, который стоит на самой грани неумолимой и печальной старости, в возрасте полной зрелости, полного расцвета. Фатьме было четырнадцать лет. Я не смеюсь и не иронизирую, о читатель! На Востоке женщина не знает того переходного периода, который у нас называется девичеством. На Востоке как-то сразу из девочки-ребенка вырастает женщина, полная жизненных сил, раскрывающаяся для любви и страсти. Перед ней сразу открывается вся жизнь. Будущее кажется ей бесконечно прекрасным, полным молодости, сил и здоровья. Рано вступая в пору зрелости, она кажется счастливее своих европейских подруг, у которых жизнь крадет еще несколько лет. Да, она кажется счастливее и, увы, только кажется. Едва почувствует она первое набухание груди, едва ее одежды первый раз окрасятся каплями крови, алыми вестниками зрелости, как гарем, безжалостный восточный гарем, схватит ее в свои объятия и примется за свою разрушительную работу. Гаремная жизнь! Вот учреждение, ярче всего рисующее вред безделья, вред отсутствия умственной и физической работы. День за днем протекают в бесконечном однообразии, в пожирании несметного количества вязких и пряных восточных сладостей, в ссорах или нежничаниях с подругами, в долгом сне, переходящем в хроническую сонливость. Мышцы начинают обрастать слоем жира, кожа дряблеет и сморщивается, съеденные сластями зубы крошатся и чернеют, мозг тупеет от полного отсутствия умственного напряжения, и два-три года такой жизни превращают женщину в старуху. И повелитель ее гарема, заметив первые морщины, лениво отдает приказание: – Убрать! Фатьма еще не познала всего этого, она только год провела в гареме Чандера и, окруженная ласками и заботами влюбленного в нее самодура, черпала полными пригоршнями удовольствие роскошных нарядов и диковинных сластей. Драгоценности, переданные в ее полное распоряжение, еще не наскучили ее маленьким ручкам, и ее пальцы еще любили перебирать самоцветные камни, спрятанные в ларьке из красного дерева. Чувство жизни, уменье любить жизнь еще не покинули ее. И сегодня из всех женщин одна Фатьма искренне интересовалась вновь прибывшей. Остальные быстро удовлетворили свое любопытство, ощупав Женины бриджи, попробовав мягкость выбившихся из-под стетсона волос и отошли со скучающим видом, кто – валяться на мягких коврах и подушках, кто – плескаться в бассейне. Фатьма осталась наедине с таинственной незнакомкой в мужском костюме. Она внимательно исследовала ее мягкие высокие сапоги, сняла и повертела в руках шляпу, тронула стек, погладила затянутые в перчатки руки. Женя позволяла ей все это, в свою очередь, с любопытством и восхищением разглядывая этот образчик гаремного зверька. Наконец, Фатьма почувствовала, что для полного удовлетворения мучившего ее любопытства необходимо кое о чем порасспросить золотоволосую незнакомку, и уже открыла было рот, как вдруг сообразила, что чужестранка не поймет ее языка. На лице Фатьмы выразилось глубокое огорчение, и она знаками пыталась объяснить Жене, что хотела бы знать – сколько ей лет. Женя улыбнулась и спокойно сказала: – Спрашивай меня! Я все понимаю! На минуту Фатьма так и застыла с полуоткрытым от удивления ртом, потом пришла в себя, схватила Женю за руку и потащила ее на край бассейна, к возвышению, устроенному из сваленных в кучу подушек и ковров. Здесь она уложила Женю и начала сыпать вопросами. Ответы поражали, казались совершенно невероятными; многие понятия требовали объяснений и разговор затянулся Некоторые из женщин подошли к ним, остановились, удивленные тем, что эта девушка свободно говорит на понятном им наречии, и приняли участие в беседе. Это был своеобразный вечер вопросов и ответов в гареме. Едва только Женя рассказала им о своей работе, как градом посыпались вопросы о России, о русских женщинах и в ответах на эти вопросы Жене пришлось прочесть целую лекцию по истории женского движения и рассказать о происхождении советской власти. Слушательницы были поражены. Они никогда бы не поверили всему этому, но Женя, с ее мужским костюмом и независимым видом, была живой иллюстрацией рассказа. Все-таки были и недоверчивые. Были такие, которые решили, что девчонка просто хвастает и что при первом столкновении с гаремным режимом вся ее хваленая независимость полетит к черту, и она окажется такой же бабой, как все они; да вдобавок еще бабой хвастливой. Поэтому, когда в дверях комнаты показался евнух, лица многих искривились двусмысленными улыбками и сто шестнадцать жен Чандера, не исключая и Фатьмы, отошли в сторону и наблюдали, как новая добыча их повелителя будет усмирена роскошью наряда и парой-другой драгоценных камней. Впрочем, то, что они увидели в руках у евнуха, превзошло все их ожидания. Даже привыкшая к роскоши Фатьма вздрогнула от восторга. Таких тканей, таких красок она еще никогда не видела среди подарков Чандера. Это была шелковая поэма, пенящаяся, горящая всеми оттенками радуги. И вдобавок, сверху пышной шелковой груды, падая до земли, змеились золотые и жемчужные цепи, меж которыми сверкали красные, как кровь, рубины и горели алмазы величиной с грецкий орех. Какая женщина устоит перед этой роскошью! IX Раз уж мы попали в гарем, то нельзя нам с вами, читатель, пройти мимо обязательного гаремного обитателя – евнуха. Евнух – это не просто страж нескольких десятков женщин, заключенных в роскошную темницу, не просто слуга, обязанный присматривать за гаремными порядками. О нет, – евнух гораздо больше; он фактический властитель всех вверенных ему женщин; шпион, соглядатай, от которого не укроется ни одна тайна, ни один секрет, ни одно шепотом сказанное слово. Он знает тайные помыслы всех жен своего господина, он держит в руках нити всех гаремных заговоров и интриг. Одного его слова достаточно, чтобы погубить любую, даже самую любимую и красивую затворницу. Подозрительный, ревнивый и деспотичный хозяин, не имея возможности лично наблюдать за всем, что творится в женской половине его дома, волей-неволей должен верить евнуху, как своим собственным глазам и ушам. И нередки случаи, когда совершенно неповинная женщина, и притом женщина, пользовавшаяся особым расположением господина и повелителя, шла на мучения, а иногда и на смерть, по ложному доносу толстого скопца, обиженного недостаточным с ее стороны вниманием. Пользуясь этим, евнух требует от женщины гарема неограниченного подчинения малейшим его капризам и его грязным похотливым желаниям человека, утратившего способность удовлетворения, но не потерявшего и даже еще более развившего свое сладострастие. Евнух человек, отдавший в жертву господину и гарему свой пол, превративший себя в обезличенное, серое существо, потерявший право на местоимение «он», донельзя нелепый и жалкий со своим ожиревшим, как у женщины, телом и лишенным растительности, лицом. Он существо низшего порядка, бесполое полуживотное, не лишенное, однако, разума, разума, ожесточенного на тех, ради кого он обезличился. Гарем и хозяин – вот то, что он ненавидит всеми фибрами своей мрачной души, души скопца-сластолюбца. Служа им обоим, он им обоим мстит; мстит на каждом шагу, при каждой возможности. Он никогда не забудет пинка, полученного им от повелителя. Он никогда не забудет циничной и злой шутки одуревшей от скуки женщины, он все это сложит в дальний ящик своей памяти и, при первом удобном случае, заварит такую кашу, что и повелитель и гарем несколько дней подряд будут жить в кошмаре ревности, грызни и побоев. Он ничего не может сделать силой или открытой злобой. Слабый, как женщина, забитый и обиженный, он только исподволь, потихоньку, из-за угла, может наносить свои удары. Поэтому он должен быть вкрадчиво-мягким, приторно-вежливым, внешне незлобивым и неопасным. Из поколения в поколение, от евнуха к евнуху передаются веками выработанные нормы поведения,
неписанные, но непреложные законы касты. Веками вырабатывается тип евнуха. Неслышные кошачьи шаги, вкрадчивый и мягкий голос, полная покорность перед всякими ударами судьбы, готовность услужить всем и всегда, отодвигание себя на второй план и разговор о себе не иначе, как в третьем лице, а за всем этим, – постоянная настороженность, вечное обдумывание очередных пакостей, очередных историй. Все это накладывает на евнуха чисто внешний отпечаток. Он ходит чуть-чуть согнувшись, на ходу присматриваясь и прислушиваясь, всегда потирает руки, как человек, разговаривающий сам с собой. На его лице одновременно выражаются несколько мыслей, и оно является воплощением неискренности и лживости. Он вздрагивает и настораживается при малейшем шорохе и громко сказанном слове, он съеживается и как бы подставляет спину для удара, когда в разговоре с ним повышают голос. А в общем и целом, он отталкивающе противен и напоминает скользкую извивающуюся змею. X Женя разглядела евнуха только тогда, когда он, подойдя к ней и не опуская из рук нарядов и драгоценностей, приветствовал ее низким поклоном и словами: – Мой повелитель, любимый сын Пророка, Чандер Рао Налинакша шлет тебе эти подарки, о женщина, и приказывает надеть их. – Что? – вскинула глазами Женя и увидела сморщенное лицо, лишенное всякой растительности, с отвратительным подобием улыбки на нем. – Что? – повторила она. – Какой такой повелитель! И не удостоив евнуха дальнейшим разговором, повернулась к нему спиной. Евнух вздохнул и, обойдя тахту, на которой сидела Женя, появился с другой стороны: – Мой господин и повелитель, возлюбленный сын Пророка, Чандер… Женя перебила его на полуслове. – Не трепись, – крикнула она евнуху по-русски и тотчас лее перевела свои слова на понятный ему язык. – Пойди к шайтану с твоим повелителем и твоим Пророком. Да, кстати, прихвати с собой эти вонючие тряпки. Евнух почтительно выслушал всю эту тираду и продолжал: – Мой господин и повелитель, о женщина, не допустит такого поведения в своем гареме. Мой господин и повелитель, о женщина, осчастливил тебя своим вниманием и ждет от тебя…
– Что? – Женя вскочила на тахте во весь рост и стояла, сжимая в руках стек. – Что? ты учить меня собираешься, бесполая обезьяна?! Это было слишком. Евнух побледнел от нанесенного ему оскорбления. Сто шестнадцать жен Чандера Рао Налинакши сдвинулись ближе, стоя в прозрачной воде бассейна, на самом краю которого евнух держал перед белой женщиной роскошные подарки. – Мой господин и повелитель отныне и твой господин и повелитель, – вразумлял евнух непокорную. – Он возвеличит тебя, если ты окажешь ему должное внимание, и он покарает тебя… – А? – Женя сделала шаг вперед. Евнух невольно отодвинулся и с трудом удерживал равновесие на самом краю бассейна. – А? Кто покарает меня? Что ты сказал? Слушай, ты, безусая баба. Я считаю до трех. И если ты не уберешься вовремя, то… Раз… Евнух съежился, предчувствуя неприятную развязку, но, боясь потерять свой престиж перед следившими за происходившим женщинами, не трогался с места. – Два! Евнух жалко покрутил головой и заморгал глазами. – Три! Обтянутая тонкой кожей высокого сапога нога Жени вытянулась вперед, выбила из рук евнуха ворох тканей, которые, как яркие птицы, порхнули в воздухе и упали в воду, задела подбородок евнуха, и страж гаремной невинности последовал за шелком, камнями и золотом… Того, что последовало за этим, Женя, по правде сказать, не ожидала. Она не рассчитывала на тот эффект, который произведет вся эта история. Не прошло и получаса, как в двери гарема вошел евнух, сопровождаемый несколькими слугами. В руках у слуг были длинные бичи. Они шли заказывать дерзких. Такие наказания не редкость в гареме. Обычно женщины покорно принимают их, как должное, и спокойно отдают свое тело в руки палачей. Но сегодня дело было иное. Едва евнух и слуги переступили порог гарема, как женщины повернулись им навстречу, сбились в кучу и приготовились к защите. Женя быстро оценила момент и, спрыгнув с подушек, позвала Фатьму и с ее помощью надела на себя костюм. Второпях она не заметила, как приколотый к рубашке портрет упал на землю и как Фатьма, подняв его, заколола свою чадру. Увлекая за собой Фатьму, Женя вырвалась вперед и бросилась навстречу палачам. Сто пятнадцать женщин как одна последовали за ними. Слуги и евнух были смяты в одно мгновение и даже не пытались защищаться. Гнев придавал женщинам нечеловеческую силу. Две из них подхватили кричавшего в отчаянии евнуха, сдернули с него одежды и понесли его к одному из столбов комнаты. Там они его подняли на высоту человеческого роста и кусками шелка прикрутили так, что он едва мог дышать. Слуг разложили на мягких коврах и вернули им все полученные когда-либо удары. В довершение, одна из более догадливых нырнула на дно бассейна и там закрыла выходное отверстие, обрекая дом Налинакши на потоп. Сделав все это, женщины бросились к выходу и разбежались по саду и комнатам дома, а частью выбежали и за пределы фактории. Несколько минут спустя у ворот фактории послышался троекратный рев автомобиля. Чандер Рао Налинакша вернулся в своя владения. XI Повелитель ста шестнадцати жен стоял в дверях гарема и смотрел, как слуги возвращали беглянок. Были пойманы все. Некоторые из них шли, виновато опустив глаза в землю и не смея взглянуть на своего господина, который методически отсчитывал удары на телах пойманных. Некоторые сопротивлялись и их несли, перекинув на плечо, как мешки с хлопком. Часть причитала, проклиная глупую чужестранку, устроившую всю эту кашу, часть бросала ругательства в лицо Чандера и его слуг. Сам Чандер, внешне спокойный, внутренне бесновался и ждал того момента, когда слуги доставят ему эту проклятую большевичку, чтобы расправиться с ней. Однако, ни Жени ни Фатьмы не было. Сто пятнадцать жен были водворены на свои места, сто пятнадцать ударов нанесла рука Чандера, а о двух главных зачинщицах не было ни слуху, ни духу. Чандер бесновался, рассылая все новых и новых слуг, и только к вечеру один из них вернулся усталый и запыленный, чтобы сообщить, что беглянки скрылись в великих джунглях. Налинакша молча выслушал его и решительным голосом отдал приказание. Через пять минут четыре самых лучших коня были выведены из конюшни, и четыре всадника отправились на них по направлению к границе Индии. Глава четвертая, в которой репортер сходит с рельс I Главный колдун Нью-Йорка не имел причин быть недовольным. Главный колдун Нью-Йорка, мистер Чарльз В. Лоув сделал хороший бизнесе для себя и для своего коллеги – главного колдуна Канзас-Сити. Но, очевидно, это не помешало ему получить таинственное письмо из Тексаса. Август, 21, 1928. Тревожный месяц. Неделя неудач. Безнадежный день. М-ру Чарльзу Лоуву. Главному колдуну. Дорогой Чарли, выезжай немедленно, есть горячие дела и хорошая охота. С наилучшими пожеланиями остаюсь в святом и ненарушимом союзе Гарри Б. Террель, главный колдун клана 86. М-р Лоув потерял письмо и уехал на запад. Письмо нашел в коробке сигарет «Янки Дудль», в Атлетик-Клубе, Дикки Ред. Прямо из Атлетик-Клуба Дикки отправился домой. В три часа в контору Армаур-Стар-Компани, Уолл стрит 199, явился человек с сединой, говорившей о положительных сторонах характера, и с сухостью в фигуре, указывающей на его деловые способности и военное прошлое. Человек представился, как богатый фермер, полковник Уильям Ричвуд из Тексаса, и сказал, что он имеет важное поручение от Чарльза Лоува. Полковника Уильяма Ричвуда принял вице-президент треста, с брюшком, подтверждавшим содержание рекламы в «Нью-Йорк Геральд» об окороках Армаур-Стар. – Что скажете, м-р Ричвуд, какая погода в Тексасе и сколько тысяч голов вы нам предлагаете? – В Тексасе прохладно, пустячки! Не больше тридцати градусов в тени. Скот превосходен и мои быки, смею вас уверить, стоят быков Блока с Рио-Гранде. Но, уважаемый м-р Уотч, я хотел бы говорить о вами не только о погоде и быках. Я получил от Чарли наказ зайти к вам и осведомиться, не дадите ли вы какого поручения в Тексас? – Хорошо, м-р Ричвуд, но я, правда, не знаю, у меня ничего нет для ваших друзей. Если вы будете иметь честь поговорить со мной о скоте или о жаре на западе, то я весь к вашим услугам. Уильям Ричвуд поблагодарил Уотча и вышел из конторы треста. Он пошел по Бродвею, а потом взял машину и поехал в редакцию «Дейли Воркер». В этот же день Уотч пришел в скверном настроении духа в приемную своего секретаря. – Что за расхлябанность, м-р Брокмен, куда завалился секретный протокол нашего последнего совещания? Брокмен посоветовал Уотчу после обеда выпить стакан виски с содой. – Хорошо действует, даю слово! – и дал Уотчу копию с протокола, которым тот интересовался. Но у м-ра Уотча было полное тело, дом на Пятой авеню и жена. Поэтому думать долго ему доктор запрещал. Человеку, который не хочет преждевременно приобрести место постоянного жительства в мавзолее, вредно много думать, много работать и много… Но ел м-р Уотч много. Что поделаешь! Каждый человек потеет по-своему. II Дикки Ред говорил с редактором. – Что делается в Канзасе, кроме кампании за подписку на нашу газету? Я знаю, что заводы треста Армаур-Стар хотят объявить снижение на 20 %. Дивиденды Либби Мак-Нейля не дают им покоя. Они подкупили санитарную инспекцию и пустили в работу гнилой скот. Потом я знаю, что в Канзасе в городское управление намечены перевыборы. Там раскрыто злоупотребление, не так ли? Штат в руках Ку-Клукс-Клана, но в Канзасе соотношение голосов совершенно другое и если с ребятами что-нибудь не случится, то белые колпаки не сосчитают своих голосов в городе. Я еду в Канзас! А вот вам бумаги, которые обличают Армаурский трест и государственную санитарную инспекцию. Ждите меня, я скоро буду! В Канзас Дикки приехал в семь часов. В городе стояла духота и свирепствовала пыль. Машина, на которой Дикки поехал в Холливуд, сломалась на полпути и он предпочел пройти остальную половину расстояния пешком. Прежде всего, Дикки встретил знакомого парня с заячьим ухом, по имени Том Пакля, в прозвище которого, без сомнения, были виновны его волосы. Том Пакля радостно приветствовал Дикки, с которым он познакомился в редакции. – Старина Дикк! – фамильярно бросился он к нему. – А знаешь ли, – продолжал он таким тоном, как будто бы вчера распивал с ним пиво, – пока черт где-то трепал твою шкуру, у нас дурацкая история! – Что такое? – Ты знал этих миляг Мак-Кэна, О’Нейля и Крена? Ну, так вот, они предпочли скрыться в неизвестности и мы не знаем, что делать. Некому баллотироваться на выборах и опять пройдут белые колпаки. Дикки отправился к месту жительства О’Нейля. Том Пакля пошел с ним. По дороге их нагнал шофер. – Алло, мистер! Не хотите ли продолжать путь? – Да! – если через метр не повторится история с машиной. Дикки и Том Пакля сели в автомобиль и благополучно доехали до дома, где проживал О’Нейль. В его комнате Том Пакля повторил свой рассказ, а Дикки Ред нашел окурок сигареты марки «Янки Дудль». – Прекрасно, – сказал он, – Том Пакля, можешь повесить меня, если я не найду ваших ребят на ранчо Гарри Терреля. – Больно, старик, ты высоко прыгаешь. – А разве у вас гористая местность? – Что? – Разве у вас, говорю, гористая местность и до ранчо Терреля трудно добраться? – повторил Дикки Ред. Как и следовало ожидать, у Тома Пакли нашлись знакомые: рыжий Джек и черный Билль. Резкий контраст их внешности не мешал им быть душевно единым существом. Ранчо Терреля находилось в 20 милях на запад от Канзаса, а рыжий Джек и черный Билль состояли ковбоями при ранчо. – Слушай, старина Том, – сказал Дикки, – я здорово хочу спать, приходи ко мне в отель ровно в 10 утра и мы отправимся в путь. III Наутро утро Дикки был готов к путешествию и, когда Том Пакля вошел к нему в номер, то встреча была не очень трогательной. – Эй, мистер, что вы потрошите чужие карманы? – сказал он. Человек, стоявший к нему спиной, не обратил никакого внимания на этот скромный окрик. Это был здоровый малый с далекого запада и хлесткий конец его косынки задорно подпирал вихры волос на затылке. Том Пакля, недолго думая, подошел ближе и нежно ударил джентльмена, шарившего по чужим карманам, по шее. Тогда малый обернулся. – Брось, Том Пакля, валять дурака, – сказал он, – поезд уходит в 10.30 и я совершенно готов. Вышли на станции Коровий Брод. А у ранчо встретили рыжего Джека и черного Билля. Они курили свои трубки и вспоминали фруктовые консервы у старика Бодроуса в городе. – Слушай, – сказал рыжий Джек черному Билли, – ты не думаешь, что это Том Пакля? – Да, – ответил черный Билль, – я думаю, что это он! Они поздоровались и Том Пакля представил друзьям Дикки. – Вот, рыжий Джек, мой приятель Дикки, прекрасный парень; он хотел бы, как и я, получить работу в ранчо, но, к сожалению, у него нет прозвища. – Что ж, – ответил Джек, – вид у него классный и раз он твой приятель, то он будет работать на ранчо и мы назовем его Дикк Паклин. Дикк Паклин, Том Пакля и два приятеля пошли к управляющему ранчо. – Два хороших ковбоя никогда не лишни в таком большом хозяйстве, – подумал управляющий, и они подписали контракт на один год. В этот же вечер Дикки загонял скот, как заправский пастух, а в салуне старого Сэма показывал ребятам, как не моргая дуть виски с перцем. После хорошего прогона по залу в шимми под веселого тапера, он и Том Пакля тихо покинули трактир и, сев на своих лошадок, поскакали на ранчо. В пятистах метрах от дома в скалах и холмах терялось ущелье и объемистые пещеры, часто служившие загоном для низкорослого скота. У входа в ущелье стояло двое белых истуканов. Дикк Па-клин с одной стороны, а Том Пакля – с другой оглушили, раздели, связали и спрятали в кустах белых младенцев. После короткого знакомства с документами, в пару секунд, Дикк Паклин стал Джебсом Мак-Дугласом, клигрупсом и ранчером с запада, а папаша Том обрел счастье в имени Джонатана Стивенсона. Через полчаса пришли трое джентльменов и последний из них, такой же белый осел, как и все, сказал, что братья могут уйти с поста. Дикк Паклин бросил взгляд на лошадей. Над деревом, к которому они были привязаны, по-прежнему безмятежно колыхался белый платочек. Оба исчезли в глубине ущелья. Под яркий свет высокого, крестообразного факела несколько десятков околпаченных молодцов, под председательством двух главных колдунов с какими-то птицами на груди, валяли дурака, или иначе – вели заседание ложи клана 86. Дикк понял, что двое с птицами и буквами Г. С. – это Чарльз Лоув из Нью-Йорка и Гарри Террель – владелец ранчо. Он понял, что связанные, в красных повязках на глазах, у стены – это Мак-Кэн, Ричард О’Нейль и Чарли Крен. Правда, немного темновато, свет слишком тускл, но такой объектив, как у Дикки, мог взять какую угодно темноту. Незаметно спрятав аппарат в складках халата, Дикки навертел целую катушку снимков и успел зарядить другую. На собрании клана, собрании богатых ранчеров, салунщиков, отставных майоров, полковников, капитанов и других людей такого же сорта, вынесли решение. Ввиду предстоящих выборов, стачек и всевозможных передряг, в целях обеспечения общественного спокойствия в городе линчевать трех большевистских агентов. – Слышишь, Пакля? – сказал Дикки. – Надо начинать! Связанных отвели от стены и вся процессия, возглавляемая горящим крестом, двинулась к выходу. – Том Пакля, – шепнул Дикки, – мчись скорее к ранчо, приведи пару лошадок, а остальных отпусти и полей им под хвост скипидара. От ущелья повернули в проход к большому дереву с сучьями, похожими на маленькие баобабы. Два высокого роста кузнеца и один старший леший заняли места палачей и приготовили веревки. Том Пакля примчался и нашел Дикки на условленном месте. Луна освещала долину и поблескивала на белых балахонах кланцев. Часто летучие мыши падали на белые халаты, а у горящего креста крутился рой ночных насекомых. – Лошади за углом! – сказал Том. – Хорошо, заставь их потоптаться на месте с пару секунд, а я буду работать с запада, – и Дикки прошел к дереву с другой стороны. – Итак, братья, – болтал колпак нью-йоркского колдуна, – остаемся в святом и ненарушимом союзе и воздадим богу хвалу за его милосердие и справедливость… – Леди и джентльмены, я должен сознаться, что вы окружены, – непочтительно прервал Дикки. Белые колпаки заколебались. Два «пушечных» отверстия показывали свои дырки. Но так как все были безоружны, то никто не сказал ни слова. – Верховные члены клана, потрудитесь развязать у трех джентльменов вечерние туалеты на их шеях. В случае отказа… Кузнецы и леший быстро исполнили
приказание. – Леди и джентльмены, надеюсь на вашу скромность. Отвернитесь! Мак-Кэн, О’Нейль, Крен, идите прямо. Алло, Том, принимай! – Леди и джентльмены, перемените позиции! Пользуйтесь моими указаниями. Белые балахоны сгрудились и по мере того, как Дикки отступал к югу, где его ждали четверо всадников, – путаясь в фалдах священного одеяния, беспорядочно отходили назад. Вскочив в седло, Дикки дал в воздух пару выстрелов и кавалькада бешено помчалась к железной дороге. Через несколько минут они услышали погоню. Дикки и Том не могли сократить расстояния, они не знали местности, а тот, кто догонял, перерезал горы по малоизвестной тропинке. Впереди вынырнула станция железной дороги. С запада приближался поезд. Через секунду на шоссе показались всадники, на путях поезд, и еще через пару секунд Том Пакля и Дикки Ред, О’Нейль, Мак-Кэн и Крен были на последней площадке последнего вагона, а по смежной линии бешеным галопом неслись оскорбленные в своих лучших чувствах члены клана. – Если они попробуют уцепиться, – сказал Том Пакля, – будем стрелять. Большая часть балахонов промчалась вперед к голове поезда. Меньшая, с угрожающим видом, мчалась, не отставая ни на один метр. Дикки спровадил спасенных ребят в вагон, а сам с Томом Пакля остался на площадке. – Эге, опасность сверху! – крикнул Дикки Тому Пакле, замечая кусок белого халата. Затем все пошло очень весело. Так, по крайней мере, казалось Дикки. Сверху лезли белые балахоны, а он и Том Пакля скидывали их вниз. Гикавшие всадники отстали и на пути белели не очухавшиеся от ударов и падения тела. – Да, мы порядком поработали! – сказал Том Пакля. – Я так шикарно вспотел. IV – Еще раз в проявитель, еще раз в фиксаж! Прекрасно! В фотолаборатории, под красными тонами света, руки опускали в ванночку для проявления маленькую катушку пленок. Дикки Ред! Если хотите, – Ричард Ред! Но Дикки лучше! Так любит больше он сам и все его так именно и зовут. Дикки! Дикки – репортер «Дейли Воркер». Первый репортер. Понятно, что когда газета наладилась, в ней появились и другие, но Дикки был первым.
А вы думаете, что в Соединенных Штатах так приятно считаться репортером «Дейли Воркер»? Напрасно! Вы ошибаетесь. Репортер «Дейли Воркер» – пария среди других репортеров. Репортера из «Дейли Воркер» избегают, игнорируют, не пускают, выставляют; вообще – не церемонятся. Для желтого репортажа президент Белого Дома устраивает периодически приемы. Но приемы у президента – это еще чепуха. На них ничего не решается. Но вот, пускай попробуют попасть на какое-нибудь важное совещание биржевых королей, готовящих изменения в политических картах мира. Пускай попробуют! И тогда, когда желтых пускают потому, что у желтых вырезаны зубы, от красных отгораживаются колючей проволокой. Или легко, по-вашему, пробраться репортеру на стачку? Посмотрим! Во время стачки линия заводов охраняется правительственными войсками. На заводах работают стачколомы и их охраняют от излишнего ремонта. В такое место от ассоциации прессы, от местной газеты, от центральных газет посылается рой репортеров, фотографов и кинооператоров. Весь материал, доставляемый ими, проходит через хороший фильтр и на другой день на двух газетных простынях вы будете читать о том, какие алчные звери – рабочие, как они избивают честных тружеников и как хорош владелец завода и какой рай дает он рабочим взамен их ничтожного труда. Для обычного желтого репортера существуют определенные форматы, в которые он должен укладывать свой репортаж. Желтый репортер умеет пригонять точку в точку, к нужной мерке свой материал. Он знает то, о чем нельзя говорить, он знает то, о чем нужно сказать. Он получает хороший гонорар. У желтых репортеров даже есть постоянные инструкции о желательных и нежелательных новостях. Он знает, что: несчастье с рабочими на производстве нужно замалчивать, несчастье с капиталистом афишировать; нельзя портить нравственность сообщениями о публичных домах и об обольщенных. Нужно расписывать и копаться в туалетах нефтяной королевы, выходящей замуж за железного короля. И в особую графу желательных новостей занесены: сообщения о забастовках, когда число бастующих выше двухсот и затрагивает интересы крупной промышленности и задерживает транспорт и когда совершаются насилия над стачколомами. У репортеров «Дейли Воркер» не было списка желтых ассоциаций, они работали по другим принципам. Для репортера «Дейли Воркер» не существует рамок и границ. Он пишет обо всем, о чем нужно писать, и он, прежде всего, человек, а потом уже репортер. Поэтому-то, когда происходят беспорядки на заводах, ведущие к забастовкам, наряды полиции и правительственных войск имеют на руках сотни оттисков с лиц репортеров «Дейли Воркер», а в особенности с лица первого и самого лучшего репортера рабочей газеты – с лица Дикки Реда. А лицо у Дикки Реда было ярким и здорово врезывалось в память. Хороший лоб. Каштановые волосы, откинутые назад; плотный румянец на загорелых щеках. Темные брови и глаза – серые, прекрасные глаза. Добавьте к этому шесть футов античной фигуры, с нулевым процентом жира и каменными мускулами, и вы увидите перед собой репортера «Дейли Воркер». Да! Ку-Клукс-Клан ненавидел Воркер-Парти и все, что с ней связано, но «Дейли Воркер» он ненавидел конкретно, а лучшего репортера «Дейли Воркер» – Дикки Реда, – каждый, кто оставался верным и преданным святому и ненарушимому союзу, готов был растерзать. О рабочей газете Америки на английском языке мечтали годы и собирали от взносов цент к центу, доллар к доллару до того момента, пока не накопилось несколько миллионов. Тогда купили дом и оборудовали по последнему слову техники мощное орудие печати. Редакция занимала большое семиэтажное здание. В нижних этажах помещались гаражи, экспедиции, склады, наборная, цинкография, печатное и переплетное отделения. В верхних – библиотека, отдел новостей, комната художников, костюмерная, комнаты редакторов отделов, репортеров, машинисток, лаборатория, станция беспроволочного телеграфа. На самом верху была установлена антенна радиоприемника и два небольших ангара со стальными самолетами. Тут же на крыше находилась платформа, с которой отбывали с репортерами самолеты системы «Райт». Одним словом, «Дейли Воркер» была по своему техническому оборудованию одной из лучших газет Нью-Йорка. Со всеми штатами ее связывала густая сеть рабочих корреспондентов. Двери редакции были окутаны плотной сетью электропроводов и, при желании, можно было в любом месте произвести частичный взрыв. Провода служили верной охраной на случай погрома со стороны Ку-Клукс-Клана и полиции. Под землю из редакции вели ходы, выходившие в нескольких десятках метров от здания. Приходилось прибегать и к таким мерам. Враги рабочих организаций не дремали и пакостили где только можно. V Все кадры на катушке вышли великолепно. Два главных колдуна, крест, пленники, все собрание. Еще несколько минут Дикки печатал при искусственном солнце на бумаге большой чувствительности, а потом спустился к редактору. Хирам Джонсон был очень доволен Редом. Эти снимки дадут хороший тираж вечернему выпуску. Джонсон вызвал заведующего цинкографией и передал ему снимки. – Материал товарища Реда должен занять всю середину разворота и первую полосу. «Дейли Воркер» бралась нарасхват. Громадные красные буквы разглашали тайну треста Армаур-Старт Компани и воспроизводили снимки с заседания ложи клана и с трех связанных замаскированных висельников. По всем улицам надрывались от крика, шныряя между многочисленными авто, мальчишки «Дейли Воркер». Их крики были нечленораздельными, но внушительными и зазывающими: «Очередной скандал в тресте Армаур-Старт-Компани». «Администрация подкупает санитарный надзор». «Дивиденды треста воняют гнилой падалью». «Приключение репортера на западе». «Белые разбойники Тексаса делают линч честным рабочим». «Победа Воркер-Парти на выборах в Канзас-Сити». Полисмены хладнокровно скрывали свое удивление. Все до единого брали «Дейли Воркер». Пять миллионов тиража расползлось по стране и из-за нехватки пришлось выпустить второе издание. В газете приводились снимки с бумаги, подписанной обличаемыми сторонами и заверенной нотариатом города. На небе от Бруклин-стрит расходились громадные прожектора и рекламные аэропланы писали светящимися облаками заголовки «Дейли Воркер». Стояла невыносимая жара. В деловом кабинете президента Армаур-Старт толстый человек курил толстую сигару и читал газету. По мере того, как он залезал глазами и мозгами в черный, мелкий шрифт, дым плотнее окружал его лысину. Газета судорожно ежилась и толстое лицо толстого человека, курившего толстую сигару, перекосилось гневом. Президент не любил вмешательства в его дела. Он поклялся самому себе в смерти репортера-разоблачителя. Он решил предъявить иск и обвинение в клевете к газете «Дейли Воркер». К тому же, ему окончательно испортили настроение, прогулку на яхте и ужин с очаровательной Мэри Магден из центрального мюзик-холла. В этот вечер все говорили о вечернем выпуске и о репортере Реде. Редакция «Дейли Воркер» подверглась форменной осаде. Армия кодаков, кинооператоров теснилась у всех подъездов. Но не только у подъездов. Даже у домов и квартир сотрудников. Все газеты хотели поместить портрет Дикки Реда. Дикки Ред не знал об этом и не мало смутился, когда увидел, что получилось из его «выхода из дверей редакции» по дороге к автомобилю. Все они были очень корректны и Дикки не услышал ни одного слова. – Что ж, он сделал, по их мнению, хороший бизнес! Несколько десятков объективов зафиксировали со всех сторон Дикки Реда, засняли на кинопленку, а карандаши художников закрепили в альбомах его движения. Редакторы других газет в тайниках своих душ жалели, что они не могут так хлестко сделать сенсацию, а в своих передовицах прохватывали «московских агентов». Впрочем, не все! Газеты, не купленные Армаур-Старт, кое-что отхватили от сенсации и предприняли ряд мер, чтобы достать еще сведения о делах треста. Особенно на этом деле поработали триста газет Рандольфа Херста. VI Чарльз Лоув вернулся в Нью-Йорк в тот же день. А так как он был в то же время и директором нью-йоркского агентства Пинкертона, то до вечера пробыл там. Вечером агенты облачились в белые халаты и спустились в подвальное помещение конторы. Там помещалась ложа клана Нью-Йорк 197. Между прочим, жена Чарльза Лоува приходилась внучкой знаменитому Нату Пинкертону – основателю агентства и старейшему члену ордена Ку-Клукс-Клан. Но это неважно! Разница в заседании городской ложи и тексасской заключалась в кресте. В Тексасе он был своеобразным факелом, горел, дымил и трещал; здесь он доверху блестел электрическими продолговатыми лампочками. И потом, тут в подвале, были устроены приличные ложи и место для президиума. При торжественном молчании Чарльз В. Лоув нажал кнопку и на экране одной из стен появился четкий портрет Дикки. Главный колдун нажал еще кнопку и две огненно-красные черты перекрестили его. Чарльз Лоув нажал третью кнопку и в месте скрещения красных полос появились белые буквы: СМЕРТЬ. А из углов лож на экран полетели острые кинжалы. Так же молчаливо и бесшумно, как и при появлении, все исчезли из подвала дома нью-йоркского агентства Пинкертона. На улицах стояла такая же духота. Зажглись мириады реклам и небоскребы светились тысячами звезд. В воздухе стоял неприятный гулкий зуд города-колосса. VII Замечательная хорошая машинка – Ундервуд-Портэбл. Так четко работают клавиши и такой хороший шрифт. Лента тоже прелесть. Перевод регистра вверх, она красная – перевод вниз, она черная, а при нормальном положении у букв очаровательные красные кончики. Каждый репортер любит Ундервуд-Портэбл. Каждый репортер пишет на ней и ни один репортер с ней не расстается. Это не реклама, это – истина. В просторной, светлой комнате отдела новостей работает 30 человек. Это значит, что там такое же количество Ундервудов, Пресс-Бюро, Дубль-Леттергралл, Глоб-Верник Компани, серии электрических ламп и рядом в комнате – справочная библиотека с парой тысяч томов. Окна комнаты выходят на три стороны и она помещается в углу шестого этажа. Сюда приходят и приезжают рабочие репортеры со всех штатов. Каждый из них может воспользоваться машинкой, составить ряд корреспонденций и сдать их редактору отдела. Редактор отдела сообщит репортеру, что он должен освещать в жизни своего штата, проинструктирует его на ближайшее время и даст ему чек на получение гонорара. Тут же рядом находится станция беспроволочного телеграфа. Ежедневная почта приносит тысячную корреспонденцию и редакторы отделов имеют очень мало времени на личную жизнь. Они большую часть суток заняты правкой материала. Не шутка наполнить интересным для рабочих всех Штатов материалом 48 полос 3-х ежедневных изданий. Тут же находился особо важный отдел Советских республик и Коминтерна. Там работали все сотрудники, говорившие по-русски. В отделе новостей работал Дикки Ред и симпатичная Ренни Морине, сестра Дикки. Она, кроме того, работала и в отделе Советских республик, так как говорила по-русски. У Ренни светлые волосы, темные глаза и Ренни прекрасно владеет стилем. Ренни очень любит Дикки. Они оба заняты срочной работой. У Дикки Реда всегда важные и срочные работы. Но часы бьют семь, а в этот час нужно обедать. Ренни встала, прошла к столу Дикки и запустила свои руки в его густую шевелюру. – Алло, Дикки, идем обедать! Дикки знает, что можно работать, но он знает и то, что нужно есть, заниматься спортом, читать много книг и ходить в театр. Они отправились обедать. Только в Америке можно услышать настоящий, неподражаемый джаз-банд. Джаз-банд – это конгломерат звуков – монолит, тонна радио-силы, музыка сатаны. Джаз-банд освежает и наполняет нервы солнечной энергией. Человек, который много работает, много переживает, много чувствует, любит джаз-банд. А джаз-банд в ресторане черного Билли не имел равных. И Дикки Ред любил ресторан черного Билли по этим и многим другим причинам. Дикки был завсегдатаем ресторана черного Билли. В центре большой залы с зеркальными окнами находилась эстрада и на ней черный оркестр проявлял чудеса талантливости, экспансивности, энергии и быстроты. С шести – между столиками начинались танцы. Все танцевали шимми, все танцевали фокстрот и уанстеп. Дикки и Ренни заняли свободный столик. Но не сразу к ним подошел лакей. Дежурным по столику Дикки был толстый Чарли. И он, по профессиональной привычке, перекинув через руку салфетку, направился к ним. Но он не сделал и трех шагов. Сухой, выбритый лакей дернул его за рукав. – Стойте, мистер, этому джентльмену буду подавать я! И он, хлестко тряхнув салфеткой, перекинул ее на другую руку, подошел к Дикки и подал карту. Пока Дикки и Ренни рассматривали меню, он вытащил из бокового кармана карточку и стал ее внимательно рассматривать, бросая взгляды на Дикки. Когда, как показалось ему, он достаточно точно сравнил черты его лица и убедился в сходстве, он спрятал фотографию. Фотографию небольшую, перечеркнутую красным крестом с белыми буквами – смерть. – На первое вы дадите нам консоме, на второе – свиную корейку и крем из дичи. – Слушаю, сэр! Лакей вернулся, накрыл стол, громыхая, поставил перед посетителями приборы и принес большие чашки крепкого бульона. После двух вторых, Дикки попросил яблочный сидр. Лакей как будто бы ждал этого. Почему именно сверкнула еле заметная улыбка у лакея, почему эту улыбку не заметил никто из присутствующих, почему лакей не улыбнулся своими злыми глазами и ехидной, нехорошей улыбкой раньше? Почему? Он знал! Это хитрое, сухое, совсем не лакейского покроя животное знало; оно знало, что Дикки Ред попросит пить. Иногда бывает такая безошибочная уверенность. В такие минуты человек может стать кем угодно. В такие минуты выигрывают сражения, переходят по тонкому канату Ниагару и убивают людей. Эту уверенность можно оправдать большим напряжением, повышенным темпом чувствительности и еще многим. Уверенным движением лакей поставил на маленький столик поднос и на него два бокала. Потом он откупорил бутылку… Занятная девочка Ренни. У нее всегда масса интересных тем и чересчур богатая фантазия. С ней можно говорить до бесконечности и никогда этот разговор не покажется скучным. И особенно занятные у нее волосы. Дикки, как бы впервые, посмотрел на свою сестру взглядом совершенно постороннего человека. Тут же, в нескольких шагах, танцевало много женщин. Конечно, Дикки не сравнивал ее с этими бедными созданиями, выброшенными жизнью за борт. Нет, он просто смотрел. Они, например,
красят щеки, губы, подводят глаза и пудрятся. У Ренни прекрасный румянец, алые губы, под глазами естественная темнота кожи, брови почти черные, а щеки такие свежие и упругие. Они пускают в глаза белладонну, чтобы сделать их больше, глубже; у Ренни глаза большие, глубокие, серые, такие же, как у него, но куда лучше. Они делают что-то со своими ресницами и становятся похожими на больную кошку, у которой слезятся глаза. У Ренни густые, длинные ресницы. Они пудрят… постой, интересно, есть ли пудреница у Ренни, что-то не помнит, видел ли он ее. Дикки взял с края столика сумочку Ренни. Сумочку деловой, но хорошенькой женщины, сумочку, полученную Ренни в подарок от своего мужа – секретаря профсоюза Транспортных Рабочих. Он повертел ее в руках и открыл. Там лежал носовой платок, стило, необходимое всякой журналистке, блокнот, несколько долларов, чековая книжка. Но где же пудреница? Дикки позабыл про пудреницу в ту же минуту, как он наткнулся на зеркало, вделанное в крышку сумочки. Длинные, волосатые, узкие пальцы всыпали в бокалы какие-то белые крупинки. Больше Дикки ничего не видит. Нет, он видит, что белые крупинки выскочили из двух больших камней, вправленных в оправу колец. Дикки спокоен. Он уверенно чувствует себя, хотя знает, что пара синеватых глаз смотрят на его затылок со злобой и ненавистью. Он закрывает сумочку Ренни и кладет ее на место. Его рука незаметно пробует твердость заднего кармана брюк. Ренни просматривала взятые с собой из редакции русские газеты, так что вообще ничего не заметила. По телу Дикки пробежала приятная судорога решительности. Он знал, что нужно сделать. Он знал, что он сделает то, что нужно. В «Правде» Ренни читала о Москве, о России. Такие интересные вещи о такой интересной стране! Она с головой ушла в серые, скучные по внешности, полосы газеты. Своих газет американцы так не читают. Она вздрогнула и оторвалась от чтения только после резкого звона бьющихся бокалов и глухого трепыхания по полу круглого подноса. Сидевшие за остальными столиками ничего не заметили. Шум джаз-банда и танцующих пар покрывал все остальное.
Однако лакей достаточно проклинал плечо Дикки. – Ах, Дикки, – сказала Ренни, – какой ты неловкий! Однако лакей, ползавший около столика и под столиком, был немного другого мнения о ловкости Дикки. Задний брючный карман Реда опустел и предмет, делавший его твердым, блестел в руках своего хозяина. Лакей очень долго не вылезал из-под стола. С надувшимися на лице и на лбу жилами, он ползал и собирал осколки стекол. К его лбу прикасалось холодное дуло бесшумно стреляющего кольта. А другая рука, опиравшаяся о колено в серых брюках, протянулась к левой руке лакея и сняла с длинных волосатых пальцев оба кольца. Наконец, лакей вылез. Он имел смущенный вид и спутанную прическу. Колени его брюк испачкались в пыли, на круглом подносе валялись осколки стекла от бокалов. Он сказал, обращаясь к удивленной Ренни: – О, джентльмен очень ловок, мисс!.. – Еще сидра, – сказал Дикки, – но только я попрошу не давать бокалов, которые могут разбиться! VIII Опять Чарльзу Лоуву испортили настроение и весь вечер. Сегодня он провел день в поисках способа мести «Дейли Воркер». А уж если преемник Пинкертона ищет, то можно быть уверенным – он его найдет. Утром он послал на дом к Дикки запечатанный пакет, но дурак-посыльный упал и адская машинка, спрятанная в пакете, разорвала его ослиную башку, сделав на улице хорошую суматоху и собрав кучу зевак. Днем он готовился перетравить всю редакцию «Дейли Воркер». Послал своего человека с ядом, чтобы тот пустил отраву в редакционный ленч. Но эта месть не удалась. Верного человека арестовали в трамвае в тот момент, когда он вытягивал бумажник у какого-то типа в котелке. И вот Чарльз Лоув ждал вечера. Ждал с нетерпением, надеясь, что уж тут не будет никаких недоразумений. Он ждал условленного звонка. В восьмом часу Лоув узнал, что состоялся еще один позорный провал. – Идите к черту, олухи! – напутствовал он своих неловких и неумелых исполнителей. Чарльзу Лоуву не повезло. Вы думаете, что на ночь работа в редакции замедляет свой темп? Если вы так думаете, то вы ошибаетесь. Ночная работа в редакции всех газет вообще, а в «Дейли Воркер» в частности, ни на чуточку не уменьшается. Бегают по этажам молодые люди без пиджаков; рукава их рубашек или аккуратно подняты вверх и закреплены посередине резинкой, или засучены. Они готовят к сдаче самые важные полосы – полосы радиограмм. В эти часы там, на самом верху, получают новые сообщения, их обрабатывают, перепечатывают, снабжают иллюстрациями и отправляют материал по пневматическим трубам в нижние этажи для набора, клишировки, верстки и печатания. Еще в это время поступают срочные вызовы на места важных происшествий и в несколько секунд дежурный репортер готов, ему уже подан «Форд», с ним хороший кодак, пленки, магний и все, что нужно для работы ночью. А если нужно гнать куда-нибудь за несколько десятков миль, то репортер выходит на площадку этажа, поднимается на лифте вверх и к его услугам стальная птица. Главный редактор Хирам Джонсон вызвал Дикки. – Ред, – сказал он, – сейчас прибыл в город торговый представитель из России. Мы первые получили сообщение. Он остановился в отеле «Люкс», Бродвей, 138. – Хорошо! Дикки вернулся к себе, надел пиджак, кепи и спустился на первый этаж. В распоряжении каждого репортера машина. И репортер должен сам управлять ею. Шоферов не полагалось. На легковых прекрасно обходились без них. Шоферы были только в экспедиции, на грузовиках. Проехав две улицы, Дикки заметил, что какая-то машина не отстает от него. Какая именно, он не мог рассмотреть, сильные фонари топили все в потоках света. Это было тем более неприятно, что он сам выделялся совершенно отчетливо. Дикки ехал на самом простом открытом Форде, за ним шла сильная машина, – если принять во внимание расположение фонарей, – марки Паккард. Дикки подумал, что за ним следят из какой-нибудь газеты, хотят перебить сенсацию и решил запутать их. Он пересек Бродвей, проехал 14 авеню, миновал уже совсем пустые кварталы. Машина не отставала, а как бы умышленно шла за ним, сохраняя взятый интервал. На одно мгновение Дикки разглядел ее. Им навстречу летел серый Кадиллак и лучи обеих машин скрестились. Он не ошибся. За ним шел Паккард и в кузове сидели три человека в пальто, с высоко поднятыми воротниками и в больших кепи. Четвертым был шофер. Наконец, промелькнули последние городские улицы, потянулись фабричные здания, широкое шоссе, показался железнодорожный мост. Паккард резко изменил тактику. В несколько секунд он наполовину сократил интервал и Дикки начал сомневаться в газетном происхождении людей из Паккарда. Он сделал попытку прибавить ход, но Паккард не отставал. Теперь уже Дикки купался в волнах света, а чуть позже свет перекинулся вправо и вперед. Паккард пошел вровень с Фордом. Затем он потеснил машину Дикки к левой стороне дороги. Трое людей перескочили в Форд, оглушили Дикки хорошим ударом по голове и обе машины стали. Дикки избит и связан. Шофер пересел с Паккарда в Форд и исчез. Трое свалили Дикки в кузов своей машины и свернули налево, к железнодорожному пути. IX На небе ни одной звездочки. Кругом – непроглядная тьма. Такая ночь предназначена для разбойных нападений и всевозможных несчастий. В такую ночь нет ничего легче, как столкнуться поезду с кем-нибудь. На лбу Дикки вскочила большая шишка. Удивительно неудобно лежать поперек рельс, запеленатым в режущие веревки и в абсолютной тьме. Телом Дикки нащупывал под собой гравий и шпалы. Лицо покрылось сальной пылью. Головой он обстукал рельсу и выяснил, что рельса не одна, а голова его стукает об уголки многих рельс. Значит, тут недалеко стрелка, а это пересечение. – Ничего не видно! Но Дикки приводило в смущение не это. Он думал о том, что по всем порядочным путям ходят порядочные поезда, имеющие обыкновение перерезывать лежащих на их пути людей. Надо сказать, уверенность в таком исходе немного неприятна. К довершению всего, слух Дикки поймал в рельсе зуд. Зуд приближался, он еще не заявлял о себе откровенно, а только инстинктивным, отдаленным намеком. Сомнений быть не могло. Приближался поезд. Ни кричать, ни двигаться! Удивительно приятно. Во рту тампон. Он разрезает рот и, несмотря ни на какие усилия, языка не выскакивает. Плечи привязаны к чему-то и ноги также. Дикки Ред буквально пригвожден к своему странному ложу. Паккард данным давно исчез по направлению к городу. X Чарльз Лоув потирал от удовольствия руки. Главного виновника его канзасского провала можно считать конченым человеком. Недавно приезжали его молодцы. Их он оставил на последний момент. Бравые ребята. Они рассказали ему все, до мельчайших подробностей. – Теперь ничто не может спасти проклятого мальчишку! Через три часа они привезут ему подтверждение. Он решил не ложиться спать и ходил по кабинету со своей неразлучной сигаретой «Янки Дудль». Все такое хорошее и вкусное! И замечательный этот писатель Локк, так успокаивает нервы. Он наслаждался. Через равные, приблизительно, промежутки он поглядывал на свои часы. Иногда он подходил к окну и опять-таки радостная улыбка появлялась на его лице. – В такую тьму нет спасения! Печальная штука столкновение поездов. Сколько жертв! Сколько шума, криков! Иногда поезда останавливают бандиты, иногда спускают их под откос, иногда они сами наталкиваются и крушатся. Последнее случилось с поездом «Молния» на станции Джерсей, недалеко от Нью-Йорка. Поезд «Молния» летел и никого и ни о чем не спрашивал. Он знал, что стрелочник переведет в нужную секунду путь, знал, что для него, поезда «Молнии», всегда чиста дорога и что он не может опоздать ни на секунду. Но из-за темноты что-то у кого-то перепуталось и поезд «Молния» врезался в транспорт нефти. Все смешалось в кашу и начался пожар. Пожар был вскоре ликвидирован. На линии работали экстренно вызванные санитарные отряды. Разбирали балки, спасали оставшихся в живых, подсчитывали убытки, составляли депеши и телеграммы. Десятки апатичных телеграфистов бесстрастно механически выстукивали депешу. Железнодорожное начальство в смятении соображало, что делать. Какую сумятицу внесло это происшествие в движение! И во всем этом виновата непроглядная ночная тьма. У смятых изуродованных вагонов смятые изуродованные люди. Оторванные ноги и руки, размозженные черепа, санитары, врачи и сестры, освещающие ручными фонарями окровавленные массы тел, засыпанные обломками. Паровоз, врезавшийся в первую цистерну, сгорел вместе с машинистами, оглушенными ударами. У вагонов с почтой и деньгами стояла охрана. Несколько прожекторов осветили место крушения и предотвратили возможность грабежа. Из города прибыли репортеры и кинооператоры забегали с юпитерами. Какой-то чудак, мальчишка лет 18-ти, находившийся в числе очень немногих, достаточно счастливо отделавшихся от катастрофы, составил акт в том, что у него находился последний номер журнала «Америкэн», а этот журнал давал довольно большую премию тому, у кого во время крушения поезда окажется очередной номер. Все домыслы у людей, бодрствовавших этой ночью, сходились в одной точке – во тьме. Кто проклинал, а кто радовался. Чарльз Лоув радовался. Начальник ночного движения поездов «Молнии», Нью-Йорк – Сан-Франциско – проклинал. Ему пришлось здорово попотеть, прежде чем он добился освобождения пути для очередного маршрута и, несмотря ни на что, у него уже было пять минут опоздания. Начальник движения отдал по служебному проводу приказ начальнику путей: – Переведите Тихоокеанский на второй путь! Начальник пути повторил начальнику участка движения: – Переведите Тихоокеанский на второй путь! Начальник участка движения – начальнику участка пути: – Переведите Тихоокеанский на второй! И, наконец, начальник участка пути начальнику стрелки: – Переведите Тихоокеанский на второй! Начальник стрелки, тоже переворошенный до глубины своих нервов, сам делал все. Переводил рычаги, исполнял приходившие депеши и распоряжения. Он подошел к рычажным установкам и нажал рычаг. XI Никакой надежды на спасение! Дикий случай! Дикая смерть! Этот черный зуд усиливался и с каждым мгновением становился сильней. От него сотрясало тело и зубы крепче впивались в тампон. Наконец, где-то еще далеко, загудел гудок экспресса. Только у него были такие резкие и мощные гудки. Дикки увидел растущий, расползающийся красный свет фонарей. Видел искры, вылетавшие из топки. Шум рос, экспресс приближался. Дикки напряг всю силу воли. Его взор застлал огромный огненный дьявол. Он метал свои нервы, свои мускулы, но ничего. Все оставалось по-прежнему, только поезд чудовищно быстро рос. Наконец, вихрь бешеной скорости обдал Дикки пламенем и он уже чувствовал острия стальных колес, врезывающихся в его тело. Он уже видел себя разорванным на куски стальным гигантом. Какой-то огненный ад проглатывал его. Топка паровоза пронеслась над головой Дикки. Тихоокеанский перевели на второй путь. Дикки с изумлением осматривал себя. Он не только жив; искры, выпавшие из топки, попали на веревки и они истлели в нескольких местах. Небольшое напряжение и он свободен. Тампон вытянут изо рта и грудь проглатывает ночной воздух. Вдали с шоссе показались огни. – Это они, – подумал Дикки. – Прекрасно, но крайней мере, не идти пешком в город! Дикки сбежал с насыпи, перебежал шоссе и спрятался по другую сторону за кучей булыжников. Машина действительно оказалась Паккардом и трое наглухо закрытых людей, выскочив из нее, бросились к железнодорожному пути. Дикки спокойно вышел из своего убежища, сел в машину и пожелал трем джентльменам приятного возвращения в город. Под утро Дикки изорванный, израненный, измазанный, но довольный, ввалился в кабинет редактора. – Вы с ума сошли, Дикки? – встретил его Хирам Джонсон. – Нет, с рельс! – отвечал Дикки. – Но об этом после. Сначала пошлите репортера к торгпреду СССР, потом проявите снимки, которые я сделал этой ночью, дайте мне стенографистку и виски с содой! – Это не человек, а дьявол, – пробормотал Чарльз Лоув, – или я осел; одно из двух! Он остановился посередине тротуара, уткнувшись своей толстой потухшей сигаретой в утренний экстренный выпуск «Дейли Воркер». На первой полосе огромными красными буквами значилось: «Дикки Ред о Дикки Реде! Дикки Ред о Ку-Клукс-Клане! Дикки Ред о своем спасении!» Мальчишки тонули в своих выкриках, десятки тысяч рабочих и клерков, отправлявшихся на завод и на службу, расхватывали газету. XII Его, наконец, надо убрать! Опять в кабинете главного колдуна Штата Нью-Йорк Йорк появились перечеркнутые накрест красные линии, белые буквы, означающие смерть и люди, говорящие о каком-то очень серьезном деле, одетые просто, без балахонов, в штатском, похожие на толпу молодых заговорщиков, из которых каждый получил пощечину от врага. Ненависть людей потонула в гигантском городе, в подпирающих небо небоскребах, в улицах, переполненных до краев автомобилями, в метрополитене, в трамваях, в воздушной железной дороге и в бешеном темпе биржи на Уолл-Стрите. Люди, сжигаемые ненавистью, были во власти города-гиганта и каждый сам по себе представлял ничтожную пешку. Мясной король – один из вождей Ку-Клукс-Клана и на его деньги содержится многочисленный штат многочисленных лож. Мясной король получил пощечину от какого-то молокососа с красным билетом, мясной король жаждет крови. Мясной король не требует, он приказывает убить. Вечер Нью-Йорка – это сказка. Сказка, отблесками которой просвечивает каждый метр города. Сказка – силы человека. Мощные электрические прожектора делают вечер и ночь похожими на день. Электричеством залито все сплошь. И с высоты птичьего полета Нью-Йорк похож на сокровищницу, набитую радужными, играющими самоцветами. И есть единственный писатель, вскрывший электро-нарыв города-гиганта, сорвавший маску с отполированного лоска цивилизации. Этот писатель – Уптон Синклер. У него читатель найдет правду об истиной гуманности королей мясников и об их бойне, об Уолл-Стрит… Высокий, с синеватыми глазами лакей из ресторана черного Билли, у которого Дикки так вежливо взял кольца с цианистым калием и заставил, как настоящего лакея, ползать на коленках и подбирать осколки стекол, сказал: – Это сделаю я! В том же городе, недалеко от агентства Пинкертона на 114 Авеню, шло заседание. В доме редакции «Дейли Воркер» был ряд комнат для дел совершенно специального назначения. Таким делом являлись дела партии. Сидевшие в кабинете составляли бюро ЦК Америки. ЦК стал перед необходимостью послать человека в СССР. Наряду с этим газета хотела
дать ряд очерков о стране, которой ее подписчики интересовались больше всего. Когда дошла очередь до вопроса, стоявшего на повестке дня, секретарь сказал: – Есть ответственное поручение в Россию. Кто из товарищей выполнит его?.. Член бюро и главный редактор Хирам Джонсон ответил: – Дикки Ред! Ни одного голоса против. Дикки Реда знают слишком хорошо. Именно, он, а не кто другой! Бюро перешло к другим вопросам. Организация имела столько дел, что для решения каждого, по регламенту, полагалось не больше пяти минут. Из рамок выходили только принципиальные вопросы, требующие осторожного, тщательного подхода. Судьба Дикки Реда по крайней мере на три месяца была решена. Волей партии он был брошен в далекую чудесную страну. – Итак, Дикки, вы едете из Фриско послезавтра, в три часа? – Из Фриско, послезавтра, в три часа, на «Президенте Рузвельте»! XIII – Хороший пароходик, если не ошибаюсь, тысяч на 30 тонн! Когда имеешь дело с улицей, то не знаешь, кто на ней враждебен по отношению к тебе и кто нет. Еще хуже, когда в момент наводнения сердца и ума радостью, предвкушением интересного путешествия, – встречаешь старого приятеля. И случилось именно худшее. Дикки Ред встретил старого приятеля, застопорил свою машину и дал хороший ход языку. В пару минут он выложил ему свою радость и сказал, что едет корреспондентом своей газеты в Японию. Приятель оценил дружеские чувства Дикки, дал пару советов, где и как провести хорошо время в Токио, пошутил насчет Фузи-Ямы, в общем, выразил свое удовольствие, пожал руку и пожелал счастливого пути. В шуме улицы не слышно, что говорят, но шум улицы совершенно не мешает видеть говорящих. У витрины одного из колоссальных универсальных магазинов, против которого стоял Дикки, джентльмен с синеватыми глазами тщательно наблюдал за лицом или вернее, за губами говоривших. По движениям губ он определил, что Дикки едет послезавтра, через Сан-Франциско в Японию, на пароходе «Президент Рузвельт». Сам он знал, что «Президент Рузвельт» – один из лучших транс-пасификов концерна Гарримана. И когда Дикки пошел дальше, то джентльмен с синеватыми глазами последовал за ним.
XIV Чарльз Лоув, – главный колдун, – имел свою собственную частную жизнь. Он утром получил телеграмму от жены, спешно вызывавшей его в Японию. Там жена проводила осень. Она не хотела ехать одна обратно, она хотела видеть рядом с собой своего мужа. Чарльзу Лоуву надоели городские дела и он с удовольствием думал о своей женке и называл ее самыми хорошими именами… XV Дикки Ред делал последние приготовления к отъезду. Он искал самый большой в мире чемодан. Каждый нью-йоркец скажет вам, где купить такой чемодан. Только в магазине кожаных изделий у Мак-Дугласа и Компани продаются Супер-Глоб-Трогтери Эч 4. Дикки это знал и он направился к Мак-Дугласу. – Отделение дорожных вещей налево, – показал дорогу швейцар. Дикки потонул в запахах кожи. Пахло замшей и шевро, чемоданами, несессерами, удивительными седлами, кожаными пальто, пахло приятно, по-кожаному. Комната ремней, отделение седел, комната перчаток, этаж кожаных пальто, два этажа ботинок; Дуглас, Шимми, Мэри, Чарли, Променад, для тенниса, для гольфа, для футбола, для вечернего туалета, для танцев, для оперы, для… ну, для чего угодно! Отделение спортивной кожи, отделение кожаных шляп, этаж производственной кожи, два отделения чемоданов и чемоданчиков. – Дайте мне большой дорожный чемодан!.. – просит Дикки. Приказчик подводит его к пирамиде чемоданов. – Пожалуйста, сэр, выбирайте; вам для дороги, книг, путешествий, белья?.. – Мне вот этот, с вашего позволения. – Дикки дотронулся до маленького небоскреба. – Вот этот. Он заплатил. Чемодан взвалили на Форд. Дикки уехал. За ним, уже никого не спрашивая, уверенным шагом прошел в отделение чемоданов человек с синеватыми глазами и тоже попросил чемодан и тоже взял самый большой. Приказчик даже на мгновенье позабыл о своей Кэтти. Он с ней должен был вечером встретиться в мюзик-холле, но Джек был дисциплинированным служащим и не подал виду. Человек с синеватыми глазами уехал на «Кадиллаке». Этим не кончился день приказчика чемоданного отделения. За самое малое время до закрытия, когда служащие уже начали готовиться к уходу из магазина, к Мак-Дугласу ввалился полный джентльмен, в котором мы узнаем главного колдуна Нью-Йорка. Чарльз Лоув тоже прошел в чемоданное отделение и опять ему попался приказчик, мечтающий о Кэтти и мюзик-холле. – Самый большой чемодан!.. – с легкой одышкой потребовал Лоув. – Слушаю-с, сэр, – ответил приказчик, – вот, наверное, этот вам подойдет! – Олл-райт, благодарю! – ответил Лоув. – Будет о чем поговорить с Кэтти, – подумал приказчик. Торговля чемоданами Супер-Глоб-Троттер Эч 4 в этот день шла особенно хорошо. XVI Сан-Франциско – город солнца. Бурный темп жизни снабжен темпераментом юга и прекрасным климатом. В Сан-Франциско небоскребы не ниже нью-йоркских. Сан-Франциско – Нью-Йорк запада Северо-Американских Соединенных Штагов. Прекрасная гавань делает его первоклассным океанским портом. Сотни тысяч тонн груза ежедневно погружаются и сгружаются в его пакгаузах. На улицах Франциско пахнет Азией. Раскосые китайцы, кули, маленькие японцы. Курильни опиума, – китайские притоны и прачечные. Желтые занимают несколько кварталов. Много черных. В ресторане исключительно черная прислуга, черные музыканты. Черные боксеры. Черные швейцары. Но дальше эстрады ресторана черные в Америке не идут. А в Фриско особенно развит расовый антагонизм. Консервы, выпускаемые мясными трестами, часто имеют в своем этикете следующее маленькое замечание: «Упаковано при помощи белого труда». Никто не станет сомневаться в серьезности этой надписи, гарантирующей белые руки, но все же этикетка очень характерна. В Сан-Франциско замечательные кино. Совсем рядом Лос-Анжелос – маленькое царство экрана. Тут круглый год беспрерывное толчение тысяч молодых девушек, мечтающих о карьере кинозвезд, но в подавляющем большинстве делающих карьеру публичных женщин. На экранах Сан-Франциско отражается близость Лос-Анжелоса. Лучшие боевики проходят первым экраном именно в кино Фриско. XVII К двум часам по улицам города резко обозначилась усиленная циркуляция легковых и грузовых машин к пристани концерна Гарримана. Когда-то древние занимались тем, что подводили примитивную статистику чудесам мира. Этим занимались не только древние. Наши журналы, когда им нечем было заверстывать свои полосы, тоже искали чудес. Так, во всяком случае, ни древний статистик, ни современный журналист не должен забывать об одном из чудес, об океанском пароходе. «Президент Рузвельт» походил как две капли воды на других «президентов» Гарримана. Тридцать тысяч тонн. Недурненькая способность поглощать пятьдесят миль в час. «Президент Рузвельт» по своей длине немногим уступал тысяче метров, а высотой соперничал с средним небоскребом. На нем установлены мощные радиоприемники и есть все, начиная с площадки для игры в теннис и кончая русскими банями. Каждая каюта – маленький отель с кабинетом, гостиной, ванной и спальней. Залы ресторана могут вмещать не только несколько сот персон, но и серию бесконечных блюд, изготовляемых в прекрасной кухне. В читальнях можно найти удобные кожаные кресла, последние журналы почти на всех языках, и любые справочные издания. К вашим услугам радиотелеграф, воздушная почта и, если у вас натура романтика, то даже почтовые голуби. В кино на «Рузвельте» вы увидите последние боевики сезона, а если вам больше нравится театр, то подъемник вас доставит в мюзик-холл. Морской болезнью на таком плавучем острове может заболеть только человек с чересчур нежной душой или с нервным воображением. Для обыкновенного смертного она недоступна. Когда вы садитесь на такой пароходик, то вас помещают по вашим денежным способностям. Если вы заплатили по первому классу, то можете, не задумываясь, пользоваться всеми благами культуры. Есть все, что вздумается, посылать депеши, играть, плавать, смотреть, слушать. Вам будут только предлагать и вас будут спрашивать, нравится ли вам или, может быть, вы хотите более мажорного или более минорного тона от пианиста на эстраде. Вам приготовят постель, позаботятся о том, чтобы вечером к табльдоту вы были в вечернем туалете, поставят к кровати ночные туфли, не забудут о зубной пасте и зубочистке, о приборе для чистки ногтей. А утром вежливый до чертиков парикмахер выбреет вашу физиономию. Все это вы получите, если, скажем, за рейс от Фриско до Токио внесете пятьдесят долларов. Ну, а если их нет, или есть меньше? Посмотрим! Во втором классе вы не получаете разных пустяков, без которых можно обойтись, но вас уже не пускают на верхнюю палубу. Если вы заплатили по минимальной расценке, вас засаживают в самый низ и до места назначения вы будете торчать в пыльных, темных и душных помещениях. Вы никогда не увидите волшебного верха, не услышите прекрасной игры и не посмотрите на последние боевики сезона. Вы будете получать кипяток и вас будут третировать. При первом поползновении пробраться на палубу второго класса, вам покажут на ваше место и, надо сказать, покажут весьма неучтиво. XVIII За час до отправления «Рузвельта» у здания пристани в комнате заведующего багажом неумолимо трещал телефон. – Алло, я вас слушаю! Какой-то голос, говоривший с другой стороны, попросил: – Будьте любезны записать: – Багаж каюты № 98 первого класса не спускайте в трюм. – Хорошо, будет исполнено, – ответил заведующий багажом и повесил трубку. Но непосредственно после окончания разговора опять задребезжал звонок. – В чем дело? – крикнул торопившийся на пароход заведующий. – Запишите! – повелительно проговорил голос, – багаж каюты 96 первого класса в трюм не спускайте. – Хорошо! Но не успел он повесить трубку, как телефон опять зазвенел: – Алло! – Заведующий багажом? – Да! – Багаж каюты 97 первого класса… – Знаю, оставить на верхней палубе, будет сделано! Он бросил трубку и помчался на пароход, боясь того, что посыпятся еще звонки от других двухсот пассажиров с такими же запросами. На палубу «Президента» доставили последний багаж. С трех автомобилей внесли три громадных, до странности одинаковых чемодана, известных под маркой Супер-Глоб-Троттер Эч 4. Каждый из сопровождавших чемоданы вручил дежурному офицеру парохода документы пассажиров первого класса кают: №№ 97, 96, 98. Чемоданы поставили рядом. Пароход готовился к отплытию. Внизу в машинном отделении работала кочегарка. Разводили пары. Через сорок минут «Президент Рузвельт» отдаст концы. На пристани под железобетонными сводами, у входа к трапу на «Президент», двое мужчин нетерпеливо ходили взад и вперед, всматриваясь в проходившую публику. – До сих пор нет!.. – говорил один. – Да, это не похоже на Дикки… – говорил другой. Оба вместе продолжали ходить и всматриваться. Очевидно, видеть Дикки им нужно до зарезу, и его отсутствие становилось странным. – Но ты звонил ему в отель?.. – остановился один. – Звонил, – отвечал другой, останавливаясь. – Ну? – Говорят, уехал. – Черт!.. Время шло. Оставалось 20 минут и первый удар гонга на пристани оповещал пассажиров и провожающих. После третьего предупредительного удара, расталкивая толпу зевак, протискивался на платформу Чарльз Лоув. В самый последний момент он получил телеграмму о том, что его взбалмошная жена выехала и желает видеть его в Сан-Франциско. Чарльз Лоув решил сделать жене крупный выговор, но все же остаться здесь и дожидаться ее прибытия. Он спешил за своими вещами. – Я не еду, сэр! – обратился он к офицеру. – Где мои вещи, где мой желтый чемодан? – Вот, сэр, – надеюсь, вы говорили об одном из них, – вежливо сказал тот, подводя Лоува к желтым чемоданам. Лоув поблагодарил любезного офицера и его носильщик отправился за ним к автомобилю. Дикки Ред не появлялся. Двое мужчин не ходили по платформе, они стояли рядом и смотрели на отходную горячку публики. Таможенные чиновники, вместе с дежурными офицерами парохода, обходили пассажиров с последней проверкой. В двух каютах, занятых какими-то джентльменами, ехавшими до Токио, не оказалось ни одного человека, а у двух желтых чемоданов, по-видимому, не оказалось владельцев. Однако, таможенный чиновник и дежурные офицеры заинтересовались происхождением желтых чемоданов и в короткое время около них собралась небольшая толпа. Таможенный чиновник нетерпеливо обходил пассажиров с вопросом: – Это ваш? Это ваш?.. И по мере того, как он по кругу женщин и мужчин приближался к чемоданам, он слышал только один ответ: – Нет! И, наконец, у самых чемоданов он тот же вопрос задал седой миссис в шелковом дорожном манто. – Это ваш? На этот раз таможенный чиновник услышал утвердительный ответ и крик седой миссис, упавшей от удивления и волнения в обморок. – Мой!.. Ответ, вместе с молодым элегантно одетым джентльменом, Дикки Редом, вышел из большого желтого чемодана Супер-Глоб-Троггер Эч 4, Мак Дуглас и К0. Наконец, прозвучал сигнал к отправлению, гуднула сирена, капитан приказал отдать концы и, прорезая пыльную и сальную воду гавани, качаясь своим гигантским телом, «Президент Рузвельт» пошел в океан. Двое мужчин крепко выругались, плюнули и ушли. Читатель извинит автора, желающего показать ему еще один, может быть, в последний раз, м-ра Чарльза В. Лоува – главного колдуна Нью-Йорка. Чарльз Лоув вошел в свою комнату в «Гранд-Отеле» вместе с черным лакеем, потевшим под тяжестью желтого чемодана. Когда он остался один, то захотел вынуть свою любимую сигарету. Неизвестно, где он оставил свой портсигар и теперь ему пришлось лезть за ним в свой чемодан. Но ему показалось, или телеграмма жены повлияла на его умственные способности вредным образом, – так или иначе, а желтый чемодан зашевелился. Он шевелился несколько секунд и в тот момент, когда Лоув хотел с криком выбежать в коридор, чемодан раскрылся и из него, потный и смешной, как негр в сметане, вылез высокий, сухой человек с синеватыми глазами, знакомый нам прежде всего по ресторану черного Билли. Он кипел от гнева и его почтительность, с которой он всегда обращался к Лоуву, исчезла: – Какого дьявола вам нужен был мой чемодан? Вот и убей после этого мерзавца Реда!.. Глава пятая, или восстание негров I Я надеюсь, читатель, что ты принадлежишь к числу тех людей, из которых пыльный и душный город не вытравил способности чувствовать и любить природу. Позволь мне думать, что в теплые лунные ночи ты, повинуясь какой-то неопределенной силе, способен часами бродить по бульварам, уходить за город и на вершине Воробьевых гор подставлять свою уставшую за день грудь сладкому дыханию южного ветра. Южный ветер! Ветер, который через много морей летит к нам от берегов таинственной Африки, ветер, в котором слышатся запахи девственных лесов, рыканье льва и злобный лай гиены. Ветер, который полон таинственных звуков тамтамов, негритянских барабанов, через мили переговаривающихся друг с другом на резком барабанном языке. Ветер, вплетающий в свои шорохи заунывную мелодию негритянской песни и исступленные причитания колдунов. Когда ты был молод, читатель, ты зачитывался романами Буссенара и Луи Жаколио, – а впрочем, может быть, ты еще и сейчас молод и эти два писателя числятся в списке твоих любимых. Так или иначе, но по их романам ты знаешь, – думаешь, что знаешь Африку. Ты представляешь себе отважных путешественников и исследователей, проникающих в таинственные дебри страны и там, сквозь тысячи опасностей, путешествующих с единственным желанием насадить великие начала европейской культуры в среде несчастных дикарей. Ты видишь их, – упорных и сильных, терпеливо расчищающих себе дорогу сквозь заросли диковинных растений, под угрозой нападения со стороны диких зверей. Ты волнуешься за них, когда они, измученные и усталые, приближаются, наконец, к цели своего путешествия, к какому-нибудь негритянскому поселку, затерянному в глухой чаще, и ты готов плакать от обиды и негодования, узнав, что жители поселка, вместо того, чтобы радостно приветствовать носителей культуры, встречают их сагаями и ликонгами. Невежественные дикари! И вдруг ты узнаешь, что один из этих невежественных дикарей присутствовал на последнем конгрессе Коминтерна и говорил от имени миллионов негров. Это не Буссенар и не Жаколио. Это не южный ветер, шепчущий тебе фантастические истории во время твоих ночных путешествий на Воробьевы горы. Это живой негр, с трудом и опасностями пробравшийся в далекую Россию. Он не пробирался через заросли тропических лесов, он не томился лихорадкой на берегах африканских рек. Нет, – там он чувствовал себя прекрасно и свободно! На своем
великом пути в Советскую Россию он прошел через более дикую и страшную страну, чем его родная Африка. Он прошел через Европу! В этой Европе он видел, как культурные люди, впившись зубами в горло таких же людей, высасывали из них кровь и не считали это людоедством. В этой Европе он видел, как среди улиц городов, днем, не прячась и не стыдясь, белые звери терзали остриями шашек и огнем пулеметов людей, просивших куска ими же заработанного хлеба. И от имени миллионов негров он говорил: спасибо вам за такую культуру! Дайте нам свободу и мы сами создадим свою культуру, культуру нового мира, культуру разума и труда! Прислушивайтесь в голосу этого негра. Он расскажет вам правду об африканских экспедициях, он сорвет покрывала фантастики с героев Буссенара и Жаколио, он покажет вам их, этих передовых разведчиков капитала, – вольных или невольных, не все ли равно? В его рассказах встанет перед вами настоящая Африка, – Африка черных рабов, иссеченных воловьими бичами, Африка окровавленная, втоптанная в грязь сапогом французского и английского империализма, Африка зверских насилий над плохо вооруженными и почти беззащитными неграми. Тогда вы поймете, почему герои Буссенара и Жаколио встречали сопротивление на своем пути, тогда вы найдете слова оправдания для негров, в панике бежавших в глубь страны от культуры, которая несла с собой ярмо непосильной работы и удары бича. Это не ветер, дующий с юга в лунную ночь. Это слова живого человека, говорящего от имени миллионов негров. Это не рыканье льва, не вой гиены, не причитание колдуна. Это стоны боли и обиды! II Негры совершенно не виноваты, что от берега моря до центра французской колонии добрых три сотни верст. Негры совершенно не виноваты, что владельцы сахарных плантаций и крупные охотники за слоновой костью хотят увеличить процент прибыли за счет расходов на провоз. Неграм нет никакого дела до того, что кто-то усиленно спекулирует на землях, расположенных по линии намеченной колониальными властями железной дороги. И негры не понимают, почему они должны поливать шпалы и рельсы этой дороги своим потом и своей кровью.
Разве от этого поезд лучше пойдет? Но белые хорошо знают, что они делают. Конечно, тысяча квалифицированных европейских рабочих сумела бы в более короткий срок выполнить работу двух тысяч негров. Конечно, переполняющие Европу безработные пошли бы даже в адские условия тропического климата. Но… белый рабочий примерно раз в десять дороже рабочего-негра. Поэтому выгоднее согнать с окрестных деревень десятки тысяч негров, угрозами, подкупами и обманом завербовать целые племена, окружить их хорошим нарядом полиции и местных, все равно бездельничающих войск. А выгода для белого человека – все! Там, где он может опустить в карман несколько десятков лишних франков, там он ни перед чем не остановится. Великая вещь франк! Можно было, конечно, провести железную дорогу в обход. Можно было сделать небольшой крюк с тем, чтобы обойти эти проклятые болота. Но инженеры, планировавшие стройку, точно рассчитали, сколько миллионов попадет в их карманы при засыпке болотистой полосы, а мосье Дюпоне, вчера содержавший притоны в Париже, а сегодня занимающийся спекуляциями в Африке, так ловко и так нахально закупил десятки акров тропического болота, что ни о каких обходах разговора быть не могло. Дорогу вели прямиком, сквозь леса и заросли, через реки и полные тысячами болезней низины. Конечно, болото – пустяк для современной, вооруженной до зубов техники. Мало ли машин и сооружений предназначено для того, чтобы в кратчайший срок осушить любую лужу, даже превосходящую по своим размерам территорию самой Франции? Все, что раньше падало на людскую рабочую силу, теперь может быть возложено на эти гигантские паровые и электрические механизмы, и человеку останется только нажимать рычаги да кнопки, предоставляя блестящим ковшам землечерпалок проделывать грязную работу. Но и здесь не повезло неграм! На свою негритянскую беду они оказались значительно дешевле, чем машины и применение их труда давало экономию. Поэтому машины так и не увидели берегов Африки, или увидели их в самом ограниченном количестве; а негры по колено, а иногда и по горло в воде, прокладывали путь через болота французских колоний. На этой работе негр является чем-то вроде универсального американского ножика с двенадцатью приборами. Он заменяет ковши землечерпалок, на своей спине вытаскивая железные ящики с болотной тиной, он изображает лошадь, впрягаясь в тяжелую стальную рельсу и под бичом надсмотрщика волоча ее по вязкой почве; он катит тяжелый каток, утрамбовывая, параллельную железной, шоссейную дорогу и, наконец, он в свободное от работы время обслуживает белых, воздвигая им жилища около линии нового пути. Там, где белые люди строят что-нибудь, всегда валяется мною свободных, несчитанных, всяческими способами наворованных денег. А где есть деньги, там немедленно строятся городки, вырастают рестораны, кафе-шантаны, игорные дома, притоны разврата, словом, все, в целом громко именуемое строительным городом. В момент постройки, – это бессистемная, наскоро распланированная кучка домов, населенных отборнейшими мерзавцами и аферистами, обманывающими, обсчитывающими и обкрадывающими друг друга. Придет время и эти аферисты превратятся в почтенных граждан-старожилов. Они будут заседать в городском управлении и судах, от них будет исходить высшее толкование нравственности и закона. Мэр города с негодованием станет ловить на улицах выброшенных за борт жизни женщин и награждать их желтыми билетами, забывая, что несколько лет тому назад ему принадлежал первый в местности дом терпимости. Городской судья присудит к каторжным работам голодного, обокравшего кассу ювелирного магазина и, вероятно, не вспомнит о том, что было время, когда он сам по дороге к городу (тогда еще поселку) укокошил почтальона и отобрал у него всю почту, содержавшую в себе немало хороших, настоящих франков. Придет время… А пока вся эта публика очень громко, откровенно и нагло хвастается своими аферами, играет в рулетку и баккара, кутит, развратничает и нимало не беспокоится о том, что смертность среди негров, дающих им возможность предаваться этому милому образу жизни, растет с каждым днем. Как истые французы, да притом еще французы-колонизаторы, они следуют в своей жизни любимой пословице – «После нас – хоть потоп!» И поэтому, вечерами сходятся и съезжаются они в самому шикарному и богатому зданию поселка, к ресторану, носящему громкое название «Утехи любви». На экипажах и на автомобилях, верхом и на своих двоих, обутых в высоченные болотные сапоги, во фраках и смокингах, в грубых кожаных костюмах, в распахнутых до пределов приличия рубашках наполняют они залы этого ресторана и начинают там соревнование в трате денег, пьянстве и обжорстве. В «Утехах любви» можно получить все, что угодно. Лучший повар, работавший в Париже у самого Максима, приглашен предприимчивым ресторатором. Для хранения продуктов выстроены прекрасные ледники и специальное сооружение поддерживает в них полярный холод. Правда, обед в «Утехах любви» стоит раз в десять дороже обеда в самом роскошном парижском ресторане, – а об ужинах, винах и специальных, по карточке и вкусу заказываемых, кушаньях и говорить нечего, – но это никого не смущает. И в «Утехах любви» задорно гремит музыка, льются в бокалы чудовищно дорогие вина, уничтожаются изысканные кушанья и среди столиков, переполненных чавкающими, потеющими от обжорства людьми сплетаются в фокстроте обнаженные пары. III Негры на постройке питаются несколько иначе. В два часа, иногда в три, а иногда и вечером, вереницы рабочих сходятся к складам и получают там свою дневную порцию мясных консервов и какой-то не то вяленой, не то копченой рыбы. Раздатчики торопливо отсчитывают банки и рыбу, выдавая сразу на десять человек и совершенно не считаясь с правилами арифметики. Негры не смеют возражать и вступать в пререкания, так как надсмотрщики стоят рядом и подгоняют бичами замешкавшихся в очереди. Таким образом, и без того недостаточная порция дневной дачи уменьшается еще раза в полтора и несчастные рабы, измученные дневной работой, наскоро проглатывают пищу, чтобы заснуть тяжелым лихорадочным сном до следующего утра, – утра, наступающего в середине ночи. И в довершение всего, даже те две банки консервов, которые попадаются на троих здоровых и зверски голодных негров, в огромном большинстве случаев совершенно непригодны в пищу. Раздутые бока этих банок открываются с зловещим шипеньем и вонючие газы, результат долгого гниения, прорываются наружу. На постройке железной дороги зарабатывают не только те, кто стоит непосредственно около дела. Сотни капиталистов там, в Париже, наживаются на поставке недоброкачественных продуктов по весьма доброкачественным ценам. И негры вынуждены пожирать эту гниющую дрянь, пухнуть от голода и болезней и работать; работать так, как будто они съедают пуды первосортной пищи. Границы человеческого терпения крайне неопределенны. Иногда они почти безграничны, иногда они до смешного узки. Границы негритянского терпения относятся к разряду первых. Ни раздатчики пищи, ни надсмотрщики, ни посетители «Утех любви», ни поставщики гнилых консервов не думали о том, что может настать момент, когда консервная банка вместе с пучком рыбы полетит в лицо раздатчика, а надсмотрщик, взмахнувший бичом, будет смят разъяренной толпой. Так долго и так много терпели негры, так покорны были они, что полиция и войска совершенно забыли о своих ружьях, а жители города насмешливо читали телеграммы о волнениях и забастовках в Европе… И когда раздатчик Франсуа выплюнул пару зубов и десятка два отборнейших ругательств, он еще не думал, что это серьезно. Сверкнувший в его руке револьвер казался совершенно надежной защитой против напиравшей толпы чернокожих и при первом же выстреле он счел себя победителем. Но выстрел, хотя и попавший в цель и уложивший на месте одного старого негра, произвел совсем обратное обычному действие. Негры не отхлынули назад, не бросились врассыпную с криками боли и испуга, они ринулись на раздатчика, сбили его с ног, растоптали его босыми ногами, перевернули вверх дном охраняемый им склад и перекинули вспышки восстания к другим складам, где другие последовали за ними. Местная полиция не смогла, даже в течение пяти минут, оказать сколько-нибудь серьезного сопротивления, а войска, – славные колониальные войска бежали в панике, оставив все оружие в руках восставших. Командир батальона, герой Соммы и Марны, носивший на груди и английский крест Виктории, и ленточку Почетного легиона, совершенно растерялся, увидев черную толпу, двигающуюся к его дому. Он едва успел вскочить на свою лошадь и, всадив ей в бока шпоры, бешеным карьером помчался по направлению к городу. На окраине города он на секунду остановил взмыленную лошадь, как бы раздумывая, куда направить путь, а потом решительно повернул в ту улицу, на которой сверкал огнями дуговых фонарей подъезд ресторана «Утехи любви». IV Мосье Дюпоне сделал дело. Вчера он получил свыше миллиона франков за болотистые участки, вошедшие в полосу отчуждения. Сегодня он поэтому случаю кутил; кутил так, что даже видавший виды содержатель ресторана от времени до времени протирал глаза, желая убедиться, не спит ли он. Весь зал ресторана напоминал собой что-то вроде Дантовского чистилища. Несколько десятков посетителей валялись под столами и просто под ногами танцующих и десятка два полупьяных полуголых пар кружились под звуки невероятной музыки в каком-то совершенно невероятном танце. Сам Дюпоне сидел за столиком, уставленным бутылками, и занимался чрезвычайно важным и серьезным делом. Он выкупал в ванне с шампанским полдюжины танцовщиц и теперь, разбавив эту ванну абсентом, коктейлем, виски и ромом, предложил пять тысяч франков тому, кто, нырнув в эту смесь, проглотит дюжину устриц, не захлебнувшись и не опьянев. Нашлось двое желающих, скидывавших с себя смокинги, и один из них уже приготовился к опыту, когда в зале появилась фигура военного, который расталкивая танцующих, переворачивая столики и опрокидывая батареи бутылок, ринулся прямо к кутящему спекулянту. – Мсье Дюпоне! – заорал он так, что бокалы вздрогнули и серебристым звоном выразили свое негодование по поводу столь грубого поведения. – Мсье Дюпоне! – А, капитан, – приветствовал Дюпоне военного. – Стакан смеси капитану! – Мсье Дюпоне, я не буду, я… – Стакан смеси капитану и – пейте, капитан! – Мсье Дюпоне… – Сорок лет Дюпоне! Чего вы волнуетесь? – Негры, мсье Дюпоне. Негры… – Что негры? Сдохли, что ли? – Хуже. Восстали! Негры восстали! Собиравшийся выиграть пари человек при этом известии поскользнулся в винной ванне и чуть-чуть не нырнул в нее головой. Несколько танцующих пар остановились; даже один из лежавших под столом попробовал приподняться. Только Дюпоне оставался спокойным и словно не слышал сообщенной ему новости. – Да вы выпейте, капитан, – настаивал он. – Но, мсье Дюпоне! Они убили нескольких раздатчиков и надсмотрщиков, они разоружили войска и полицию, они идут к городу, они… – Вы мне надоели! А на ваших негров я – плевать хотел! V Плюнуть Дюпоне не успел. Раньше, чем он уговорил капитана выпить и успокоиться, негры ворвались в город и ринулись к ресторану. Не прошло и часа, как Дюпоне плавал в винной ванне с размозженной головой, а остальные участники попойки, с визгом, криками и руганью, пытались бежать через окно и крышу пылавшего здания. Восстание росло, охватывая все новые и новые районы постройки, а к утру перекинулось на всю область. Разбитая голова Дюпоне, растерзанные надсмотрщики, голые танцовщицы, уведенные в глубь тропических лесов, сгоревший поселок и остановившиеся работы, все это вместе взятое отразилось на Парижской бирже: трансафриканские, вчера еще шедшие на повышение, сегодня с резвостью молодого теленка сделали совершенно неожиданный прыжок, стоивший много миллионов франков некоторым биржевикам. Перепуганные, взволнованные люди толпились в биржевом зале, ловили сплетни и слухи и бешено продавали трансафриканские акции. До двух часов дня среди предложений не было ни одного голоса, выразившего желание купить. Люди метались как угорелые, торопя маклеров, маклеры тщетно искали покупателей и только к концу биржевого дня кто-то заявил о том, что он покупает трансафриканские в каком угодно количестве за одну треть их номинальной стоимости. Попробовали было сыграть на повышение, но едва один или два продавца запросили больше предложения, черная доска снова бросила цифры, возвещавшие о том, что акции стоят в одну четверть номинала. Кто-то играл на негритянском восстании, играл уверенно и спокойно. Тайну этой игры следовало бы искать в кабинете военного министра в день описанной нами биржевой паники. Вот уже больше часа военный министр беседует с высоким, крепким, но совершенно седым человеком. В их разговоре играют видную роль блокноты, испещренные карандашными записями, выражающимися в рядах шестизначных цифр. – Вы понимаете меня? – говорит седой человек министру. – Я скупаю: скупаю все акции по той цене, какую даю я. Никто не осмелится попросить больше. Едва хоть один из продавцов поднимет цену, я прекращу скупку, и акции снова сделают бешеный прыжок вниз. От вас требуется одно! Задержать экспедицию до моего распоряжения и самым старательным образом раздувать опасность. Министр колебался. – Это рискованное дело, – говорил он. – Вы сами понимаете, что оно может стоить мне моей карьеры. Я имею распоряжение президента выслать экспедицию немедленно. – Немедленно понятие растяжимое, дорогой. Послать эскадрилью аэропланов в Африку дело нешуточное. Приготовления могут занять более суток. А этого времени для меня совершенно достаточно. Акции будут в моих руках. – По нас каждую минуту просят о помощи. Негры бушуют по всей территории и гибнут сотни белых. – Каких белых? – Вся эта сволочь, которая работает там на постройке, немногим больше стоит, чем те негры, которых они надували. Если даже их всех перебьют, то неужели мы не найдем в нашей славной республике достаточное количество умных негодяев на смену? Полноте, господин министр! И кроме того, ведь то, что вы делаете для меня – вы делаете, разумеется, не бесплатно. Будем говорить откровенно. Я вам сейчас же передаю акции на сто тысяч франков. Это по сегодняшней цене. После ликвидации восстания они поднимутся в четыре раза. Полагаю, что дело сделано. Строители дороги, бежавшие под защиту соседей-англичан, ничего не понимали. Отчего медлит метрополия? Отчего не идет помощь? Отчего никто не спасает их драгоценные жизни? Они не
понимали, что там, в Париже люди, в тысячи раз более богатые, чем они, ведут крупную игру и что для этих людей они значат ровно столько же, сколько для них самих значили восставшие теперь негры. VI Лейтенант воздушной службы де Лорм совершенно не подозревал, что помещенное в отделе «биржа» утренней газеты извещение о том, что продажа и покупка трансафриканских прекратились и что акции твердо стоят в одну пятую номинала, сколько-нибудь относится к нему. На бирже он не играл, предпочитая этому делу игру в клубе, и извещение прочел совершенно случайно, от нечего делать перелистывая принесенную лакеем газету. Он совершенно спокойно позавтракал в своем любимом ресторане на площади Этуаль, как всегда катался после завтрака верхом по аллеям Булонского леса, отдал пару-другую дневных визитов, перемешивая деловые с любовными, и ровно в десять часов вечера явился в клуб сыграть партию в баккара. В разгаре игры, когда де Лорм шел по банку в двадцать тысяч, к нему подошел лакей и протянул поднос, на котором лежал конверт с бланком военного министерства. Не прерывая игры, де Лорм небрежно раскрыл карты и, предоставляя партнерам сообразить, выиграл он или проиграл, вскрыл конверт. Когда он прочел предписание немедленно прибыть на аэродром для того, чтобы утром следующего дня вылететь с эскадрильей в Африку, он вспомнил о прочитанном им в утренней газете. – Я вынужден прервать игру, господа, – сказал он, обращаясь к партнерам. – Меня срочно требуют по месту службы. Я надеюсь, что вы извините меня. Через, – он остановился, что-то высчитывая, – через пять дней я буду здесь и мы сможем окончить партию. А пока… Когда он повернулся, чтобы уйти, ему крикнули вслед: – Да заберите ваши двадцать тысяч, де Лорм, – вы сняли банк! Он спрятал в бумажник шелестящие банковые билеты, думая, что деньги всегда и везде пригодятся, даже в Африке. Прямо от клуба автомобиль помчал его за город, туда, где широким квадратом раскинулся величайший в мире полувоенный, полугражданский аэродром. Оборудованный по последнему слову летной техники, он был особенно красив ночью, когда приспособления для ночных полетов заливали ярким светом всю его безукоризненно ровную, с помощью точной математики выверенную поверхность.
Машина на минуту задержалась у ворот, чтобы предъявить пропуск охране, и потом помчалась дальше, минуя освещенные пристани для пассажирских аэропланов, совершающих регулярные рейсы над страной. Слушая указания де Лорма, шофер пересек аэродром в западном направлении и через несколько секунд остановился у ряда ангаров, где уже копошились летчики и механики, выводившие, проверявшие и осматривающие машины. В составе эскадрильи были аэропланы всех употребляющихся в воздушной войне типов. Де Лорм летал на истребителе. Он знал, что в африканской стычке с дикарями его игрушке, предназначенной для боев с аэропланами противника, делать абсолютно нечего и удивленно спросил начальника эскадрильи: зачем он должен лететь вместе с другими. – Не забудьте, – ответил тот, – что мы пролетим над Гибралтаром и английскими колониями. Наше правительство уже получило разрешение на этот кратчайший путь. Надо показаться во всем своем блеске. Пусть знают, как мы выглядим в воздухе! Это соображение де Лорм счел достаточно веским и с особым старанием приводил в порядок свою машину, почти до утра провозившись с ней. На рассвете эскадрилья поднялась в воздух и над сонным Парижем двинулась по направлению к югу. VII Начало полета не предвещало никаких неприятностей. Для де Лорма, да и для других участников этой экспедиции, она казалась чем-то вроде увеселительной прогулки и они превратили полет в учебно-маневровую вылазку. Аэроплан командира непрестанно передавал приказания и, послушные его голосу, остальные аэропланы перестраивались так же гладко и быстро, как хорошо обученные солдаты в роте. Погода стояла ровная и теплая, легкий ветер дул с севера, умножая скорость машин, моторы работали совершенно исправно и до самых берегов Африки ничто не нарушало хорошего настроения и спокойного состояния летчиков. При приближении к африканскому берегу, начальник эскадрильи отдал распоряжение снизиться и все поняли, что делается это для того, чтобы лишний раз пугнуть еще не вполне пришедшие к повиновению племена пограничных с Алжиром областей. Эскадрилья теперь летела так низко, что с земли можно было разглядеть не только очертания аэропланов, но и фигуры сидевших в них летчиков. Сверху видно было, как в панике метались верблюды, сбрасывая груз и всадников, а один раз де Лорм разглядел в бинокль льва, вылезшего из какой-то расселины и посылавшего негодующий рев навстречу дерзким нарушителям его покоя. Один из аппаратов угостил царя пустыни дождем пулеметных пуль, но они не попадали в цель и только вырыли землю в нескольких шагах от животного. Лев стоял, волнуясь и рыча, нервно взрывая землю когтями передних лап. Потом внизу показались гордые и прекрасные туареги на своих огромных верблюдах. Эти люди, живущие в самом сердце пустыни, ничем не выражали своего волнения и только мельком взглядывали на аппараты, рассекавшие раскаленный воздух. Того, что случилось несколькими минутами позже, не ожидал ни начальник эскадрильи и никто из летчиков. Любопытство и желание пугнуть обитателей Сахары заставило их снизиться еще больше и они не успели опомниться, как налетел вихрь, поднимая тучи песка и осыпая им людей и машины. Самум! Он страшен там, внизу, где целые караваны гибнут под горами налетающего со всех сторон песка, где люди и животные задыхаются в его бурных объятиях. Он страшен для жителей городов и оазисов, не успевающих вовремя закрыть входы и окна своих жилищ, он страшен для птиц и пресмыкающихся, для страусов, верблюдов и львов. Но он страшен и здесь, наверху, куда долетают взметенные им песчаные струи, он страшен для хрупких аэропланов, для их пропеллеров, теряющих точность своих оборотов, для их двигателей, во все отверстия которых набираются песчинки и мелкие камни. Скорей вверх! Скорей вверх – туда, где небо спокойно, где нет песка, нет злобных порывов урагана. Взять высоту! Такое именно распоряжение было отдано с командирского аэроплана, – последнее распоряжение, которое слышал де Лорм. Его легкий и хрупкий истребитель более других машин был сломлен и сбит злобным вихрем. Он буквально застревал в тучах песка, его мотор давал перебой, его полет сделался неровным и колеблющимся и он отказался повиноваться руке летчика. На несколько мгновений перед де Лормом встал весь ужас падения, падения туда, в пустыню, в жерло самума, в тучи взволнованного песка. Страшным усилием воли прогнал он надвигавшийся страх и заставил свой мозг напряженно работать в поисках выхода. А выход был один. Отдаться воле ветра и заботиться только о том, чтобы машина не опрокинулась, не пошла в штопор. Его руки приросли к рычагам, его мысли, его воля были направлены в одну точку, к одной цели. Некоторое время он еще видел невдалеке от себя один из аппаратов эскадрильи, также, как и он, боровшийся с бурей, но потом этот аппарат взял высоту и скрылся из глаз де Лорма. Один в море песка, один в порывах страшного урагана! Его попытки подняться выше, чтобы выйти из опасной полосы, не приводили ни к чему. Аппарат не повиновался рулю высоты, хоть руль, по-видимому, не был сломан. Сперва де Лорм не понимал причины этого, но потом сообразил, что густые песчаные тучи не только мешают подъему, но даже все больше и больше снижают аппарат. Гибель казалась неминуемой. Вся надежда была на бешеную скорость, с которой увлекаемый мотором и ветром аэроплан мчался вперед. Точно учесть эту скорость летчик не мог, так как указатель отказался работать, но он чувствовал по тому, с какой силой врывается воздух в его готовые разорваться легкие, что эта скорость огромна и от нее, от этой скорости, ждал он спасения. Между тем, остальные аппараты эскадрильи благополучно вырвались в слой воздуха, свободный от песка и урагана. Летчики с ужасом и волнением смотрели вниз, туда, где бушевало желтое море, туда, где со всех сторон налетавшие вихря сплетались в хаотическом танце. С командирского аэроплана произвели перекличку. На призывы откликнулись все, кроме истребителя де Лорма. Командир спросил остальных летчиков, но де Лорма никто из них не видел. Очевидно, он остался там, внизу, и только чудо могло спасти его. Авиаторы не верят в чудо, и поэтому все они были уверены, что летчик де Лорм пал жертвой самума. VIII Мало-помалу самум стал ослабевать и де Лорм стал различать землю сквозь значительно поредевшие тучи песка. Ему необходимо было спуститься и привести машину в порядок, прежде чем продолжать полег. Не переставая прислушиваться к течению воздушных струй и скорее инстинктивно, чем сознательно, выравнивать машину, он одновременно рассматривал расстилавшуюся внизу местность и с удивлением и испугом увидел, что он летит уже не над пустыней, а над лесом. Это открытие повергло его в крайнее уныние, тем более, что мотор почти отказывался работать, давая все время опасные перебои. Нельзя же планировать на деревья! Но всем остальном дело обстояло благополучно. Несколькими пробами он убедился, что никаких серьезных поломок в управлении нет и что только кое-куда набившийся песок мешает правильному полету. Запас бензина имелся в достаточном количестве и, если бы только удалось найти место для спуска, то он сумел бы нагнать эскадрилью. Пока что он попытался несколько подняться, чтобы иметь разгон на случай спуска и вместе с тем избегнуть тех воздушных течений, которые всегда бывают над лесистой местностью. Это ему удалось и, едва взяв пару сотен метров высоты, он увидел прекрасную полянку, достаточную и для спуска и для обратного подъема. Правда, могло оказаться, что эта полянка с болотистой почвой, и что подъем с нее окажется невозможным, но раздумывать и выбирать не приходилось. Он остановил мотор, и без того готовый перестать работать, и легко скользнул вниз. Небольшая хвостатая обезьяна с наслаждением раскачивалась, повиснув вниз головой на ветке какого-то дерева. Ее довольно длинный хвост позволял ей брать значительный размах и она была на верху блаженства. При каждом удачном броске она скалила зубы и делала руками какие-то странные жесты, словно пытаясь поймать воздух. В ее маленьких черных глазах застыло выражение сладострастного блаженства, а ее ушки шевелились в такт раскачиванию. Какое наслаждение! Вероятно, наша любовь к качелям досталась нам в наследство от далеких наших праотцев, подобно этой обезьяне качавшихся на своих длинных хвостах в доисторических лесах. Итак, обезьяна в тропическом лесу устроила аттракцион из своего собственного хвоста и ветки дерева. И устроила это как раз в тот момент, когда французский летчик де Лорм решил спланировать на полянке этого самого тропического леса. Де Лорм, конечно, не заметил обезьяну. Его глаза слишком были заняты, чтобы обратить внимание на этот маленький, серенький комочек, мелькавший в зеленой листве. Но обезьяна, само собою разумеется, заметила и де Лорма и его аппарат, заметила, как только они появились в поле ее зрения, вынырнув из-за вершин окружавших поляну деревьев. В ее маленьком обезьяньем мозгу мысли текли примерно таким порядком. Вот падает с неба какой-то зверь, который обязательно меня слопает. Поэтому мне надо во что бы то ни стало удрать. Но зверь этот мною еще невиданный и крайне интересный, поэтому мне надо его посмотреть. И поэтому, уйду я настолько, чтобы этот зверь меня не увидел и не слопал, но чтобы я его все-таки видела и рассмотрела. Следуя этой мудрой диалектике, она скрылась в ветвях, раздвинула листья и внимательно смотрела за тем, что произойдет дальше. Страшный зверь напоминал собой большую птицу с каким-то необычайным, быстро вертящимся клювом. Он легко сел на полянку и побежал по ней прямо по направлению к дереву, облюбованному обезьяной. – Так и есть, эта огромная скотина хочет меня слопать, – решила та и приготовилась к бегству. Но в ту самую минуту птица перестала крутить своим клювом и остановилась в нескольких шагах от дерева. Обезьяна осмелела и осталась. Теперь она ясно видела, что это птица, птица с огромным кривым клювом, хвостом и крыльями. Но… бедная обезьяна чуть не забилась в истерике. На спине этой птицы сидела огромная обезьяна с коричневым лицом и страшно большими глазами. Будь что будет – она должна досмотреть до конца. Обезьяна, сидевшая на спине птицы, соскочила с нее и первое, что сделала – протянула руки к своей безобразной голове и… бедная маленькая обезьянка завизжала от страха… обезьяна там внизу, у птицы, сняла свою голову! Обезьянка на дереве закрыла глаза, а открыв их через мгновение, увидела, что большая обезьяна успела приставить себе другую голову, уже не такую страшную, но и не похожую на обезьянью. Во всяком случае, это очень странная и достойная всякого уважения обезьяна. Маленькое четверорукое на дереве почувствовало себя таким жалким, несчастным и незначительным. Оно взяло свою голову в ладони рук и попробовало снять ее с шеи. Увы, ничего не выходило. Далеко ей до той большой обезьяны. В это самое время летчик деятельно принялся за осмотр своей машины. Он подошел к пропеллеру, попробовал его ход и, не подозревая об этом, совершенно уронил себя в глазах наблюдавшей за ним обитательницы тропического леса. У него не было хвоста. Маленькая обезьянка торжествовала победу. IX Возня с машиной отняла гораздо больше времени, чем рассчитывал де Лорм. Когда он спустился на лесную поляну, было еще светло и только чаща леса, в который, может быть, ни разу еще не ступала человеческая нога, пугала темно-зеленым провалом. Де Лорм не взглянул даже в направлении леса, не поинтересовался окружающей его природой. Он был занят своим делом и выбивался из сил, стараясь как можно скорее привести аэроплан в состояние, годное для полета. Однако, это было не так-то легко. Приходилось каждый паз, каждое соединение очищать от набившихся песчинок и маленьких камней, причем приходилось делать это одному, без помощи механика. Время шло. Темно-зеленый провал леса стал еще темнее, сама поляна потонула в колеблющихся сумерках и когда, наконец, все было исправлено, перед де Лормом встала необходимость приготовиться к ночевке, так как лететь ночью над незнакомой ему, да притом еще лесистой местностью он не решался. Он зажег маленький электрический фонарь и, держа его в руке, в последний раз проверил состояние машины. Убедившись, что все в исправности, он намеревался уже влезть на крыло и вздремнуть до рассвета, как вдруг услышал шорох в ветвях одного из деревьев. Прямой и острый луч фонаря осветил маленькую длиннохвостую обезьянку, пугливо нырнувшую под прикрытие тяжелых, странной формы листьев. Вид испуганного зверька толкнул мысли летчика в новом направлении. Он с невольной дрожью подумал о том, что в чаще леса бродят животные много серьезнее этого безобидного крошечного существа, испугавшегося его электрического фонарика. Невольно он прислушался и до его ушей донеслись тысячи шорохов и странных звуков, до сих пор мало тревоживших его. Де Лорм был городским жителем и никогда не любил и не знал природы. Ее язык оставался для него чуждым и непонятным, и сейчас, оставшись один на один с многоголосой тишиной тропической ночи, он невольно поддался чувству странного беспокойства. В его мозгу мелькнули воспоминания о читанных в детстве романах, и он силился вспомнить те случайные уроки географии, которые запечатлелись в его мозгу. Какие чудовища водятся здесь? Какая опасность грозит ему, заброшенному в чащу западно-африканских лесов? Водятся ли здесь тигры, львы, слоны, пантеры? Опасен ли для человека слон и может ли слон вынырнуть из-за густых деревьев, окруживших поляну? Ни на один из этих вопросов он не находил в своей памяти определенного ответа, но инстинктивно чувствовал, что опасность есть, что за каждым деревом таятся хищники и что эти хищники далеко не доброжелательно настроены по отношению к нему и его машине. Напрягая зрение, обостряя слух, он впился глазами в стену огромных деревьев, дышавших ему в лицо пряными, одуряющими ароматами. Вот какая-то тень мелькнула невдалеке и скрылась за стволом темно-зеленого гиганта. Вот кто-то крадется, раздвигая хрустящий сухостой. Вот чьи-то глаза желтым светом горят в кустарнике. Вот по ветвям ближе других стоящего к нему дерева ползет что-то продолговатое, внимательное и ловкое. Он не успевает поворачивать голову навстречу мнимым и действительным опасностям, он прижимается к кузову аппарата, стараясь уйти под защиту крыльев, и в его мозгу вырастает сознание того, что враги, привлеченные запахом человека, отлично видят своими кошачьими глазами его, беспомощного, жалкого и слепого, в этой непроглядной
тропической ночи. Он перестает владеть собой. Ему хочется бежать, закрыв лицо руками и раздирая сплетающиеся ветви, бежать с диким животным криком о помощи. Он борется с этим желанием, но помимо воли крик срывается с его губ, а рука тянется к револьверу. Еще несколько мгновений пытается он привести в порядок свои нервы и найти какой-нибудь разумный выход, но мысли сбиваются в кучу, как стадо испуганных овец, и летчик де Лорм, выхватив револьвер, пулю за пулей выпускает навстречу тьме, сопровождая каждый выстрел нечеловеческим криком. В кустах, неподалеку от аэроплана, припавший к земле ягуар бьет хвостом и, пугливо ежась, роет когтями землю. Маленькая обезьянка на ветвях дерева, парализованная страхом, охватив руками толстую ветку, прижимается к ней своим худеньким телом и вздрагивает при каждом выстреле. Пули врезаются в стволы огромных деревьев, и эхо выстрелов разносится тысячами перекатов в мрачных глубинах леса. И вслед этому эхо несется душу раздирающий крик человека, готового сойти с ума от охватившего все его существо страха. X Первым откликнулся Фокс. Его тонкий собачий слух уловил отдаленный крик и звуки выстрелов. Он приподнялся, с трудом удерживая равновесие на круглом суку, и протяжным лаем ответил на долетевшие до его ушей шумы. Бинги, разбуженный лаем, попробовал успокоить собаку, полагая, что она просто нервничает в непривычной обстановке, но, уловив грохот выстрелов и усевшись на скрещение ветвей, растолкал Виктора. Тот с трудом открыл глаза и недовольно зевнул. – Стреляют! Стреляют! Двое людей и собака, в глубине тропического леса, на ветвях огромного дерева, сидели, прислушиваясь к нервной стрельбе, которую стволы деревьев, перебрасывая друг другу, доносили до них. – Это из револьвера, – сказал наконец Виктор. – Это стреляет один. Ему никто не отвечает. Он нервничает. Он стреляет без толку, – прибавил Бинги, чуткий слух которого прекрасно разбирался в характере и значении всех звуков, наполнявших природу. – Это, кажется, недалеко? – попробовал определить расстояние Виктор. – Нет! – Бинги покачал головой.
– Это порядочно. – Не думаешь ли ты, что нам надо пойти туда? А, Бинги? – Если ты не боишься! Ночью опасно идти лесом. – Нас двое и Фокс предупредит всякую опасность. Там один человек и ему, по-видимому, надо помочь. Мы должны пойти, Бинги! Они очень устали за день беспрерывной ходьбы. Виктор чувствовал себя совершенно разбитым, все тело его ломило, как после долгой болезни и странная слабость сковывала движения. Бинги тоже не мог похвастаться хорошим самочувствием. Несколько верст ему пришлось нести на себе бесчувственного Виктора, раньше чем местность позволила остановиться в полной уверенности, что преследователи не настигнут беглеца. На опушке леса негр привел в чувство спасенного им человека и немедленно тронулся дальше, на ходу знакомясь с Виктором и рассказывая ему свою историю. К вечеру оба были вполне осведомлены друг о друге и решили переспать на дереве, чтобы утром подумать, как быть дальше. И вот во время отдыха звуки далеких выстрелов снова путают их карты. Что означает эта стрельба? Врага или друга встретят они, бросившись на стрельбу? Поможет им эта встреча или помешает? Все эти мысли уступили место одной – там человек борется с какой-то опасностью. Он один и, судя по характеру, стрельбы испуган и растерян. Надо поспешить ему на помощь. Двое людей, только что избегнувших смертельной опасности, не могли долго раздумывать над тем, как поступить. Чувство беспомощности и страха смерти хорошо было знакомо им обоим. На себе они испытали весь ужас одиночества в те минуты, когда помощь и поддержка необходимы более, чем когда бы то ни было. И сознание того, что кто-то нуждается в помощи, совершенно заслонило и чувство усталости, и рискованность ночной прогулки по тропическому лесу. Первым соскочил на землю Бинги, за ним последовал Виктор. Фокс долго колебался и с визгом ерзал на ветке, не рискуя прыгнуть в тьму, расстилавшуюся у его ног. Виктору пришлось снять его. Пес взволнованно потянул носом, тявкнул на какое-то пресмыкающееся, выскользнувшее из-под его ног и побежал рядом с Бинги и Виктором, не рискуя ни отставать, ни вырываться вперед. Как раз в эту минуту стрельба прекратилась, чтобы после короткого перерыва возобновиться с новой нервностью и неровностью. – Он переменил обойму, – сказал Виктор, а Бинги остановился, вслушавшись в неверные раскаты эхо, махнул рукой по направлению к востоку и сказал: – Это там, и это не так далеко, как я думал. Когда они прошли еще шагов сто, стрельба снова прекратилась и уже более не возобновлялась. Ее нервную трескотню сменил новый звук, ровный и ритмичный, заставивший Виктора подпрыгнуть от изумления. – Бинги, – вскрикнул он, – или я ничего не понимаю, или… бежим! Бежим, скорее! Он бросился в чащу, увлекая за собой негра. XI Де Лорм выпустил в оскаленную пасть тьмы последнюю обойму, находившуюся у него под рукой. Еще две были запрятаны где-то на дне маленького чемодана, лежавшего в аппарате, но он не в силах был сообразить это. О пулемете, укрепленном на передней части аэроплана, он вспомнил только затем, чтобы убедиться в том, что машина села, очевидно, от набившегося в ее сложный механизм песка. Он с ужасом подумал о смерти в когтях диких обитателей леса и ему казалось, что из-за всех кустов и деревьев, окружающих поляну, сотни блестящих глаз следят за его движениями. В паническом страхе он метнул острым лучом фонарика прямо перед собой и еще ярче ощутил свое полное бессилие, когда этот слабый поток света исчез в глубокой тьме, вырвав из нее какой-то диковинный куст, усеянный яркими, похожими на огромных пестрых бабочек цветами. На мгновение мелькнула мысль о костре, но необходимость возиться с его устройством испугала авиатора и он оглянулся кругом, ища какого-нибудь выхода из положения. Колеблющийся луч дрожавшего в его руке фонарика осветил передок аэроплана и отразился в блестящей полированной поверхности пропеллера. С решительностью отчаяния летчик бросился к мотору, пустил его в ход и быстро привел в движение искривленные плоскости воздушного винта. Маленькая обезьянка наверху в жизни своей не слышала такого звука. Она знала много страшных ревов и криков. Не раз, прыгая по ветвям, видела она, как огромные, ломавшие молодые деревца слоны сталкивались с ловкими гибкими ягуарами и вступали с ними в бой. Она дрожала от ужаса, наблюдая эти дикие схватки. В ее ушах тысячью громов отдавался предсмертный рев побежденной лесной кошки, бившейся в хоботе огромного толстокожего, и торжествующий крик победителя. Путешествуя по лесной опушке, она слышала, как рычат львы, выходящие на охоту, а в теплые весенние ночи весь лес стонал любовными мелодиями, непередаваемо дикими и противными. Она привыкла ко всем этим звукам и, чувствуя себя в безопасности на ветке дерева, только вздрагивала, когда чье-нибудь страстное томление прорывалось в оглушительном вое, переходившем в протяжное мурлыканье. Но сегодня она услышала звук, который превосходил все, доселе тревожившие ее уши. Гигантская птица, стоявшая под деревом, закричала так громко и так резко, неожиданно, что бедное животное со страху потеряло равновесие и упало вниз, прямо вовнутрь аэроплана. В испуге обезьянка заметалась, хватаясь лапами за какие-то палки и стальные полосы, и нервно потянула одну из них к себе. Аппарат вздрогнул и вместе с дрожавшим от смертельного страха животным побежал по полянке. В это самое мгновение огромный ягуар, как разогнутая пружина, прыгнул с высоты толстого сука и сильным толчком своего мускулистого тела подмял под собою не успевшего сообразить, что с ним случилось, летчика. В одно мгновение животное запустило свои когти в грудь жертвы и острыми зубами перекусило ему горло. Потом ловким движением головы вскинуло бездыханное тело к себе на спину и скрылось в лесу. С другой стороны поляны, навстречу бегущему по земле аэроплану, неслись две человеческие фигуры, под ногами которых, с визгом и лаем, кувыркался маленький Фокс. – Держи его! – кричал Виктор, совершенно пораженный странным обстоятельством. Аппарат, без пилота, в глубине тропического леса. Такое событие могло привести в оцепенение самого спокойного человека, но Виктору некогда было разбираться в деталях раскрывшейся перед ним картины. Он весь был занят стремлением задержать аппарат, с бешеной быстротой мчавшийся навстречу деревьям и неминуемой катастрофе. – Бинги! Хвост! Хвост! Бинги! – кричал он, забегая сбоку и вскакивая внутрь аппарата. Негр сообразил, в чем дело и, упираясь ногами в землю, старался крепче держать хвост аппарата, который волочил за собой напрягавшего мускулы человека. Виктор с удивлением увидел, как спугнутая им обезьяна выскочила с жалобным визгом и бросилась к деревьям. Он ровно ничего не понимал и, машинально нащупав рычаги, остановил машину. Несколько мгновений аэроплан еще катился вперед, увлекая за собой Бинги и Фокса, вцепившегося в передник своего чернокожего приятеля. Наконец, движение ослабело и, повинуясь усилиям людей, стальная птица замерла в нескольких шагах от огромного дерева. Виктор и Бинги долго соображали – в чем, собственно говоря, дело. Складывая в одну все подмеченное ими: выстрелы, обезьяну, сидевшую в аппарате, лужу крови и кусок какой-то ткани вместе с не остывшим еще мясом, обнаруженным Фоксом у того места, откуда, судя по направлению примятой травы, отъехал задержанный ими аэроплан, они пришли к выводу, что искать летчика совершенно напрасно и что аппарат принадлежит им по праву преемственности. С первым их выводом было согласно и французское правительство: через неделю после описанного события, во всех газетах Парижа можно было прочесть объявление о том, что военное министерство с прискорбием сообщает о гибели летчика де Лорма, последовавшей во время перелета из Парижа в колонии. Со вторым – французское правительство вряд ли согласилось бы, если бы только господа из министерства могли видеть, как на рассвете одного из тропических дней негр, белый и Фокс поднялись на аэроплане французского военного ведомства над деревьями девственного леса и понеслись на восток, пересекая наиболее малонаселенную часть Африки… – Надо постараться, чтобы поменьше глаз следили за нами, – сказал Виктор, с тревогой думая, не разучился ли он управлять машиной за последние несколько месяцев. Глава шестая, в которой совершается роковая ошибка I 31 августа «Президент Рузвельт» вошел в прекрасную гавань Иокогамы. На пристани «Бунд» пестрая, своеобразная японская толпа; белая на добрых 50 % поглотила прибывших иностранцев. Дикки сел в автомобиль отеля «Ориенталь» и через несколько минут, среди сотни других американцев, расписывался в книге шикарного, лучшего в городе пристанища для приезжих. Каждый американец, вне зависимости от своих политических убеждений, любит комфорт; янки ценит усовершенствованный пылесос, электрическую зажигалку, миниатюрный радиоприемник и может целую вечность наслаждаться утренней ванной и шершавой мохнатой простыней, приятно раздражающей тело. Отель «Ориенталь» в этом отношении мог удовлетворить самого высокопроцентного парня из страны долларов. «Президент Рузвельт» освободился от живого двуногого груза в пять часов вечера. В шесть Дикки Ред гулял по городу и всматривался в необычайный для него колорит. Иокогама грелась в лучах заходящего солнца и гудела, как хороший пчелиный улей, муравьиным зудом движения. В длиннополых кимоно и забавно подвязанных внизу у щиколотки широких шароварах, в цилиндрах, в плоских шляпах, плетеных корзинках вместо шляп и в кепках двигалась толпа японцев, корейцев и китайцев. Но не нужно было удивляться и встрече с японским джентльменом в модном костюме, круглых роговых очках и прекрасном броссалино на голове. Здесь можно было встретить иностранцев из любой части света. Особенно много попадалось русских. Иокогама – одна из важнейших гаваней Тихого океана. Сношения Америки с Азией происходят через этот милый порт, вмещающий неисчислимые тысячи тонн товаров и переправляющий их вглубь страны и на азиатский континент. В связи со своим удобным географическим местоположением, Иокогама из небольшой рыбацкой деревушки преобразилась и причесалась под взрослый цивилизованный городок. Городок засиял множеством электрических ламп. Улицы наперебой пестрели вывесками и экзотической рекламой. Приятно радовали глаз чистые асфальтовые тротуары. Среди деревенских строений с раздвигающимися стенами снаружи и ширмами, вместо комнатных стен внутри, попадались солидные железобетонные здания банков, американских торговых фирм и отелей. Лошади отсутствовали, их заменяли терпеливые, худосочные, похожие на выжатые лимоны рикши, такси, мотоциклы и велосипеды. До десяти часов Дикки слонялся по городу и ничего не делал, отложив все дела на другой день. Он обошел почти весь центр Иокогамы и, выпивая после ванны на ночь рюмку вермута, радовался предстоящему спокойному сну. Как всегда, когда человек спит на новом месте, долго не засыпает и просыпается раньше, чем обычно, Дикки проснулся в семь часов утра. У него было достаточное количество дел. Нужно было получить данные о партийных и профорганизациях, взять пару интервью у иокогамских представителей Юай-Кай, посмотреть на работу комсомола и найти торгового представителя СССР. Под окнами моросил небольшой дождь. Дикки думал, что в Японии дождик не такое частое явление, и немного обиделся, что он пошел именно в день его прибытия. Дождик скоро перестал. Но небо, усеянное серыми тучками, все еще плаксиво хмурилось. К девяти Дикки приготовился к завтраку и приятно удивился резко изменившейся погоде. Тучи исчезли. Небо голубое, чистое. Ни малейшего ветерка, жаркое солнце и стрекот цикад. Дикки позавтракал и в десять тридцать вышел из отеля. Солнце здорово пекло. Потешные японские собаки с гладкой, безволосой кожей нежились у стен домов и изредка во сне повизгивали. Толпа обычными потоками расплывалась по всем направлениям и головы белых возвышались как маяки над низкорослыми туземцами. В одиннадцать он нашел парней из профсоюза, а к пол-двенадцатому направился разыскивать торгпреда. Торгпред находился в Токио, но его заместитель был в Иокогаме. Для встречи с ним Дикки пошел на Блеф, – место, разделяющее город на две половины. Дикки узнал, что товарищ М. занимал небольшой деревянный домик и до двенадцати находился дома. Но небольшие неприятности, случившиеся с Дикки, с Иокогамой и с другими городами страны восходящего солнца, ему помешали. Такси, на котором ехал Дикки, сделало небольшой скачок вверх, шофер вылетел в одну сторону, Дикки подбросило на крышу соседнего дома. С крыши дома, вместе с крышей, Дикки понесло куда-то вниз, хорошо стукнуло о телеграфный столб и зацепило его пиджак за большой, чертовски неудобный крюк. Солнце потонуло в густой коричневой пыли, день преждевременно состарился и наступили сумерки. Сначала Дикки отнесся к происшествию добродушно и даже с небольшим юмором, сравнивая свое положение с футбольным мячом. Но тряска не прекращалась и Дикки летал, ничего не соображая, ничего не видя, по каким-то чудовищным ухабам, уходящим в пропасть. Земля, такая совестливая, честная, солидная земля, нарушила все создавшиеся о ней мнения, превратилась в самую настоящую пустозвонку, на которую ни в чем нельзя положиться и на которую ничего нельзя положить. В первую минуту Дикки летал, соображая. Вторую – с ненавистью и проклятиями, а третью, четвертую и пятую – без того и другого, – мокрый, липкий, сладкий, изорванный, избитый и вонючий. На него опрокинулась какая-то чаша с помоями, таз с вареньем, груда стекол, бревна и кирпичи. Но все же через пять минут Дикки понял, что он цел и даже не сломал ни одной косточки, а только так, кое-где поцарапался. Он сел и насладился относительным спокойствием. Он понял. Понял, что произошло ужасное землетрясение и каким-то чудом он остался жив. Как только земля под ним опять закачалась, он вскочил. Кругом, в сером, пыльном свете, обвеваемые сильнейшим злым ветром, копошились люди. Куда бы Дикки ни оглядывался, он не видел домов, он видел только груды навороченных друг на друга развалин. Издали доносились взрывы и по краям горизонта показались языки пламени. Дикки отложил розыски замторгпреда на неопределенное время, а пока решил воспользоваться своим сносным состоянием для оказания помощи. Другие вылезали из-под груд кирпичей и леса и, как только вылезали, начинали яростно вкапываться в груды развалин и со стоном извлекали из-под них окровавленные трупы. По улицам бежали грязные,
очумелые толпы. Очень часто попадались голые люди, мужчины и женщины, с полотенцем или простыней, заменявшей все. Подземные толчки продолжались, и то там, то здесь допадывали, долетали не упавшие и не слетевшие раньше стены, столбы, фонари, вывески. Но все же толчки становились слабее. Разжиженная, раскапризничавшаяся земля, кажется, решила вернуться к прежнему состоянию выносливости и благодушия. Для ломки и разрушения не осталось ничего. Дикки казалось, что во всем мире земля проплясала свой шимми под джаз-банд. Иного впечатления и не могло быть у человека, кругом на многие мили наблюдавшего огни пожаров, обломки роскошных зданий и безумную, мчащуюся в неизвестность толпу… А под ногами, – или Дикки уже привык к колебанию почвы и ему это казалось, – под ногами земля, щекоча нервы людей, кокетливо изгибалась и зло смеялась… После всех землетрясенческих передряг приятно вспомнить про хорошую жуткую тряску. Его вещи сгорели в отеле. На руках у Дикки были документы, но и они вытряслись. Осталась одна полотнянка – удостоверение, сделанное на кусочке полотна и вшитое в пояс брюк. Оно годилось только для коммунистических организаций, а в настоящий момент ему пришлось изобретать. Он хотел послать радио Хираму Джонсону, найти замторгпреда тов. М. и уехать во Владивосток. Первым делом Дикки стал помогать несчастным, попавшим в крепкие переплеты домов. Дикки пошел к отелю «Ориенталь». Шикарное здание горело и по запаху можно было подумать, что недалеко средневековая кухня, в которой жарится стадо хороших быков и баранов. Но, к сожалению, аппетитный запах жареного мяса исходил от сотни американцев, насмерть заваленных фешенебельными обломками отеля и жарившихся в собственном соку на пылающих развалинах. В поисках воды Дикки забрел в какой-то разнесенный магазин и, пока копался в досках, ища уцелевшую бутылку лимонада, услышал интересный разговор. На другой стороне улицы, рядом с развалинами магазина, когда-то стоявшего напротив, из обломков раздался крик о помощи, а пробегавший мимо высокий человек крикнул по-английски:
– Кто здесь?! – Помогите! – отвечали из обломков. Англичанин бросился на помощь и скоро из обломков появилась молодая девушка лет 18, побелевшая от перенесенного страха. – Вы целы? – спросил англичанин. – Да! – кивнула девушка. Дикки нашел три бутылки рома и присоединился к ним. – Вот, – сказал он, подавая англичанину и девушке по бутылке, – это вас подкрепит немного. – Олл-райт, – ответил англичанин, – квайт велл! Послушайте, – обратился он к Дикки, – вы, может быть, проведете мисс, а я пойду отыскивать свою жену. – Конечно, – с удивлением ответил Дикки, – но почему вы не сделали этого раньше?! – Ох, – ответил англичанин, – она, – он показал на девушку, – жива и кричала о помощи, а моя жена, может быть, уже мертвая. – Вы правы! – сказал Дикки, пожимая руку англичанину, и вместе с девушкой пошел отыскивать ее отца. Девушка оказалась русской, дочерью одного из представителей Роста. На Блефе ее остановили знакомые, и она, поблагодарив Дикки, ушла с ними. Он решил вернуться назад в центр. Во время таких несчастий сначала кажется все диким и неприятным; потом, если человек не потерял своей головы и находится в приличном, относительно, состоянии, все опрашивается в цвет заманчивого, очень романтичного приключения. Так было и с Дикки. Он, в конце концов, потерял очень немного. Можно ли говорить о гибели пары костюмов и пишущей машинки, когда рядом входили в землю тонны человеческой крови? На первых шагах Дикки пожалел об отсутствии своего фотоаппарата; но ему повезло. В обломках одного здания он наткнулся на какой-то железный ящик и в ящике обнаружил хороший аппарат и кучу пленок. Толпы народа бежали в поле и к морю. Дикки решил заняться обследованием города. Приходилось совершать очень сложные пируэты. Огонь плотной линией приближался с севера и востока. Как кошмарную мелочь, Дикки заснял труп наполовину сгоревшего японца, защемленного землей до половины груди. Рядом с японцем высились ноги собаки, у которой в щель ушла голова и передняя часть туловища. Со стены какого-то дома на Дикки стрелой вылетела голая женщина. Концы ее волос горели. Из правой руки шла кровь. Она не знала, что ей делать и с воем бежала вперед, сжимая в левой руке полотенце. Дикки догнал женщину. Потушил ей волосы. От полотенца оторвал кусок и перевязал ей руку. Когда женщина хлебнула рома из бутылки Дикки, она немного пришла в себя и покраснела. – Ничего, не стесняйтесь! – предупредительно сказал Дикки и накинул на нее свой пиджак, – скажите, куда проводить вас? – Не знаю, – отвечала женщина по-английски, – наш дом горит… В это время из обломков показалась фигура китайца. Китаец подбежал к женщине, подал ей кимоно и туфли. Дом горел. – Лю-Хо, – сказала женщина, – пойдем на Бунд, там сядем на пароход! Женщина поблагодарила Дикки и скрылась с китайцем по направлению к морю. Через короткие промежутки времени Дикки отмечал в своей записной книжке колебания земли. Толпы народа уменьшились. Дикки захотел есть. И сумерки, настоящие сумерки спустились на город. Развалины горели, а со всех сторон, даже с моря, горизонт облизывался заревом огромного пожара. Где-то далеко взрывались баки с керосином, нефтью и бензином. И в наступающих сумерках, за несколько миль от Иокогамы, антенны радио метались с призывами о помощи ко всем странам мира. Страна восходящего солнца погружалась в ужас и мрак. II В Сан-Франциско приняли сообщение через три часа после катастрофы, а через четыре – сухопарый адмирал тихоокеанских флотилий давал распоряжения о погрузке на одном из военных судов продовольствия для потерпевших. Через четыре часа из Фриско снялась эскадрилья военных самолетов. Через пять – флотилия серо-зеленых американских красавцев, с развевающимися флагами, покинула военную гавань Фриско и горделиво пошла к Иокогаме. На борту одного из бронированных судов скромно приютились ящики с консервами, маисом и бобовой мукой, и на всех нагло смотрели вперед из своих люков задранные дальнобойные… В далекой стране на запад от Японии, в стране, которую японский империализм обворовывал и грабил, несчастье японцев нашло живой отклик и сочувствие. Во Владивостоке образовалось общество помощи, а в Москве – красной столице мира – газеты надрывались от боли и рабочая страна собрала сотни тысяч золотых рублей на помощь рабочим Японии. Из Владивостока вышел пароход в пять тысяч тонн; пассажирский пароход, груженый продовольствием и медикаментами для потерпевших. Пароход назывался «Ленин»… Диктатор Америки, Доллар в тайниках своей души радовался несчастью соперницы по Тихому океану… Он радостно потирал жирные руки и предвкушал последствия катастрофы. На мировых биржах иена, стоявшая так же высоко, как доллар, сломя голову, проделывая невозможные прыжки, полетела вниз. Японские представители поубавили пылу и надели траурный креп на свои радужные пальто и броссалино. В Москве, на сельскохозяйственной выставке, в потоках солнца и пестрой толпы, как-то растерянно открылся японский павильон, такой хрупкий, нежный и маленький. В розовом, низком помещении гирлянды всевозможных флажков, маленькие безделушки с обязательным вылизанным вулканом Фудзи-Яма. Тонкой работы слоновая кость в виде всевозможных маленьких фигурок, искусственные цветы, бумага, краска, тушь, резиновые вещи, шелковые изделия… Розовый павильон скромно сжался, осиротел, обиделся. А рядом с ним блестели полированные четкие машины итальянской фирмы «Чекки». Известие о землетрясении собрало у японского павильона много народа; здесь же начались сборы в пользу пострадавших. На сцене открытого театра выставки делались доклады… Японские представители, маленькие, хитрые дипломаты, ходили, скромно потупив глаза и разбрасывали фразы о своем желании наладить добрососедские отношения с СССР. На русском Сахалине, оккупированном японскими войсками, фирмы, субсидирующие партии японских аристократов, капиталистов и буржуа, выкачивали нефть. В Японии дети и женщины, в не задетых землетрясением областях, продолжали работать по двенадцать и четырнадцать часов в сутки. У власти – стояли аристократы, непосредственно грабили народ мелкие дворяне; рабочие работали в городах, крестьяне – по деревням… Товарищ Сен-Катаяма делал доклады и разоблачал телеграммы японского телеграфного агентства о восстании корейцев. Он сказал, какие корейцы восстали в Японии. В телеграммах говорилось: «Воспользовавшись паникой, вызванной катастрофой, корейцы попытались захватать власть в свои руки. Восстание подавлено полицией. Бунтовщики расстреляны». Товарищ Сен-Катаяма оказался прав. Пересекая Тихий океан, шла военная эскадра Соединенных Штатов Северной Америки. Вздыбливая волны Японского моря, огибало остров Ниппон судно «Ленин». III Дикки Ред здорово хотел есть. Он запарился. Скольким он помог выбраться из каши! Каких только ужасов он не насмотрелся! Но в десять часов ему определенно захотелось есть и стало невыносимо душно в атмосфере гари, грязи и пламени. Он решил пойти туда, куда шли все. Все шли в две стороны. К морю и к полю. На запад и на восток. Дикки решил, что будет умнее, если он пойдет в поле. Земля значительно реже, но все еще продолжала трястись. В поле, куда выбрался Дикки, мелькали бумажные фонари. Люди искали своих родных. Часто слышались заунывные полоумные крики. С юга по небу двигались черные тяжелые тучи. Люди приняли их за грозовые и спешно начали устраивать прикрытие из досок и жестяных листов, сорванных с крыш. Но тревога оказалась напрасной. Тучи были сгустками дыма от пожарища. У одного китайца Дикки купил пучок моркови. Он съел ее, забрался в длинный ящик и, не обращая внимания на шум, заснул. Утро 2-го сентября завоевало симпатии Дикки ласковостью солнца и голубизной неба. – Точка, – подумал он, – сегодня я должен отправиться дальше. Нигде и ни у кого в поле не было воды. Позже она появилась у всех. В городе было много ледников. Кое-как Дикки отмыл грязь с рук и с лица, отряхнулся, пожалел о своей кепке и пошел в город. Там шла хитрая, серьезная борьба за пищу и лед. Водопровод сломался и пресной воды, утоляющей жажду, достать было очень трудно. Дикки усмехнулся, увидев свалку у остатков дома французского консульства из-за льда из холодильника. В городе ничего не изменилось к лучшему. Только крепче пахло жареным. От дыма и запаха в глазах ходили неприятный крути. Дикки решил обратить свое внимание на овощи и вернулся в предместье. Там, в огородах, воздух был свежее и люди, особенно ребята и женщины, тщательно рылись в земле, вспахивая ее и извлекая пучки моркови, свеклы и лука. Подкрепившись таким меню, Дикки приободрился. Он подумал о том, что перед поисками товарища М. ему можно кой-что поснимать и опять пошел в город. Совершенно случайно он нашел уцелевший гастрономический магазин. Маленький домик оказался перерубленным пополам каменной стеной и со всех концов заваленным кирпичами, стеклом и трупами. Но оставался маленький проход, откуда Дикки почуял очень вкусный запах и полез в эту дыру. В одной половине магазина он увидел раздавленного японца. В другой никого из мертвецов, но кучу всякой гастрономии. Он не стеснялся, чувствовал себя, как дома, набрал полные карманы тартинок и завязал в небольшой узелок запас провизии. Чтобы пробраться к лавке, нужно было пересечь метров тридцать нагроможденных развалин. Дикки побежал на Блеф к холодильнику, у которого шла свалка из-за кусочка, льда и повел людей за собой к лавке. Толпа возилась над обломками. Дикки пригласил несколько человек, говоривших по-английски, организовать правильную раздачу продовольствия. После недолгих переговоров все согласились и выбрали представителей, которые прошли внутрь, учли количество продуктов и стали их распределять. Со стороны подходили новые группы голодных людей. Дикки пошел дальше. Встречавшиеся по городу люди представляли самое неожиданное зрелище. Каждый оставался в той одежде, в которой его застала катастрофа. Попадались полунагие женщины и малоодетые, мягко выражаясь, мужчины. Какой-нибудь длинноногий англичанин горделиво расхаживал в коротеньких трусиках и в очках. Желтые щеголяли в изодранных кимоно. Недалеко от пристани, в квартале гейш, особенно много женщин, испуганных и неодетых, слонялось у развалившихся домиков. Наконец, на Блефе Дикки встретил знакомого организатора международного комитета пропаганды среди моряков, огромного рыжего ирландца – О’Прэн. – Ба, парень! – крикнул он Дикки. – Как тебя занесла судьба и если уж занесла, то почему ты не потрясся?! – Старина Прэн! – Я ехал в Совьет Рошен и остановился в «Ориентале». – Дикки показал в неопределенную пылавшую кучу. – Ну, и повертелся, как кусок мяса на вертеле. А как ты? – Я? Да, как видишь, ничего, вывезло! Они прошли к морю. Прэн рассказал Дикки про кошмары, которые творились внизу, на Майн-стрит. Вся улица провалилась в несколько минут и со всех концов с суши загорелась. Люди бросились к пристани. На берегу невозможно было стоять. Ураганный ветер гнал огонь и дым к толпе. Люди не выдержали и начали кидаться в море на баржи, сампаны и даже отдельные бревна. Как раз в это время загорелись прибрежные баки с нефтью и маслянистая жидкость потекла к морю и, волнами прибиваемая обратно, захватила в свои тиски мелкие суденышки, лес, баржи и лодки. Тем временем огонь расползался и пополз по морю к берегу. Народ в паническом страхе подался обратно, но оттуда ветер гнал дым и пламя. Люди бежали во все стороны, давя друг друга. Те, которые нашли прибежище в деревянных морских посудинах, раскаялись в своем поступке. Они были не настолько близко от берега, чтобы вернуться на него, а кругом на две, три мили горело море и все, что было на нем. Воздух наполнился новыми ужасными воплями, новый дым, с примесью жареного человеческого мяса, обволакивал людей. – Это противно, как перегорелая шерсть! – сказал Дикки. – Да, старина, – ответил О’Прэн, – но ты не был в кварталах рабочих и не видел, что делается в профессиональных союзах. – Что же там? По-моему, хуже, чем здесь, не может быть нигде! – Хуже, да, но подлее… О’Прэн повел Дикки к рабочим кварталам Иокогамы. Не дойдя до них, они встретили полицейских, подлых японских полицейских, джэпов с кургузыми злыми лицами. Полицейские с оружием в руках шныряли по развалинам и подозрительно разглядывали всякого проходившего. Они не только ходили открыто, они скрывались в развалинах, прятались за свернутыми ветром столбами и за скрюченными жестяными вывесками. Полиция радовалась возможности разделаться с рабочими организациями. Она провоцировала пожары, как поджоги, и выдавала их за работу корейцев. Начальник полиции получил директиву свыше воспользоваться землетрясением, как поводом к принятию решительных мер. Быстрое развитие Японии из азиатского государства в передовую капиталистическую державу, создало внутри страны массу противоречий. С одной стороны, у власти ближайшими советниками Микадо оставались аристократические фамилии, принадлежащие четырем кланам древних земельных собственников, с другой – быстро народилась из мелкого дворянства, самураев, промышленная буржуазия и, в связи с появлением городов, фабрик и заводов, – пролетариат, пришедший из голодной, измученной, непосильной арендой и адским трудом деревни. Молодая японская буржуазия, такая же алчная и жадная к прибылям, как и всякая другая, выжимала соки из рабочих, привлекая на фабрики женщин и детей. На многих производствах процент женщин и детей оставил далеко позади себя процентный состав рабочих мужчин. В то же время японские предприниматели понижали заработную плату рабочим, выплачивая своим акционерам дивиденды на сто и более процентов. Рабочая семья в пять человек, работая круглый год в десять рук, получала меньше двух тысяч иен и голодала. Свирепые рисовые беспорядки, когда рабочие, не выдержав, вышли на улицы требовать прожиточного минимума и восьмичасового рабочего дня, заставили капиталистов принять меры и на профессиональные союзы и политические партии посыпались гонения и всевозможные запреты. Часть особенно энергичных работников была объявлена вне закона и им пришлось бежать в Россию, Китай и Америку. IV Рыжий Прэн напрасно пошел с Дикки в рабочий квартал. Такой великолепный ирландец, как Прэн, был знаком ищейкам Иокогамы так же хорошо, как крысам из Скотланд-ярда в Лондоне и Бюро Международной Охранки Нью-Йорка. Пуля японского полисмена пробила его славную огненную башку. Бедный рыжий Прэн! Дикки на первых порах не понял, в чем, собственно,
дело, но когда вторая пуля пролетела под фалдой его пиджака, он метнулся влево, затем, не обращая внимания на пулю, пробившую ему правый подол пиджака, юркнул под какую-то балку и, наконец, выскочил к развалинам кирпичного дома и к трупу женщины с обуглившимися руками и почерневшим младенцем. Спереди, за стеной, Дикки слышал разговоры, крики, смех и стрельбу. Дикки узнал смех; наглый, нехороший смех издевающихся людей. Он осмотрелся. Перед ним стояла стена. Вернее, две, – с небольшим промежутком в фут. Стена, находившаяся с его стороны, была устойчивее и шире. По ней Дикки кое-как влез наверх и посмотрел вниз, скрываясь за кирпичным выступом. По другую сторону стены расположились несколько японских жандармов. Под самой стеной, внизу, Дикки видел только блиноподобные верха фуражек, хаки, склонившихся над какой-то перевернутой бочкой. К этой группе то и дело подходили полицейские и что-то докладывали. Дикки не понимал что, – разговор шел по-японски. Вдалеке раздавались короткие выстрелы. По количеству металлических, железных и чугунных частей, нагромоздившихся вместе с железобетонным и кирпичным ломом, Дикки определил свое местонахождение, как район фабрик и заводов. – Увы, парень, – думал он, – ты ловко засел здесь о этими тупоголовыми обезьянами. Он был прав. Даже имея оружие, он не справился бы со сворой жандармов, один – против кучи, не зная ни города, ни языка… Сделав такое пессимистическое заключение, он вспомнил о завтраках и тартинках. Удобно разместившись на комфортабельном выступе стены, он вытянул ногу на кусок чугунной балки и начал уничтожать тартинки, запивая их хорошим вермутом. Несколько полицейских атаковали молодого рабочего, пробиравшегося по развороченной мостовой. Он ловким ударом выбил из строя одного, другого перекинул через голову, а у третьего перебил сухожилие на руке. Но четвертому и пятому удалось схватить его. Молодого рабочего звали Джико Сакаи, и он справедливо считался одним из вождей иокогамской группы – Родо-ундо-даитай-домех. Полицейские поймали много парней с головами на плечах и поснимали у них головы.
Теперь очередь дошла и до Джико Сакаи. Джико привели к стене. Полицейские очень обрадовались. Сидевший посередине бочки, с расшитым золотым воротником, что-то бросил, и жандармы связали руки Джико. Потом они вскинули свои короткие карабины. Дикки внимательно следил за сценой, разыгравшейся внизу за стеной. Как жалел он о своем хорошем вороненом кольте! Как он жалел! Кольт остался в «Ориентале» в секретном отделении маленького кожаного чемодана вместе с путеводителем, бумагой, запасными ручками и другими дорожными вещами. Он быстро распихал по карманам завтрак и, перекинувшись через стену, почувствовал, что смежная стена начала чуть-чуть покачиваться. – В чем дело?.. – подумал Дикки, – прекрасно! Он разворотил десяток кирпичей в стене и укрепился в ней. За стеной полицейские вскинули на плечо карабины и джэп с золотыми погонами крикнул Джико: – Беги! Джико Сакаи не двинулся. – Беги! – свирепо повторил полицейский. Джико стоял, как вкопанный. – Ну, беги, собака.! – крикнули все полицейские вместе. – Ладно, канареечник, – выругался Дикки, – ладно! И когда они взяли на мушку Джико, Дикки изо всех сил уперся в соседнюю стену… Черт возьми, иногда, к сожалению, очень редко, землетрясение бывает самым полезным, самым верным сообщником, союзником и другом. Стена поддалась, а легкое сотрясение почвы сбросило Дикки с ее вершины, но и погребло в новой развалине полицейскую свору. Дикки скатился вниз и кубарем подкатился под ноги убегавшего Джико. Толчок был очень силен и они оба покатились дальше, пока не наткнулись на какую-то чугунную часть. С расшибленным лбом, но очень довольный, Дикки кое-как поднялся и крикнул: – Я коммунист, товарищ! – Тем лучше! – на хорошем английском языке весело ответил Джико. – Будем друзьями, но для крепкого дружеского пожатия развяжите мне мои руки! Смех, тартинки и вермут окончательно сблизили новых друзей. – Теперь, Джико, тебе надо серьезно изменить внешность, иначе, прежде всего, нас, как рождественских гусей, нашпигуют свинцовым салом. Он надел на Джико свой пиджак и перевязал ему лицо куском, оторванным от нижней рубашки. Джико стал неузнаваем. Стемнело. Пожар в городе продолжался, но были места, где огонь съел все, что он считал съедобным. Над городом реяли стаи пернатых хищников. Особенно они торжествовали у моря, где трупы не приходилось откапывать и где они, со стервятнической точки зрения, ужасно аппетитно воняли – на несколько миль вверх и во все стороны. В одном месте Дикки окончательно убедился, за какими корейцами охотятся японские жандармы. На Блефе, у одной из стен, под жестокие насмешки обезумевшей и отупевшей толпы, полицейские избивали бамбуковой палкой несчастного, оборванного, худого рабочего. – Чего вы его бьете?! – с негодованием бросился Дикки. Английский язык заставил полицейских, хотя и свирепо, на минуту оторваться от своей работы. – Кореец! – презрительно бросил один из них, а затем процедил сквозь зубы, коверкая слова: – Жгут и грабят! Толпа зло подлаивала. – Рабочий! – шепнул Джико, – его зовут Нико-Ноо и он в комитете портовых грузчиков. Пойдем, ни черта не сделаешь! Эти обалдевшие черти верят во все. V Иокогаму объявили на осадном положении. Эта мера вызывалась целым рядом неприятных осложнений. Свои истязания над рабочими японцы выдавали за восстания корейцев и для большей важности, для вескости своего заявления они объявили осадное положение. Общие принципы такого положения не были сохранены, так как невозможно ликвидировать бесприютность нескольких сот тысяч людей. Последнее приостановило бессистемное бегство на суда, нетерпеливое ожидание прихода американской эскадры и «Ленина». Полиция, обеспокоенная появлением рассадника «красной заразы», удвоила террор по отношению к восставшим «корейцам» и плотным кольцом окружила город. Иокогама на время очнулась от катастрофы. Никто не обращал внимания на небольшие подземные толчки. По городу появились отряды рабочих-кули, разбиравших развалины. Полисмены приводили в порядок население, восстановилось несколько отелей, не говоря уже о бараках, палатках и шалашах. Предприниматели вкладывали деньги в строительные конторы. Пожары постепенно утихали и даже появились газеты. Настоящие, большие иллюстрированные газеты, – на улицах разрушенных городов, прибывшие на самолетах американские репортеры. Оставаться дальше в лохмотьях и в таком безобразном виде Дикки и Сакаи не могли. Готовое платье продавали в городе по бешеным ценам и о покупке в магазине нечего было и мечтать. Дикки разрешил вопрос так. Документов американского бизнесмена у него не осталось. У Джико же их вообще не было. У обоих имелись партийные удостоверения, по которым с удовольствием им отвели бы пожизненные места и казенные квартирки. Спрашивать о русском торгпредстве значило – подвергнуться той же опасности. Наводить справки о пароходах, отправляющихся во Владивосток, также нельзя было. Решили купить дешевые японские кимоно и ходить в них. Дикки смущенно оглядывал себя в длинном халате и корзиновой шляпе. Он купил две пары роговых очков и в таком виде Джико мог разгуливать по городу. Приняв соответствующий вид, они спокойно расхаживали по бывшему Блефу и купили у пробегавшего мальчишки газету «Осаки Шимбун». «Осаки Шимбун» была замечательна тем, что уцелела от землетрясения и первая выпустила в тираж катастрофу. Дикки солидно развернул газету, бессмысленно глазел на строчки и слушал, как Джико переводил ему последние сообщения. – «Сегодня в Иокогаму прибудет пароход из СССР с продовольствием и медикаментами для потерпевших»… – сообщала газета. Затем шли подробности о вошедшей в гавань американской эскадре, цифры о потерях, корреспонденции из Токио, целая полоса, посвященная липовому восстанию липовых корейцев и даже фельетоны и впечатления. Среди перечисленных в газете жертв значились: французский консул, серия американских граждан, в число которых попал и Дикки, семейства английского и американского консулов, колония русских, живших на Мейн-стрит, и семейство русского торгпреда Свидерского. Дикки заинтересовался только сообщением о прибытии советского парохода. – Джико, – сказал он, складывая газету, – Джико, хочешь ли ты поехать в Советскую Республику?.. Глаза Джико показали, хочет он этого, или нет. – От нас зависит, – продолжал Дикки, – попадем мы туда или останемся здесь. Мы должны попасть на пароход, понимаешь, должны, и никаких испанцев! Вечером того же дня в гавань Иокогамы вошел пароход «Ленин». Прекрасное судно, в пять тысяч тонн, до отказа нагруженное продовольствием. В трюме парохода, кроме пшеницы, находились мешки с сахаром, крупой и ящики с медикаментами. Команда парохода – серьезные, бородатые, бритые, старые и молодые моряки, – расхаживала по палубе и ждала разрешения от властей города сдать в питательные пункты продовольствие и отдать концы. По грязным, протухшим волнам затхлой гавани еще попадались вспухшие, противные тела и плавали обгорелые части барж и сампанов. Справа гавань заняли американские военные суда. Грандиозные серо-стальные, защитного цвета гиганты блестели в позолоте нежных лучей и воспевали мощь бронированного кулака Северной Америки. С дальнобойных морских орудий, очевидно, умышленно, сняли колпаки и черные дула зло и нагло высовывались из бойниц. Бравые, щегольские американские матросы то и дело съезжали на берег. Адмиральское судно гордо возвышалось у наспех починенного мола. Адмирал принимал у себя на борту высшую местную власть и еще неизвестно, кто в настоящий момент диктовал и приказывал. Иокогамский представитель подобострастно жал руку адмиралу и докладывал ему. Благодарил за оказанную помощь. Через некоторое время, сверкая орудийными дырками, одна из единиц Тихоокеанской эскадры пришвартовалась к берегу и началась разгрузка консервированного продовольствия. Над городом реяли американские самолеты. Пахло дядей Сэмом. В Токио американский дипломатический представитель показывал министру иностранных дел свежее иллюстрированное издание «Нью-Йорк Таймса» и иокогамскую «Осаки-Шимбун». – Мы настаиваем, – говорил он, – настаиваем! Вы видите, как прекрасно выглядят наши милые крейсера. Как пикантны эти воздушные стальные голубочки. А присмотритесь внимательно к этой затейливой тени на стволике этого кроткого дульца. Самые лучшие художники, так прекрасно исполняющие пресловутую Фудзи-Яму, никогда не смогут наложить таких естественных бликов. А разве не вкусны наши консервы? Самый лучший трест Либби-Мак-Нейл Компани отправил под залог китайских акций несколько тысяч банок. Знаете, я как-нибудь вам пришлю иллюстрированный еженедельник «Сатурдэй-Ивнинг-Пост» с рецептом, как из молока Либби-Мак-Нейл приготовить чудесный солнечный хлеб… Министр иностранных дел и дипломатический представитель подписали какую-то бумагу и какие-то новые очень ценные акции появились на Уолл-стрите. Токио тоже хорошо потрясся. Его улицы очень мало напоминали снимки в каталогах Бюро путешествий агентства Кука. «Ленин» вошел в залив Иеддо. «Ленин» подошел к берегу. «Ленин» ждал разрешения разгрузиться. Но на борту «Ленина» не сверкали стальные, дальнобойные, борт «Ленина» не был зашит в бронированную юбку, пароход «Ленин» пришел только с добрыми намерениями, и к министру иностранных дел в Токио не приходили затянутые в дипломатические смокинги шантажисты и не показывали хороших снимков в иллюстрированных приложениях. «Ленин» скромно стоял в порту, дожидаясь разрешения помочь бедным, голодным, обескровленным людям. Дикки и Сакаи пробирались по улицам юрода к гавани. Они шли, зорко всматриваясь в лица проходивших, и особенно внимательно оглядывали русских. Они уже знали, что «Ленин» готовится к разгрузке, и надеялись пробраться на борт парохода. Они пришли к разрушенной пристани. На берегу работали по восстановлению мола, а по заливу скользили сампаны, нанятые для очистки гавани. Постепенно залив очищался от непролазной затхлой грязи. На рейде заманчиво блестели антенны и трубы военной эскадры и любопытные коммерческие суда англичан и французов, зашедших специально из интереса к катастрофе в иокогамский порт. Много купцов, почуявших залах хорошей наживы, привезли на своих шхунах продовольствие. Они со злобой смотрели на благотворителей, сбивавших им цену. – Видишь, вон там красный стяг! – Вижу, – ответил Сакаи. Они видели своими глазами судно, пришедшее оттуда. Вовсе не нужно знать русский алфавит и русский язык, чтобы прочесть одно слово на всех наречиях мира, произносимое только двумя интонациями. Эти пять букв наполнили сердца Дикки и Сакаи неиссякаемой дружеской теплотой и железной энергией. Они, загипнотизированные своей волей, шли прямо к стягу с серпом и молотом. Каждый шаг на метр приближал их к желанной цели. На борту судна бритый худой капитан и представитель Владивостокского Комитета Совета Рабочих, Крестьянских и Красноармейских Депутатов думали о другом. Им казались очень подозрительными поведение и долгое молчание японских властей… – Стойте, ваш пропуск! – коротконогий, одетый в хаки полицейский солдат преградил карабином дорогу. Дикки и Сакаи повернулись и пошли назад. Они хорошо запомнили место, где стоял «Ленин». Худой капитан и представитель Владивостока беспокоились. Наконец, долгоожидаемые японские таможенники соблаговолили явиться. Спокойные, подозрительно косящие по сторонам своими бельмами, наглухо зашитые в серозеленые френчи. Они ходили, осматривали, записывали, спрашивали. Таможенники, по инструкциям, полученным свыше, искали агитационную литературу. – Мы будем принуждены, капитан… – Да, пожалуйста! – …просить вас распаковать по вашему указанию несколько тюков. Капитан переглянулся с представителем Советов, секретарем профячейки и секретарем комячейки. – Хорошо! – ответил он. По указаниям начальника контроля из трюма на палубу вынесли несколько ящиков и тюков. Их разбили и расшили. Кроме продуктов, японцы, несмотря на колоссальную подозрительность и злобу, ничего не обнаружили. Они о чем-то пошептались друг с другом. Начальник контроля опять обратился к капитану. – Вы нас очень обяжете, показав каюты. Опять капитан и все, внимательно следившие за желтой группой русские, переглянулись. – Прошу! – бросил он. Они отправились осматривать каюты. В каютах щупали вещи, просили матросов развязывать свой багаж, и они с едва скрываемым презрением слушались и показывали. Осмотрев каюты, проверили кубрики, камбуз и переворошили все книги в библиотеке. Не нашли ни одной бумажки на английском и японском языке. Все печатные произведения, попадавшие им в руки, были на русском языке, а на такую литературу запрещения не было. Правда, попалась книжка английско-японская, но очень безобидная, справочного характера. Исчерпав всякую возможность придраться, оскорбив моряков, как никто никогда нигде не оскорблял людей, облеченных человеческими полномочиями благотворительности и помощи, таможенный контроль, не выдав никакого пропуска и не сказав ничего определенного, сошел на берег. В управлении таможен контроль встретили два блестящих джентльмена, небрежно пускавших дым из своих трубок. Они что-то буркнули начальнику контроля, тот растерянно развел руками и сразу сбавил тон… Через несколько дней, в Москве, газеты на первой полосе, в левом верхнем углу, под общим заголовком «Японская катастрофа» сообщали последнее радио: – «Японское военное командование обвиняет пароход „Ленин“, пришедший в Иокогаму с грузом продовольствия для потерпевших, в антиправительственной пропаганде. Японское командование предложило капитану сдать продовольственный груз чиновникам таможни». А в заливе Иеддо «Ленин», скрипя трапами, отошел на рейд и запросил по радио Владивосток. На желтое лицо начальника таможенного контроля залива Иеддо одинаково хорошо действовали приказы, подписанные высшим начальством, иены, доллары и фунты. Поэтому нет ничего удивительного в том, что пароход в три тысячи тонн, принадлежащий английской компании «Джон Мидлтон», пришвартовался в берегу и начал разгрузку товаров, выгодно запроданных капитаном токийской торговой фирме. Через два часа после липового осмотра двух таможенных чиновников, установленная лебедка начала разгрузку. Работа на «Джон Мидлтон» продолжалась и вечером и ночью. Капитан хотел к утру закончить разгрузку и уйти к Индии. Он очень скептически относился к японским берегам. – Эта желтая трясогузка себе будет стоить дороже, – говорил он штурманам, наблюдая за работой. – Как, вам
по сердцу, парни, лапчатые дяди Сэмы? Вон те, что на рейде? Бьюсь на какое угодно пари, что они сделают здесь хорошее дело! VI Когда ночь окончательно основалась в заливе Иеддо и сыроватым воздухом испарины окутала развалины города, Дикки и Сакаи приступили к действию. Американцы на рейде или, как их метко заклеймил капитан «Джона Мидлтона», лапчатые дяди Сэмы от нечего делать и от избытка гордости пели песни. В воздухе звенели банджо, искрились на мачтах иллюминационные огни и красиво взлетали вверх разноцветные, махровые ракеты. Они никуда не спешили, а для молодой матросни прогулка к берегам Японии была очередным фасонным маневром. Сейчас на палубах судов перемешивались с песнями, игрой на банджо, фейерверками лихие удары крепкого боксинга коренастых, дубленых здоровьем парней. В смехе и шутках юго-востока, севера и запада, в воспоминаниях о девчонках, о белокурых Китти и чернооких Долорес, проскальзывали насмешки над косоглазыми джэпами. А в капитанских каютах, под пьяную лавочку, бритые янки обрадовались обилию и законности горючего и пропускали сквозь зубы: – Ох, ослы, за один груженый трюм сделать такой бизнес! Наверное, после тряски джэпы растеряли мозги и отрастили уши. За два трюма маиса и молока!.. И они снова пили и снова грохотали. Капитан «Джона Мидлтона» торопил грузчиков. Он хотел закончить скорее свое дело. Ему что-то было не по себе. Какие-то черти натерли чесноком сердце и кожу под веками глаз. Несчастный и забитый вид джэпов действует на нервы и превращает волю в тряпичное заведение. – Итак, Сакаи, я тебе скажу одну истину, не занесенную на золотые скрижали: ни одна полиция не может прыгнуть выше своей головы, понимаешь! – Не совсем! – сознался Джико. – Вот наш путь на «Ленин», – Дикки рукой показал на лебедку, которая плавно переносила свой ковш с борта судна на прибрежную полосу, задевая зону, свободную от полицейской охраны. Дикки предложил Сакаи снять кимоно и очки и сделал то же самое. Они прокрались к лебедке. Лебедка только что сбросила груз, быстро подхваченный грузчиками и уложенный в ровные ряды и, плавно раскачиваясь, потянулась обратно.
Дикки подпрыгнул с одной стороны, Сакаи с другой, и они прижались вдвоем с двух концов громадного ковша и слились с ним. Внизу промелькнули головы жандармов и Джико повторил про себя сказанную Редом фразу о прыжке и полиции. Лебедка, дойдя до максимальной высоты, мягко пошла книзу, и Дикки заметил промелькнувшие трубы и верхнюю палубу парохода. Они погрузились в полумрак багажного спуска, а секундой спустя в нос ударили запахи складочного помещения и ковш лебедки стукнулся о что-то твердое. Дикки и Сакаи оттолкнулись от ковша и исчезли в темном трюме. Капитан «Джона Мидлтона», к своему удовольствию, закончил разгрузку еще до рассвета и, проверив чек на английский национальный банк, попрощался с представителем японской фирмы. На палубе и в машинном отделении забегали матросы. Через полчаса «Джон Мидлтон» отдал концы и легким ходом разгруженного судна пошел в открытый океан. В трюме к двум окошечкам прильнули четыре глаза. Слабый свет сигнальных фонарей орошал волны залива Иеддо. Вдруг четыре глаза широко раскрылись, и два голоса удивленно вскрикнули и сейчас же замолчали. Дикки и Сакаи, на борту судна, мимо которого проходили, прочли пять букв… Утром в открытом океане вахтенный услышал сильный стук в выходном из трюма люке. Мало сказать сильный, бешеный стук! Вахтенный подбежал к люку и открыл его. На него набросился Дикки. – Какого черта вы не открываете дверь и заставляете двух джентльменов водить компанию с крысами?!! Вахтенный отвел джентльменов к капитану. – Кэптен, – сказал Дикки, – я и мой друг репортеры «Нью-Йорк Геральд». Проклятая тряска застала нас в иокогамской крысоловке и оставила без штанов и документов. Вы понимаете, весь знакомый двуногий люд зарылся в кирпичах на берегу, потерял головы и дар слова. Косоглазые джэпы абсолютно не хотели верить и пропустить на судно честным образом… – Хорошо, джентльмены, – ответил капитан, – я вам верю, но вы можете продолжать путь или как рабочие, или, если у вас есть фунты… – На нас чужие штаны, – вставил Дикки, – но работы мы не боимся… Куда идет судно, сэр? – сразу взял он тон подчиненного. Капитану понравился веселый и дисциплинированный парень: – В Индию. – Есть, сэр. В Индию, так в Индию! – сказал Дикки и похлопал Сакаи по плечу. Глава седьмая, в которой дело обходится без них I – Ну, старая обезьяна, расскажи, как все это произошло? – Великий господин мои Аллах еще никогда не был так жесток к своему рабу, как в этот день. Началось с того, что новая жена твоя, о Налинакша, отказалась одеть принесенные мной одежды. – Отказалась? Ты, вероятно, пожалел мое добро, собака?.. – Я взял все лучшее, что нашел, о, господин! Шелка, которые я принес ей, были тоньше воздуха и ярче бабочек, порхающих в твоем саду. Шальвары струились, как волны голубой реки, кисея для чадры была легка, как дыхание ветра. Что еще может желать женщина? – Драгоценности ты ей предложил? – Я отобрал нитку жемчуга крупного, как глаза моего господина, я взял тяжелые золотые браслеты для рук и ног. Мои старые глаза никогда не видели более дорогих и роскошных нарядов. За все время в гареме твоем ни одна женщина не имела такого богатого и пышного костюма. – Ну?! – Она даже не взглянула на все это, о, господин! Она отвергла милость твою и преданного раба твоего назвала… о, господин, не осмелятся уста мои повторить сказанные ею слова. – Говори! – Бесполой обезьяной назвала она, раба твоего, о, господин! Бесполой обезьяной! – И ты, вероятно, ответил ей дерзостью? – Я был безответен, как золотая рыбка в бассейне. Я вторично повторил свое предложение от лица господина моего. – Ты говорил с ней от моего имени? – Да, господин, и она… – Что она? – Да простит мне великий Налинакша, но она послала моего господина к шайтану. – Ты врешь, негодяй! Еще ни одна женщина не смела оскорбить меня! – Она сказала это, господин. И когда я осмелился напомнить ей, что воля господина выше всего и что ей следует вооружиться смирением и послушанием, она толкнула меня в бассейн, о, господин. Там была очень холодная вода и очень злые женщины. Чандер Рао с негодованием слушал рассказ евнуха. Его восточное самолюбие было оскорблено, как еще никогда в жизни. Он знал, что женщины там, в России, были особенными, что они считали себя равными мужчинам, но он не представлял себе, что где-нибудь на свете может найтись существо женского пола, которое не продаст себя за шелка, жемчуг и золото. Когда он увидел Женю на приеме у Ара-хана, он, утонченным чутьем человека, знавшего толк во всем, что касалось костюмов и нарядов, почувствовал ее кокетливое изящество и решил, что в его гареме она будет такой же смирной и послушной, как все остальные, вольные и невольные, его затворницы. И вот теперь евнух своим рассказом, кроме гнева, возбуждает в нем невольное уважение к этой золотоволосой, темноглазой девушке, которая не только не соблазнилась предложенными ей нарядами, но даже мужественно ответила, на назойливые приставания этой… как она сказала?.. Бесполой обезьяны. Налинакша расхохотался. Хорошо сказано! Ловко сказано, видит Аллах! Эта девушка, очевидно, за словом в карман не полезет. Первый раз в жизни женщина возбуждает в нем такой интерес к себе. Она во что бы то ни стало должна быть найдена и водворена в его дом. Он сумеет справиться с ней. Для него это вопрос чести. Пусть с ним, с Налинакшей, попробует она говорить так, как говорила с этим жалким евнухом! Он-то уж, во всяком случае, не бесполая обезьяна! В гареме тоже с нетерпением ждали возвращения беглянок. Волна истерического гнева на евнухов и гаремную жизнь схлынула с этих ожиревших, обленившихся, неспособных на решительные действия и долгий гнев женщин. Зато боль от побоев и обида от оскорблений, которыми осыпали пойманных слуги – была еще свежа и требовала мести. Разбираясь в случившемся, все они единогласно сваливали вину на Женю и Фатьму, и беглянок ожидала хорошая встряска, в случае их возвращения в гарем. Несколько дней и Налинакша, и евнух, и гаремные обитательницы только и жили разговорами о наказаниях, которые встретят непокорных, и каждое утро с волнением, любопытством и злобой ожидали известия о возвращении посланных в погоню слуг и несомненно пойманных ими девушек. Однако уже третий день был на исходе, а о посланных не было ни слуху, ни духу, и Налинакша потерял всякую надежду на возможность усмирить непокорную пленницу, и предался сладкому времяпрепровождению в обществе оставшихся ему верными ста пятнадцати жен. II В учебнике географии, по которому эту крайне интересную науку крайне неинтересно проходят в школах второй ступени, вы прочтете в главе об Индии следующие, петитом набранные строки: «Мест, неудобных для жизни человека, в Индии мало. К ним принадлежит пустыня Тарр и тропические болота, джунгли, заросшие тростником и бамбуком. Самые обширные из них находятся у подножия Гималаев и называются Гераями; в них обитают лишь тигры, дикие слоны, носороги и другие звери». В другом месте того же учебника вы прочтете, что англичанам никак не удается: «борьба с холерой, гнездящейся в джунглях». А третье место скажет вам, что: «из хищников южной Азии самый крупный – тигр, живущий в тростниковых и бамбуковых зарослях». То есть, все в тех же джунглях. Уже по этим трем, наудачу взятым, выдержкам вы видите, что джунгли далеко не такое приятное место, как это воображают себе те, кто знаком с ними исключительно по романам, чрезвычайно охотно отправляющим своих героев в эту местность, ибо ее слабая исследованность предоставляет авторам безграничные возможности фантазировать сколько им вздумается и сколько позволяет размер предоставленного им в журнале места. В самом деле, что приятного дает комбинация из тростника и бамбука, в меру сдобренная тигром, приправленная парочкой-другой носорогов и густо посыпанная холерными вибрионами? Вряд ли здравомыслящий и хорошо знакомый с географией человек добровольно полезет в эту кашу в поисках приключений и романтического времяпрепровождения. Только нужда да обязанности службы могут загнать вас в эту дыру, а если вы захотите обшарить эту малоизвестную местность с научными целями, то, конечно, двинетесь туда не налегке, а соберете солидную экспедицию, снабженную всем необходимым для противодействия зубам тигра, свирепости носорога и невидимым разносчикам холеры. И если во время такой экспедиции вы натолкнетесь на двух безоружных девушек, прокладывающих себе путь сквозь гигантский тростник и бамбук, то можете быть уверены, что они убегают от чего-то, что страшнее холеры и тигра и опаснее носорога, а не прогуливаются здесь в поисках цветов и бабочек… III Когда Женя и Фатьма вырвались из гарема, они побежали куда глаза глядят, стараясь уйти как можно дальше от населенных слугами и работниками Налинакши мест и не боясь ничего, кроме возвращения обратно. Пока приехавший домой Налинакша разбирался в случившемся, пока слуги возвращали обратно бежавших жен, пока выяснилось отсутствие двух, самых ценных женщин гарема, пока четверо слуг выехали в погоню, – прошло около двух дней, и обе наши беглянки сумели пройти значительное расстояние и достигли подножия отрогов Гималаев, то есть того места, где начинаются джунгли и все населяющие их ужасы. Ни Женя, ни Фатьма не знали как следует, где они находятся, и с трудом разбирались в направлении, по которому они двигались. Женя слышала что-то об искусстве определять направление по часовой стрелке, но при определении не была уверена в том, что проделала все, что следует и так, как следует, и только приблизительно определила направление пути, как южное. Переход от пустынной афганистанской степи к южноиндийскому болоту совершается постепенно, без резких прыжков и скачков, как и все в природе. Двигаясь именно к джунглям, обе девушки руководствовались исключительно инстинктом самосохранения, невольно стремясь укрыться под защиту густых и высоких тростников и совершенно не подозревая, что вместе с ними в этих же тростниках ищут приюта – злость тигра, свирепость носорога и судороги холеры. Правда, когда мучимая жаждой Женя нагнулась над какой-то лужицей, чтобы напиться, она, с чувством отвращения, сдержала свое желание. Вода была вонючая и очень грязная, что заставило ее прибавить шагу в надежде найти там, где заросли становились гуще, какой-нибудь свежий источник или ручеек и вдоволь напиться от его прозрачных струй. Иногда воображение рисовало ей картины таких ручейков, протекающих совеем близко, но, уже знакомая с миражом, она прогоняла от себя обман и, подбодряя Фатьму, двигалась все дальше и дальше… Что касается Фатьмы, то она совершенно ослабела от долгого перехода. Привыкшая к гаремному безделью, никогда не двигавшаяся больше, чем это надо, чтобы добраться от тахты к бассейну и обратно, с подошвами ног, мягкими и нежными, как у ребенка, с шелковыми туфлями, изорванными в куски от ходьбы, она едва поспевала за Женей, которая еще не сдавалась и двигалась ровными мужскими шагами. Костюм для верховой езды сослужил на этот раз Жене хорошую службу. Видя, как на Фатьме легкие, шелковые ткани превратились в лохмотья, а неудобные, слишком широкие шальвары путались и стесняли шаг, она получила наглядное представление о преимуществах мужского костюма. Ее высокие сапоги помогали ей ступать твердо и уверенно, в то время как босые почти ноги Фатьмы покрылись кровью от жесткого тростника и острых, режущих кожу трав, обильно покрывавших вязкую болотистую почву. Еще несколько шагов и Фатьма зашаталась от усталости. Жене, до сих пор двигавшейся впереди своей подруги, пришлось подойти к ней и поддержать Фатьму за талию. Но это мало помогало делу и восточная, девушка с трудом поспевала за своей европейской подругой. Джунгли сдвигаются вокруг них. Все гуще и гуще становятся заросли, все мягче делается почва, по которой ступают их ноги. Тростник настолько высок, что, даже вытягивая руки над головой, Женя не может достать его колеблемых ветром верхушек. Кажется, словно они идут по дну океана, и водные травы, перекатываемые волнами, шепчутся над их головами. Теперь Женя хочет только одного. Скорей, как можно скорей, достичь какой-нибудь полянки, на которой можно было бы прилечь и отдохнуть с тем, чтобы, набравшись сил, тронуться дальше. Но куда? Женя совершенно не могла дать себе в этом отчета. Она твердо знала одно. Возвращаться назад нельзя ни в коем случае. За ними, без всякого сомнения, кто-нибудь гонится и Налинакша готовит им по-восточному жестокое наказание. Впереди, – не вечно же расстилается это тростниковое море? Где-нибудь, наконец, разорвется оно простором полянки и, вероятно, на этой полянке их встретит деревня с мирными, восточными, всегда гостеприимными жителями. Не может быть, чтобы в этой деревушке не нашлось ни одного европейца; а европейцы здесь все говорят по-английски и с их помощью Жене удастся завязать связь с Араханом или даже непосредственно с Россией. Так думала Женя и эти думы постепенно овладевали ею, охватывали ее, убаюкивали и она с удивлением ловила себя на том, что бредит с раскрытыми глазами. Вдруг впереди, сквозь тростник, мелькнул просвет. Женя остановилась. Боясь миража, она хотела проверить себя, но просвет в кустах оказался самым настоящим. Там, в десятке саженей отсюда, была полянка. Настоящая полянка! Но почему оттуда не доносится никаких звуков, говорящих о присутствии человека? Почему мертвая тишина, лежащая вокруг, не нарушается ни каким шумом? Почему, наконец, над верхушками тростника не тянется дымок гостеприимной хижины? Неужели на поляне нет каких-либо следов человека, и за нею опять тянутся те же заросли? Как бы там ни было, но это поляна, это гладкое, свободное от зарослей место, это – возможность собраться с мыслями, отдохнуть, может быть, даже поспать немного. Почему бы и не поспать, в самом деле? Ни один опытный человек не решился бы спать в джунглях, не имея у себя под рукой хорошей винтовки. Ни один, самый смелый охотник не смог бы без страха подумать о возможности очутиться в джунглях без оружия в руках. Но Женя в этом отношении была неопытна, она совершенно не знала, где находится в данный момент, и это незнание давало ей возможность оставаться спокойной там, где всякий другой кричал и плакал бы от страха. Надо дойти до полянки! Она раздвинула тростник и, сделав несколько шагов, остановилась. Оглянувшись, Женя увидела, что Фатьма лежит на земле и судорожными усилиями пытается встать на ноги. – Что с тобой, Фатьма? – наклонилась она над ней. Фатьма молча,
кивком головы указала на свои израненные, окровавленные ноги и прошептала: – Пить! Пожалуйста, пить! – Ты не можешь идти сама, Фатьма? Восточная девушка отрицательно покачала головой. – Приподнимись и обопрись о меня. – Я не могу! – как стон вырвалось у несчастной, измученной девушки. – Я не могу! Оставь меня и пойди позови кого-нибудь. Но Женя знала, что раньше, чем она приведет кого-нибудь, Фатьма может умереть от жажды и голода, и не решилась бросить свою подругу. Она наклонилась над ней и сказала: – Обними меня, – я попробую взять тебя на руки. Худенькие, детские ручки с доверчивостью и лаской обвились вокруг Жениной шеи. В первое мгновение Фатьма показалась Жене легкой, как перышко. Эта четырнадцатилетняя женщина еще не успела растолстеть на гаремных сластях и ее тело отличалось худобой и детской грациозностью. В гареме она, как котенок, переходила с рук на руки и в воде бассейна другие женщины часто как мячиком играли своей юной подругой. Но сейчас Фатьма была в полуобморочном состоянии и Женя уже через несколько шагов почувствовала это. Голова Фатьмы, лежавшая на ее плече, казалась тяжелой, как свинцовый шар, а все ее ослабевшее и опустившееся тело давило руку. Шаги Жени становились все более и более колеблющимися. Она была вынуждена несколько раз останавливаться и опускать свою ношу на землю, чтобы набраться сил для дальнейшего пути. Несколько саженей, отделявшие их от полянки, показались мучительно долгими и, едва выбравшись из чащи тростников, она почти сбросила свой груз на темно-зеленую траву и сама опустилась рядом без чувств. IV Вы можете долго мучить свои глаза во мраке бамбуковых зарослей, но если вы не охотник и не привыкли к джунглям, вы никогда не разглядите подкрадывающегося к вам тигра. Его полосатая шкура делает его совершенно невидимым в колеблющемся ветром тростнике. Темные и светлые полосы на его боках в точности соответствуют стеблям бамбука и полосам света, придающим джунглям вечно меняющуюся, колеблющуюся окраску. Мягкие подушки его ступней делают шаги неслышными, а его ловкость помогает ему пробираться между рядами тростника, почти не задевая их своим телом.
Днем и ночью рыщет он по джунглям, не зная равных себе по силе и ловкости, как единственный владыка этого огромного, поросшего высокой растительностью болота. В огромном большинстве случаев он питается падалью и из его рта несется отвратительный запах гнилого мяса и запекшейся крови. Но он никогда не откажется от свежего куска пищи и, где только возможно, ловким прыжком и сокрушительным ударом лапы приготовит себе еще трепещущий завтрак. Если кого и боится эта огромная кошка, то только слона и носорога. Их он обходит как можно дальше, не желая знакомиться с их толстой кожей, длинным хоботом и острым рогом. Но если нужно, то и с ними тигр вступает в сражение, и не всегда удача бывает на стороне его противников. Безошибочный инстинкт, переданный от предков, поможет ему, увернувшись от удара рога или хобота, ловким прыжком попасть на спину гиганта и вонзить свои когти и клыки в плохо защищенное место на затылке, чтобы вместе с фонтаном крови выбросить навстречу тропическому небу жизнь животного. В минуты таких побед он долгим, протяжным и оглушительным ревом возвещает джунглям, что он их царь, и что его сила не имеет себе равной. В эту минуту все обитатели джунглей дрожат в испуге и спешат в свод логова и норы. И нет никого, кто бы осмелился принять вызов на бой, звучащий в раскате победного рева, – нет никого, кто рискнул бы посягнуть на жизнь грозного полосатого гиганта. Только лишь кобра, спокойная и мудрая, как все змеи, равнодушна к этим выражениям гордости тигра. Она знает, что стоит только ей в эту минуту выползти из своего убежища и, приподнявшись на хвосте, уставиться недвижным взглядом в глаза гордеца, как он дрогнет, повернется и, поджав хвост, скроется, шурша тростником. Ибо в глазах кобры он прочтет угрозу тихой, незаметно подкрадывающейся и почти мгновенно убивающей смерти. Правда, сама кобра не нападает. Но стоит ему, царю этих безграничных болот, неосторожно нарушить ее змеиный покой, как острые, наполненные ядом зубы доберутся сквозь густую шкуру до кожи и введут в кровь страшное свое содержимое. И поэтому, двигаясь на охоту, тигр очень внимательно смотрит себе под ноги и, почуяв запах свернувшейся неподалеку змеи, легкими шагами обходит ее логово. Так было и на этот раз. Большой, уже немолодой тигр, извиваясь как змея, шел по своим владениям, потягивая ноздрями воздух и из тысячи запахов выбирая один, какой-нибудь особенно привлекательный. Он был очень голоден и его злые, узкие глаза недовольно щурились. Иногда он останавливался и, раскрывая пасть, рычал, как бы предупреждая о своем шествии, о своем голоде, о своем скверном настроении. Иногда он в ярости бил хвостом и рвал когтями болотистую землю. Вдруг странный, острый запах долетел до его носа. Он остановился, оглянулся кругом и несколько раз втянул воздух в окрашенные темным ноздри. В его мозгу встало далекое воспоминание, которое болью отдалось в левой ноге, давно уже раненой пулей охотника. Рана успела зажить, но память о выстреле и боли ассоциировались с запахом человека, запахом, сейчас ударившим в его слизистую оболочку. Ярость охватила его. Он бросился вперед, туда, где заросли раздавались, образуя просвет поляны, и увидел двух девушек, уже оправившихся от обморока и сидевших спиной к наблюдавшему за ними тигру. Зверь опустился на задние лапы и, изогнув свою отмеченную темной полосой спину, приготовился к прыжку. Проверив отделявшее его от намеченной жертвы расстояние и почувствовав, что оно велико, он коротким толчком перенес свое тело вперед, помня только о знакомом человеческом запахе и не чувствуя запаха кобры, свернувшейся клубком прямо на его пути. Одна из его мягких, но тяжелых лап опустилась на узкое тело змеи, и потревоженное пресмыкающееся с угрожающим шипением вытянулось на хвосте и приготовилось к нападению, уставив свои немигающие глаза в узкие зрачки врага. Тигр на мгновение остановился, словно раздумывая – не пренебречь ли ему опасностью этой встречи, но затем отступил на несколько шагов назад и бросился легким прыжком в сторону, чтобы уже в новом направлении возобновить прерванную атаку. Потревоженная кобра не осталась на прежнем месте, а быстро, шурша в траве, уползла на поиски нового, более спокойного убежища. V Беглянки успели уже несколько отдохнуть и осмотреться. Единственно, чаю их мучило, это недостаток воды; но сочные стебли какой-то травы несколько облегчили жажду. Правда, Женя не была уверена, что эта травяная закуска пройдет благополучно для желудка, а, может быть, и здоровья, но, что же делать, когда губы совершенно сухи, а язык тяжелым, распухшим комом едва поворачивается во рту. И они жевали траву, наслаждаясь кисловатой влагой, стекавшей на воспаленные десны. Сколько времени обе пробыли в полуобморочном состоянии, они не знали. Браслетные часы Жени остановились и только по солнцу, которое стояло высоко, и немилосердно жгло своими прямыми лучами болотистую почву, – дышавшую парами, как дымка окутавшими лужайку, – можно было определить, что время полуденное и что в их распоряжении еще целый день. Несмотря на усталость, они могли бы пройти за день большое сравнительно расстояние, спасаясь от жары в тени высокого бамбука, но вся беда, в том, что ни та, ни другая не знали, в каком направлении двигаться дальше. Поляна, на которой они остановились, вернее, на которую они упали, обессиленные долгим путем, была, по-видимому, совершенно глухой, редко посещаемой, а, может быть, и вовсе не посещаемой людьми. Ограничивающие ее со всех сторон заросли нигде не обнаруживали и признаков протоптанных ногой человека тропинок и, как ни старалась Женя напрягать свой слух, ей не удалось уловить каких-либо звуков, указывавших на близость человеческого жилья. Положение казалось совершенно безнадежным, но Женя ни словом не выдавала своего подавленного настроения, отлично зная, что Фатьма твердо надеется на нее. И в самом деле, восточная девушка была твердо убеждена, что ее умная, храбрая и сильная подруга отлично знает, что делает, и рано или поздно приведет ее к месту, где можно будет отдохнуть, поесть и спокойно выспаться. Она внимательно следила за каждым движением Жени и наслаждалась отдыхом, иногда только вздрагивая от резкой боли, которой напоминали о себе ссадины ног. Один раз, когда боль была особенно остра, Фатьма не смогла удержаться от стона; и Женя вспомнила, что ее спутница не может продолжать путь, если раны на ее ногах не будут перевязаны. Она быстро принялась за дело. Оторвав от широкой рубашки девушки кусок шелка, она вытерла им ссадины ног, которые уже начинали гноиться, и увидела, что необходима плотная и основательная перевязка для того, чтобы Фатьма смогла ступить на свои изрезанные травой подошвы. Из кусков шелка, из полотна своей рубашки Женя соорудила нечто, что придавало ножкам Фатьмы, которыми она так гордилась и которые так любил прятать в свои ладони Налинакша, сходство с ногами молодого белого слоненка. Девушка, с выражением комичного удивления, поворачивала белые обрубки и, встав, попробовала сделать несколько шагов. Оказалось, что безобразная перевязка дает ей возможность двигаться и что, опираясь о плечо Жени, она сможет проделать довольно значительный путь. Женя получила в награду за свое искусство град поцелуев и целый поток восточных благодарностей. Сама она была довольна тем, что самая трудная из стоящих перед ними задач так удачно разрешилась. – Ну, Фатьма, – сказала она, – теперь мы отдохнем еще немного и, когда твоя усталость совсем пройдет, тронемся в путь. Брось прыгать и садись рядом со мной! Но Фатьма вдруг остановилась, к чему-то прислушиваясь. – Там кто-то шевелится в кустах. Какая-то птичка, – сказала она. Женя тоже услышала шорох и внимательно следила за Фатьмой, которая тихо подкрадывалась к зарослям и вдруг быстрым движением рук раздвинула бамбук. Большая кобра прянула в воздух и, поднявшись на хвосте, с грозным шипеньем выбросила свое жало навстречу опасности. У Фатьмы кровь похолодела и она как подкошенная упала на траву, пугая змею своим падением и заставляя ее нырнуть под защиту густого тростника. Женя скорей сообразила, чем увидела, что произошло и решительно кинулась на помощь, чтобы, в свою очередь, очутиться лицом к лицу со смертельной опасностью… Перерезая ей путь, из зарослей на поляну вышел огромный тигр. Он двигался не торопясь, совершенно уверенный в том, что его жертва не успеет бежать и, конечно, не осмелится вступить с ним в единоборство. Его движения были упруги и соединяли в себе ощущение легкости и одновременно, тяжеловесности. Под полосатой густой шерстью, мускулы переливались, изгибаясь как змеи, перекатываясь как комья. Голова хищника была слегка приподнята кверху, зубы оскалены и из кроваво-красной пасти вырывался тяжелый запах падали. Окруженные перемежающимися светлыми и темными полосами глаза казались слегка прищуренными. Женя вздрогнула. Одну секунду, казавшуюся бесконечно долгой, она стояла, не в силах пошевельнуться, потом закрыла лицо руками, повернулась и без единого крика, ничего не видя и не слыша, ничего не чувствуя, кроме панического страха, бросилась бежать. Тигр ударил себя по бедрам тяжелым и гибким хвостом, потряс окрестность грозным рычанием и, сжавшись, как стальная пружина, приготовился к прыжку. VI Виктор спокойно и уверенно направлял свой полет к границам Индии. Это была единственная безопасная воздушная дорога, на которой нельзя было встретить врага, ни воздушного, ни земного, ни морского; но оставалось только попытаться использовать все возможные пути, которыми из этой страны, страны вечно волнующихся и восстающих против угнетателей туземцев, можно завязать связь с Советской Россией. Самое трудное было – выбрать место, чтобы незаметно спуститься на землю и скрыть аэроплан от глаз населения. Все остальное было сравнительно легко. На аэроплане они нашли винчестер, который Бинги внимательно рассматривал, любуясь его чистой и аккуратной отделкой. Кроме того, в их распоряжении был револьвер летчика, оброненный им около аппарата, и запас пуль к нему, найденный Бинги в маленьком чемодане. Значит, на первое время они гарантированы от опасности встреч с дикими зверьми и случайными полицейскими. Как всякий моряк, Виктор отлично знал географию и по очертаниям далеко внизу расстилавшейся земли, определил местоположение джунглей, которые, по его мнению, являлись самым подходящим местом для временного убежища. Оставалось выбрать место для спуска. Острые глаза Бинги сослужили в этом отношении хорошую службу. Он быстро разглядел проплешину большой поляны и заорал в ухо Виктору, словно капитан корабля в рупор: – Поляна! Поляна! Можно спуститься! Виктор легко снизил аппарат и с первого же взгляда оценил все достоинство импровизированного аэродрома, над которым пролегал их воздушный путь. – Хорошо, Винт, мы спустимся здесь! Все остальное произошло с быстротой молнии. Едва аэроплан коснулся колесами мягкой и вязкой почвы, Бинги и Виктор увидели картину, заставившую их пожалеть об опрометчивом решении. Поляна не была пуста. На противоположном от места их спуска конце, у опушки зарослей, лежала какая-то женщина, а другая – быстрыми шагами направлялась к ней. Затем между двумя женщинами появился тигр, вторая женщина в страхе побежала от зверя, зверь могучим прыжком взмыл в воздух, потом… Удивительно хорошо стреляет Бинги! На мгновение тигр застыл в воздухе, словно оператор остановил кинематографическую ленту. Только на одно мгновение! В следующее мгновение животное уже лежало на земле, бессильное, слабо вздрагивающее коченеющим телом. Женя не слышала выстрела, Женя не видела, как преследовавший ее хищник пал мертвым от меткого выстрела Бинги. Она бежала сквозь заросли тростника и бамбука, раздирая их своим телом; бежала, ничего не видя перед собой… Когда, наконец, она пришла в себя и оторвала руки от побледневшего лица, то увидела себя в самой чаще болотных зарослей. Чувство облегчения от сознания того, что опасность миновала, сменилось чувством стыда за свой поступок и волнением за судьбу Фатьмы. Первым ее движением было – повернуть назад и вернуться к оставленной подруге, но, осмотревшись вокруг, она поняла, что из этого ничего не выйдет. Откуда она пришла и какой путь будет обратным, Женя не знала. Вместе с тем, тяжелый день и пережитое волнение дали себя знать сильным головокружением и чувством сковывавшей все тело усталости. С большим трудом она поборола желание сейчас, тут же, лечь на вязкую почву и заснуть. Надо идти, надо вырваться из этого болота! И, повинуясь какому-то смутному инстинкту, она пошла прямо вперед, с трудом уже раздвигая густые, погружавшие местность в сумерки заросли. Она не знала, как долго продолжалось это путешествие. Ей оно казалось бесконечно долгим. С каждым шагом головокружение усиливалось и, пытаясь объяснить себе причину слабости, она вспомнила, что уже двое суток ничего не ела и почти ничего не пила. Перед глазами все чаще и чаще мелькали красные круги, в висках стучало и, казалось, что последние силы покидают измученное тело, когда впереди, сквозь тростник, мелькнула полоса какой-то не то дороги, не то поляны. Собрав остатки сил, Женя отчаянным движением, почти прыжком, кинулась туда и, не достигнув окраины зарослей, как подкошенная упала на землю. VII Четверо всадников ехали на роскошных полукровных скакунах. Дорога, по которой ступали копыта выхоленных красавцев, тянулась между двумя рядами зарослей. Всадники, по-видимому, не торопились. Кони шли ровным, спокойным шагом, а люди, сидевшие на них, полудремали и, словно нехотя, перебрасывались короткими фразами: – Не сократить ли нам дорогу, Али? – предложил один из них. Тот, к которому обращены были эти слова, был чем-то вроде предводителя группы. Его конь был выше и сильнее других, а одежды претендовали на некоторую роскошь. – Ты предлагаешь ехать прямо через заросли? – Ну да! Так мы сбережем часа полтора. – А тигры? – Вздор! Наши винтовки хорошо заряжены, да и тигровая шкура неплохой кусок для нашего брата. Тот, кого звали Али, видимо, убежденный словами своего спутника, решительно свернул с дороги и почти с головой погрузился в зеленое море. Остальные последовали за ним. Высокие, густые заросли совершенно скрывали коней и всадников. Это не мешало лошадям ступать уверенно и осторожно, а седокам отчетливо видеть каждую пядь почвы. При малейшем шорохе и кони, и люди настороженно вздрагивали, вытягивали шеи и осматривались вокруг. Вдруг Али, ехавший впереди других, сразу
осадил коня и, дав знак остальным остановиться, соскочил на землю. Он внимательно что-то осматривал, почти обнюхивал, и, наконец, выпрямился, держа в руке кусок белого шелка. – Здесь недавно прошли две женщины! – сказал он. Одна – в шелковом платье, другая – в сапогах. Они пошли туда, – он сделал знак прямо перед собой. – Если бы не ты, Али, говорил это, – я бы никогда не поверил, – покачал головой один из троих, сидевших на лошадях. – Во всяком случае, нам не мешает поехать по их следам, – прибавил другой. – Если их еще не съели тигры, то мы сможем заработать на этом деле, – плотоядно усмехнулся третий. Али, не выпуская из пальцев найденного им куска материи, вскочил на коня и дал ему шпоры. Скакун сразу перешел на рысь и помчался вперед, не обращая внимания на растения, хлеставшие своими стеблями его нежное, но сильное тело. VIII Первым движением Виктора было – броситься вслед убегавшей девушке, но пока он останавливал мотор, пока он соскочил с аэроплана, она была уже далеко, и, ясный на поляне, след ее ног затерялся во мраке зарослей. Пуститься за ней в джунгли Виктор не решился. В конце концов, неизвестно, что здесь произошло и стоит ли эта беглянка того, чтобы из-за нее рисковать, может быть, даже жизнью. Лучше подумать о той, что лежит здесь в беспамятстве и от нее уже узнать, в чем дело. Первым принялся за приведение Фатьмы в чувство Фокс. Он бегал вокруг нее с лаем и визгом и время от времени принимался лизать своим теплым языком ее побледневшее лицо. Обморок Фатьмы был, однако, не из таких, которые проходят от легкого прикосновения. Не только испуг перед коброй свалил девочку с ног. Все волнения последних дней, усиленные голодом и жаждой, окончательно надломили ее слабые, почти детские силы. К Фоксу присоединился Бинги. Он дул в лицо Фатьмы, прыскал на нее водой из фляги, тормошил, поднимал на воздух и встряхивал, как мешок – ничего не помогало и только слабое дыхание напоминало о жизни, не уступившей еще свои права смерти. Наконец, за дело взялся Виктор. Он бросился к аэроплану и там, в чемодане летчика, нашел банку одеколона.
Это средство оказалось более действительным, чем все остальные. Когда виски девушки были смочены несколькими каплями ароматной жидкости, она открыла глаза и что-то проговорила на непонятном ни Виктору, ни Бинги языке. Однако отрывистый характер произнесенных ею фраз и тусклые глаза не оставляли никакого сомнения в том, что спасенная ими незнакомка, одетая в восточный наряд, бредит и что ей нужен основательный отдых, внимательный уход и теплая постель. Нельзя сказать, чтобы это открытие обрадовало наших героев. Перед ними стояла трудная задача позаботиться о самих себе и больная, ни слова не понимающая, по-видимому, на языках Бинги и Виктора, была слишком тяжелой обузой. Только Фокс не проявлял никаких признаков неудовольствия и ласково прыгал вокруг своих двуногих приятелей. Виктор нахмурил брови и уже решил было покориться судьбе и взять на себя заботы об этом несчастном, неведомо какими путями очутившемся в джунглях существе, как Бинги вздрогнул и сделал ему предостерегающий знак. – В чем дело? – спросил Виктор. Негр внимательно прислушался к чему-то, чего Виктор, как он ни напрягал свой слух, услышать не мог. – Тигр там, что ли? – Хуже. Люди! Несколько человек, верхом. Бинги прилег к земле и, словно читая книгу, сказал: – Они еще довольно далеко, но едут хорошей рысью. И они едут сюда! Первое, о чем подумал Виктор, это об аэроплане. – Надо спрятать машину, Бинги, и… да уймись ты, проклятая собака! – прикрикнул он на не в меру разлаявшегося Фокса. Бинги схватил животное и сунул себе под мышку, зажимая ему рог огромной черной рукой. Фокс несколько мгновений обиженно повизгивал, но потом успокоился и поняв, в чем дело, прекратил лай. Закатить аппарат в заросли было делом нелегким. Здесь нельзя было действовать ни ножом, ни топором, так как нужно было сделать этот своеобразный гараж совершенно незаметным. Даже следы на траве, оставленные колесами, пришлось тщательно расправить и загладить. Но оба работали с утроенной энергией и все было кончено как раз в ту минуту, когда на противоположном конце поляны, над морем тростника показались четыре головы в огромных белых тюрбанах. Первым ехал Али, и он первым заметил Фатьму, опять погрузившуюся в обморочное состояние. – Эге! Девочка-то недурна, – сказал он, слезая с лошади и нагибаясь над ней. – Ты думаешь, нам за нее что-нибудь заплатят? – спросил его один из спутников. – Заплатят. И немало. Она молода и, по-моему, прекрасна. – Какой шайтан занес ее в это болото? – Ну, это меня совершенно не интересует! Положим, Али врал. Как восточные люди, он страдал любопытством и сгорал от желания узнать, кто такая Фа-тьма и откуда она забрела сюда. Он оглядывался по сторонам, пытаясь ухватиться за какую-нибудь нить для решения вопроса, но его острые глаза нигде ничего не замечали. Он и не подозревал, что за каждым его движением следят три пары глаз, из которых две пары принадлежат людям, а одна собаке. – Она легка, как перышко, – воскликнул Али, подымая девушку и перекидывая ее через седло. – Ей, наверное, не больше пятнадцати лет, – прибавил он, вскакивая сам. – А все благодаря мне, Али! Если бы ты не послушался меня и не поехал короткой дорогой, девчонку съели бы тигры. Четверо всадников скрылись в густых зарослях. Бинги и Виктор подождали, пока шум тростника и мягкие удары копыт стихли вдалеке, и только тогда решились покинуть свое убежище. Обрадованный разрешением лаять Фокс выделывал на граве совершенно невероятные кульбиты и очень мало тревожился тем разговором, который вели между собой его двуногие товарищи. А разговор этот был очень важным. Бинги и Виктор решали вопрос о том, в каком направлении им продолжать свой путь и как держать себя при встречах с туземцами или, не к ночи будь помянута, полицией? Глава восьмая, или встреча принца с народом I Об Индии и индусах много источников и много разных изданий, начиная от географии Иванова и кончая германскими кинопостановками. По Иванову Индия – это страна, занимающая южное побережье Азии по долинам Инда и Ганга. Страна, уходящая от океана к подножью Гималаев. В древние времена она населялась дравидами, черной породой людей, потом пришли какие-то нахалы, назвались индусами и парсами и выселили черную породу на острова. Парсы кланялись по-мусульмански, индусы завели Браму, Вишну и Сиву и вообще считали себя буддистами. Любимым занятием у них было поклонение крокодилам, крокодильчикам, коровам и телятам. Крокодильчики их ели, у коров они пили молоко. Потом болели всеми болезнями и купались в Ганге. Образовали сотни каст, что ни профессия, то каста. На черную работу создали отверженных созданий, париев, и радовались. Радовались до того момента, пока любопытные европейцы не пришли и не расчесали затылки пулями, огнем и вообще. Так Индия оказалась во власти англичан. Постепенно она теряла свою экзотичность. На ее равнинах запестрели железные дороги, телефоны, телеграфы, появилось виски, газеты, чума, голод, всеобщее презрение и адский труд. Боролись, устраивали восстания, расстреливались, рассовывались по тюрьмам и всегда триста тысяч англичан побеждали триста миллионов туземцев. Далеко пронесся кровавый вихрь. Задел он и Индию. На востоке вихрь смыл подчистую всю старую рухлядь, и в стране от Индии на запад и от Лондона на восток появились другие люди с другими взглядами. И все, что было в Индии честного, настоящего, обернулось на запад. И все преследуемые ненавистью бриттов скрывались за джунглями в великой стране… Глухое брожение забродило в трехсотмиллионном человеческом уголке. Пришел тихий человек с хитрыми глазами, остренькими зубками, пушистыми усами и помог своим господам, направив в другое русло гнев своего народа. Человечек проповедовал непротивление злу и звали человечка Махатма Ганди, что значит Великая Душа. Непротивленец извлек седую от древности страсть забитых всевозможными запретами индусов к собачьей покорности и стал наигрывать на этой струнке. Он восстал против культуры, против машинизма, он сделал великодушный жест, сжег европейские ткани, объявил кампанию за ручную прялку и повел народ к отказу от сотрудничества с Англией. Он возвратил его величеству медаль за усердие, полученную им в бытность санитарным врачом в войне против буров. Он погрузился в мистику и за каждое неудачное непротивление в народе накладывал на себя посты, поклонялся всем драхмам, Гите, Упанишадам и вообще всему, чему можно поклоняться. В конце-концов бриттам надоел индусский Христос. Он сделал свое дело и мог уйти. Теперь англичане и сами могли бороться с народом, заведенным в тупик. Ганди арестовали и судили. В конце этого странного, чересчур гуманного процесса начался рыцарский поединок между судьей-обвинителем и Махатмой Ганди. – В Индии, вероятно, мало лиц, – говорил судья Брумсфильд, – которые искренне не пожалели бы, что вы сделали для правительства невозможным ваше оставление на свободе… Но это так. Я стараюсь воздать вам должное, не причинив ущерба интересам государства… Он галантно советуется с подсудимым насчет того, какое наказание могло бы быть наложено на него. Он предлагает «Великой Душе» на усмотрение приговор, произнесенный двенадцать лет тому назад над другим вождем индусов Тиллаком: шесть лет тюремного заключения. – Не признаете ли вы его неразумным? – говорит судья. – Если ход событий позволит сократить срок, не будет человека счастливее меня. Ганди проявлял большую сговорчивость. Он считал высокой честью присоединение его имени к имени Тиллака. Легче этого приговора не мог бы вынести ни один судья, большего уважения к себе на протяжении всего процесса он не мог бы ожидать… Легче этого приговора… Убийственной иронией звучат эти слова, когда в тот же день, в тот же час, в том же городе британцы расстреляли сотни индусов, подозреваемых в коммунистической пропаганде. II Карачи – порт в заливе Амана, недалеко от устья широкого плодоносного Инда. С севера и северо-запада к Карачи подходят Солимановы горы Белуджистана. С юга – омывают теплые белобородые воды залива, а с востока – широкие долины полей пшеницы, сады и, наконец, с запада – леса и джунгли. В Карачи – губернатор, шеф полиции, несколько офицеров и несколько сот тысяч жителей, на восемьдесят процентов мусульмане и на двадцать процентов буддисты. Самое важное в Карачи – губернатор и шеф полиции. Губернатор – генерал Драйер, личность значительная, с мировой славой, облеченная доверием и почестями. Карачи – одни из главных пограничных городок северо-западной границы, а северо-западная граница… Северо-западная граница Индии для англичан, если хотите, Ахиллесова пята, больше, – зеница ока. Поэтому-то на Карачи посадили генерала Драйера. У генерала Драйера смачное кровавое прошлое, о котором никогда не забудут в Индии. В 1919 году, 13 апреля, в большой индусский праздник Джалианвалла Багх, в первый харталь, объявленный Ганди, генерал Драйер прибыл в Амритсар, где за день до праздника произошли небольшие беспорядки. В ночь на 13-е Драйер издал приказ, воспрещавший собрания и митинги. Но приказы, подписываемые ночью, к сожалению, не становятся известными достаточно быстро. Утром 13-го громадная толпа собралась на праздник к храмам и внимала браминам… Генерал Драйер подошел с пушками, настоящими пушками, и открыл по толпе огонь. Он занимался этим до тех пор, пока не истощился запас снарядов. Драйер наслаждался шумом выстрелов, запахом крови и беспомощностью толпы, стиснутой высокими стенами. Ушли живыми только те, на кого не хватило снарядов. Снарядов оказалось меньше, чем людей. Генерал Драйер просчитался… И тогда он давал приказы летчикам его величества засыпать бомбочками толпу сверху во время религиозных демонстраций. Генерал Драйер был затычкой его величества, затычкой, которой затыкались кровоточащие раны. Немудрено, что досточтимый баронет пользовался широкой популярностью и дурной славой. В 1923 году, пока Ганди сидел в тюрьме, индусы в значительной степени ушли из-под его влияния… Были и такие, лелеющие мечты о прялке, долженствующей спасти Индию. Они скрывались в лесах, в таинственных развалинах буддийских храмов. Генерал Драйер, губернатор Карачи, ожидал со дня на день визита будущего главы империи, молодого принца Уэльского. Генерал сидел в кабинете своей великолепной губернаторской пагоды с Эндрью Ретингемом – шефом полиции. Перед ними на столе, кроме бокалов глинтвейна, лежала беленькая телеграмма. Жара распаривала тела у обоих, оба цедили слова сквозь зубы и обоим было лень. – Завтра приедет принц Уэльский… – Йесс, сэр! – Будет огромное скопление народа… Шеф полиции помедлил с ответом и взглянул на губернатора. Но потом решил не оспаривать. – Йесс, сэр! – Мы опасаемся… Опасаться нужно всегда! Опасения – привычка колониального британца, такая же, как гордость, презрение, чувство расового и национального превосходства. – Йесс, сэр! – Устройте наряд полиции. – Йесс, сэр! Эндрью Ретингему надоело устраивать. Он все шесть месяцев только этим и занимался… Но разговор происходил в служебное время, в служебном кабинете и он представил себе, как хлопотно брать потную ручку телефона, будоражить пропотевших сержантов, заставлять их ходить, смотреть и думать. Но все же безропотно повиновался. Гнерал Драйер закончил разговор, допил глинтвейн и пошел к себе, в свои частные покои, курить бесконечные трубки и не волноваться. Так жарко, размаривающе жарко было в тот день в Карачи. В сентябре совсем не выпало осадков, свирепо кусались мухи, поспевали мангустаны и сладко целовались женщины. Коров индусы почитают особенно здорово. Ухаживают за ними, целуют их, находят в коровьем хвосте олицетворение единения человека с животным, как единого живого существа, и намек на переселение душ. Удивительная штука – города. Индусы, мистики, фанатики, пришли к машине, постепенно стали забывать об Упанишаде и тянуться к чему-то другому. Миллионы отверженных париев ищут спасение от презрения и высших каст и от притеснителей в пробковых шлемах. Только одно объединит их и спасет – машина. Напрасно мистицирующий «вождь» темной, забитой ужасом рабства трехсотмиллионной массы неизвестно из каких побуждений проповедует религиозный, непротивленческий самогипноз. Что-то очень странное кроется за вежливым обращением британцев с этим новым «мессией». Придет момент, когда и Индия отойдет от мистицизма в стальные объятия кровавой революции. Но пока в стране, на юге Азии, процветали идеи отказа от сотрудничества и бойкот в рабском проявлении. На базарах Карачи, на живописных площадях, украшенных экзотическими пагодами раджей, домами браманов, мечетями парсов; на странных для европейца улицах с домашними слонами, ишаками и лошадьми, с типичными европейскими постройками, автомобилями, торговыми конторами фирм, мощных мировых банков и консульств; в торговой части города, у кофеен, в которых парсы заканчивали выгодные сделки на длинные волнистые караваны сырья из Афганистана, в узких улочках обывательской части города, в роскошных восточных магазинах; на пыльных площадях – выжженные солнцем, обветренные песком саманы; худые, черноокие, прошедшие много-много миль крестьяне; высокие, стройные и слабые женщины – приниженные, забитые; шикарные, уверенные в себе, расшитые шелками, жирные купцы и раджи; святые, умертвившие плоть, похожие на высохшие пергаментные свитки, браманы; все передавали со спокойствием, граничившим с ненавистью, одну фразу: – Завтра приедет принц Уэльский… и отвечали одинаково, не думая, отливая буквы, тяжелые, как свинец, пронизывая империю убивающим взглядом: – Будь проклят тот, кто завтра выйдет на улицу! Первое, что говорило о чем-то необычайно торжественном, были тханы. Тханы – полицейские участки. Вы, конечно, не предполагаете, что увидите пухлых, серьезных, школенных бобби с дубинками, и хорошо делаете. Правда, полицейские очень корректны, затянуты в свои колониальные мундиры, на них эффектные белые тюрбаны и они очень красивы. У них стройные высокие фигуры, правильные черты лица, золотистая кожа и огромные черные глаза. Они все принадлежат к воинственному племени, сикхам и, соблазненные беспечной жизнью за счет своих собратьев, индусов, служат в гарнизонах его величества. Еще бы им не затягиваться в мундиры… Его высочество принц Уэльский! Его высочество! Будущий властелин!.. Наследник величайшего из престолов! И как замечательны полицейские сержанты! Какие у них рожи! Если вы их увидите, ваша голова закачается, как язык колокольного колокола в
пасхальную заутреню… Ваша совесть улезет под ноготок в мизинец левой ноги. Вы едва ли будете жалеть о том, что вам не пришлось столкнуться с сержантами индусской колониальной полиции… В городах, в других приличных городах, в притонах, среди коллекции темных личностей, достойных аппарата и дактилоскопического бюро, вы найдете милосердие, откровение и радостное спокойствие. Индусские колониальные сержанты – это квинтэссенция уголовной невозможности. Очень редко глаз отдохнет на двух-трех офицерских физиономиях, правда, вызывающих улыбки и добродушный смех, но и не приглашающих проехаться в столицу Латвии. Все эти олухи торчали на панелях недалеко от своих частей. День выдался… да ну, вы, наверно, сами прекрасно знаете, если приезжает принц Уэльский, то день должен быть великолепный. Шум в городе подозрительно стих. На базарной площади чисто. Камни, как облупленные, теплятся на солнце и ничего не хотят знать. В узких индусских кварталах все заснуло, затянулось плотной, черной как ночь завесой расовой ненависти. В домах богатых парсов на всех половинах та же коварная сонливость одолела всех. Никто не показывался за форточку своего дома и ни в одну щель не высовывался ни один кончик хотя бы самого захудалого носа. На всех окнах были спущены циновки. По пустынным улицам смело разгуливали голодные псы и занимались изысканиями насчет жратвы. Сказки обычно говорят о том, что в такие дни за городом происходит поединок между красивым молодцом и драконом. Разные археологические раскопки о чем-то другом, а некоторые статисты-медики о чуме. Ничего подобного. Ждали принца и готовились к ликованию. Во всяком случае, к ликованию готовились сэр Драйер и Эндрью Ретингем. Они все переживали в своих искренних верноподданнических чувствах, стремились скорей налакаться виски до приезда начальника, как налакивались всегда. И поэтому больше, чем почему-либо другому, хотели как можно скорее отмахать церемониал встречи царственной особы. * * * Рыжий айриш, черный испанец, лиловый негр, канареечный ходя, шоколадный каняк, шведы, бритты, французы, всего больше двухсот парней разноцветных, разношерстных, здоровых, хороших парней.
Дикки и Джико сразу стали в центре этой компании. Они работали в кочегарке, жили в кубриках и дышали свежим соленым воздухом на палубе. В один прекрасный день они вошли в Калькутту. Дикки подумал, поговорил с Джико, и они вместе решили, что ни один черт из Британской Индии не сможет пробраться в Совьет Рошен. Дикки пошел к капитану. – Сэр? – Да, Смит! Ред при первом разговоре с капитаном изменил свою фамилию. – Разрешите подписать контракт до Лондона, сэр. Я слышал, «Джон Мидлтон» кончает Лондоном. – Прекрасно, Смит! – Благодарю, сэр! Поэтому в Калькутте Дикки Ред и Джико Сакаи беспечно прогуливались по Главному проспекту и вглядывались в город, пытаясь найти в нем хоть кусочек прошлого. Но город смеялся над романтизмом Реда. Город хохотал. Город издевался. Прекрасные асфальтовые серые ленты спокойно текли между стройными рядами каменных гробов и пагод. Трэмы, авто с наглостью бесплатных пассажиров шныряли по городу. Один миллион жителей в настоящем. Небольшая индусская деревушка в недалеком прошлом. – В таком городе! В таком городе, наверное, есть отделение Коминтерна, – уверенно сказал Дикки, опираясь в своем предположении на шум и движение. – Я думаю, – согласился Сакаи. Но они только перебросились словами. Опасно! Рискованно и совершенно бессмысленно искать, чтобы наверняка напороться и сломать шею. Если и есть отделение Коминтерна и партком, то, во-первых, где-нибудь в прекрасно скрытых половицах пола, а во-вторых, – столько шпиков!.. Второй порт, где «Джон Мидлтон» остановился, чтобы взять еще кое-какого товарца в трюм, был Бомбей. И, наконец, третий назывался Карачи. По каким-то сложным коммерческим манипуляциям капитана, пароход остановился в Карачи на три дня. С рейда, вернее, с палубы «Мидлтона» команда судна заметила на пристани очень большое движение и очень мало судов. Все суда, которые находились в гавани, прижались к левой половине мола и старались слиться с фоном города. «Джон Мидлтон» пришвартовался. Дикки Ред и Сакаи первыми сошли на берег и удивились необычайному количеству полицейского элемента. С напряженным беспокойством белые тюрбаны обстукивали мостовые набережной. – Какой бум, Сакаи! – сказал Дикки. – Если мы и открыты, то для нас это слишком много… * * * – Его высочество на горизонте! Генерал Драйер затрепетал, поймав в поле своего тридцатидвухкратного призматика штандарт принцевской яхты. – Ваше высочество… на горизонте… Карачи… – доложили принцу седые баки придворного лакея. – Идите к черту, у меня болят зубы! – с мученическим видом отцедило его высочество, предполагая за своими словами способность к кульбитам через голову в рот собеседнику. Но с исчезновением седых баков прошла и зубная боль. Принц Уэльский подтянул пояс на брюках и вышел из каюты. Хотелось пить. Яхта принца Уэльского в свое время наделала много шума и обошла страницы всей прессы, кроме большевистской. Самое полное описание яхты было в «Таймсе». Желающий получить точные сведения может удовлетворить свое любопытство комплектом за вторую половину октября 1920 года. Можно сказать только одно: описание, перечисление находящихся предметов занимало в трех номерах три столбца нонпарели. Во всех каютах распихалась придворная шантрапа. Все и всё принцу надоедали. Он ходил, скулил, подтягивал брюки, к обеду надевал смокинг. Больше всего ему надоели его суконные брюки. Он был бы рад какому-нибудь паршивому хавоку. То ли дело гонять собак в английских графствах. А сейчас в Лондоне золотой сезон и все, кому не лень, занимаются веселыми делами. Положительно, скучная выдумка быть принцем. В уборной было так же, как в каюте. В каюте так же, как в смокинг-рум… Мэри чего-то дулась и не хотела прощать. Даже рубашка, его популярнейшая рубашка с расстегнутым вечно воротом не делала время принца веселее. К тому же под адским солнцем пот вылезал из кожи и под мышками образовалась целая Ниагара. – Черт бы перетрепал наших чопорных дур! – думал принц. Мэри хорошая девчонка, но ей не к лицу капризы. Подумаешь, нельзя лишний раз позволить себе приличную вольность! Принц стоял у люка в кабинете и, насвистывая, смотрел на приближающийся порт. В конце концов он перестал свистеть и решил переодеться, для чего направился к себе. Дочь лорда Розбери, Мэри Эвелина Гортензия Розбери, блондиночка с надутыми губками, чуть не плача, потеряла хорошее настроение. И только предложение племянника лорда Керзона немного обрадовало ее. Штрайк! Девчонки, придворные девчонки принца, об явили страйк. Забастовку! Они в знак солидарности с Мэри Розбер отказались сойти на берег в порту Карачи. Генерал Драйер волновался. Царственная яхта входила в гавань. Полицейские были на своих местах. Толпы не было. – Толпу, толпу, дайте толпу, толпу, – надрывался он с балкона своего дома стоящему внизу Эндрью Ретингему. Горячка охватила британских джентльменов. Пройдет каких-нибудь десять-пятнадцать минут и его высочество сойдут на берег, его высочество сделают честь. Его высочество пожмут руки… Эндрью Ретингем собрал старших полицейских. – Слышите, сержанты? Пять минут, и толпа должна быть на месте! Сержанты распластались по свою тханам и по набережной. Везде собрались кучки полисменов и выслушивали приказ. – Криворотые шалопаи, – обычно барабанили сержанты. – Зубы – друзья желудка! Берегите зубы! Через пять минут сделайте толпу, иначе мы сделаем грэт хавук из ваших плевательниц. Полицейские как зачумленные запрыгали по улицам, площадям и переулкам. – Хорошее дельце, Джико, тут не иначе как чума! Из города убежали все живые, кроме этих полицейских чучел. Дикки демонстративно сел на тумбу, Сакаи на другую. – Есть парни, крой сюда!.. – послышались голоса из-за угла и не успели Дикки и Сакаи разобраться, в чем, собственно, дело, как их окружил рой полицейских. – Мы граждане Соединенных Штатов, вы не имеете права прикасаться к нам! – гордо заявил Дикки. Но на полицейских это мало подействовало. – Будь по-вашему, граждане Соединенных Штатов, но мы вас просим только на пять минут, будьте любезны, – упрашивали они. – В чем дело? – Побудьте толпой. – Толпой?! – не понял Дикки. – Да, толпой, только на пять минут!. Дикки недоверчиво оглядел рыжих архангелов, вспомнил всех земных богов, чистилище и Дантовский ад. Но кроме полицейских, он ничего не видел. Нужно было залезать в таинственный куль: – А что мы должны делать? Сакаи с не меньшим любопытством уставился на сержанта. Он что-то не припоминал случая, когда бы двух ребят упрашивали превратиться в толпу. – Кричать! – ответил здоровый детина. – Кричать?! – раскусил Дикки орех. – Почему нет? Во всяком случае, весело. Пойдем, Сакаи! Первый троекратный пушечный выстрел раскатился по городу. За ним еще и еще. Насчет пушек в Карачи было устроено так, как надо. Суда, отошедшие в левую часть гавани, выкинули на верхушки мачт флаги и почтительно приветствовали будущего монарха. На берегу, у разукрашенного цветами мола, ждал почетный караул и весь гарнизон Карачи во главе с губернатором. Яхта грациозно прижалась к молу, и скучный принц, сопровождаемый положенным этикетом двора количеством адъютантов и несколькими лордами, сошел на берег. Оркестр грянул: «Боже, храни короля». Генерал Драйер сказал приветственную речь, принц ответил и процессия приготовилась к следованию до дома генерал-губернатора. Сэр Драйер ехал рядом с принцем. – Ваше высочество, вы, надеюсь, скажете несколько слов своим подданным, – шепнул Драйер. – Уэлл, – лениво ответил принц, и скучна я улыбка, не улыбка, а так, что-то растянутое, проскользнуло по его лицу. Площадь перед пристанью была оцеплена полицией. Полицейские разбросались по углам всех улиц, выходящих к морю. Уэльский поинтересовался: – Почему так пустынна площадь, сэр? – Ваше высочество, приходится сдерживать толпу: если не охранять, то волна народной радости не дала бы нам возможности свободно следовать по улице. Принц удовлетворился таким ответом. Адъютанты переглянулись. Лорды скучно зевали. Им, несмотря на хорошие белые колониальные шлемы, было очень жарко! Наконец, торжественная процессия влилась на главную улицу Карачи, в конце которой находился генерал-губернаторский дом. Перед самым началом улицы принца встретил народ. Темная масса людей сзади бесспорно напоминала людей в полицейских тюрбанах. Они подозрительно выпирали на первый план двух: одного белого и одного желтого. Оба, и белый и желтый, корчились от смеха и кричали. Черт их знает, что они кричали, но что-то они кричали. Принц встал. – Мой обожаемый народ, – начал он… Сзади кто-то спросил шефа полиции: – Скажите, Ретингем, почему у вас туземцы так сильно видоизменяются и большинство из них в полицейских тюрбанах? Эндрью Ретингем немного запнулся, но потом достаточно спокойно сказал: – Видите ли, драхма Брамы – переселение душ; а насчет одеяния, так это у нас мода. – Понимаю, – многозначительно согласился спрашивающий. Уэльский сел. Он кончил. Толпа кричала и приветствовала. Принц вынул шелковый платок и кокетливо помахал им. Как только кортеж принца двинулся дальше, толпа полицейских во главе с Дикки и Сакаи исчезла в воротах ближайшего дома и вынырнула за следующим поворотом навстречу царственной процессии. Принцу пришлось встать. – Мой верноподданный народ! – сказал он. – Слушайте, – опять спросил Ретингема любознательный голос в свите, – почему у вас толпа похожа друг на друга, как два экземпляра одного номера «Стрэнда»? – Климат и почва, – сухо оборвал шеф полиции и, решительно отказываясь продолжать разговор, повернул голову в другую сторону. Через улицу, промелькнувшую вправо, Драйер заметил торжествующих полицейских и еще двух здоровых парней, из которых один был черный. И в то время, как толпа № 1 огибала какими-то закоулками дома и полицейские упрашивали ее не выдавать их, – на что после долгих уговоров Дикки и Сакаи согласились, – другая партия полицейских подталкивала вперед – Виктора и Бинги… Они спокойно вошли в город с запада и, измученные дорогой и приключениями, решили в этом городе найти организацию и попросить у нее помощи. Кроме того, им очень хотелось отдохнуть. У входа в город на них, как на диких зверей, набросились полицейские и сказали, что если они не будут повиноваться, то они их убьют. Фоксик лаял и усиленно пытался попробовать на вкус ляжки полицейских, в частности красномордого сержанта. У этой партии народа колеса были смазаны неважно. Что-то упорно у них не ладилось и особенно мешал попадавший под ноги пес. Драйер оживился. Все-таки маленькое разнообразие! Он посмотрел на Уэльского. Уэльский, казалось, не замечал ничего. Его глаза устремились высоко вверх и застекленели. Народ быстро приближался к принцу. Принц еще быстрее приближался к народу. Наконец, они столкнулись почти вплотную и Уэльский дернул за такой-то нерв свой язык: – Мой обожаемый народ… Теперь уже сам Эндрью Ретингем обратился к любопытному собеседнику из свиты: – Ну, что же, милорд? – Ничего, сэр, – ответил тот, – по некоторым, правда, может быть, и неточным сведениям, последние черные из Индии были вытеснены за тысячу лет до рождества Христова… Фоксик добился своего! Он ухватил красномордого за ляжку. Так хорошо вцепились его остренькие зубки в мускулистое тело парня, и так здорово красномордый пискнул, что сделал бы честь любой вербной колбасе. К счастью для всей процессии, кавалькада принца уже повернула в другую сторону, и скандал благополучно сошел с рук. Фоксик бегал от красномордого. Красномордый бегал за Фоксиком. Все преимущества были на стороне собачки и красномордый держался за укусанное место. Народ № 2 решил прекратить внутренние распри и, предводительствуемый Фоксиком, на которого красномордый плюнул, свернул в один из проходов. Мимо них промелькнул народ № 1. – Джико, – сказал Дикки, – и нашего полку прибыло. Когда они были против народа № 2, то Дикки крикнул: – Вы тоже толпа? – Мы… – начал удивленный Виктор. Но народ № 1 исчез за углом, и они пересекли проход по направлению к другому проезду. Из ворот выглядывали зловещие лица. III Их бедра были узки и только головной убор и повязка вокруг чресел прикрывали изнеможенные фигуры. Глаза горели знойными грозами, на пальцах рук были острые, длинные когти, а на лице, небритом за долгие годы, отросли длинные-длинные волосы. Они шли прямо, скрестив руки на груди, смотря далеко вперед, пронизывая все, что встречалось – магнитом своих бездонных черных очей. Ноги, иссохшие, покрытые струпьями царапин и ран, мягко ступали по земле и высокие тела плавно раскачивались… Губы на лицах плотно сжались. Возвышенный сильный дух, победивший и умертвивший плоть, победоносно горел над головами десяти саманов. Обе партии полицейских, обе партии народа, свита принца, генерал Драйер и Эндрью Ретингем застыли от неожиданности. Даже любопытный собеседник шефа полиции настойчиво проглядывал свой монокль. Саманы появились внезапно, скользнули по направлению к голове процессии, к принцу Уэльскому, со склоненными покорно головами и скрещенными руками. Полицейский эскорт раздался по обе стороны, образуя коридор, по которому плыли саманы. У одного из углов поперечных улиц с любопытством смотрели Дикки и Сакаи. Настоящий народ приближался! Когда саманы подошли достаточно близко, один из них, самый высокий, самый худой и самый истощенный, не человек, а вобла, отделился и протянул свои сухие длинные руки. Он отвесил низкий поклон и, когда подымал голову, то скрестил руки и опустил глаза к земле. Саманы терпеливо выслушали речь принца и их сухие губы только плотнее сжались. А когда Уэльский кончил, Драйер и Ретингем немного поторопились с выражением восхищения… Сухой, до ужаса четкий, режущий голос бросил: – Да здравствует свободная Индия! Смерть ее палачам! Что-то скользкое, блестящее, леденящее кровь показалось в руке самана. Парой выстрелов Ретингем свалил двух первых. – Оперетта кончилась! – крикнул Дикки, разбил морды державшим его полисменам, выхватил у кого-то револьвер и бросился к индусу. Сакаи, ломая челюсти, побежал за ним… Но они не успели приблизиться к процессии, как их перевязали, избили и вместе с саманами запихали в башню молчания. IV Башня молчания!.. Башня мертвых!.. Башня судорог!.. Внизу, в воронке, лежали обглоданные хищниками скелеты. Толстые стены башни шли вверх; тяжелая чугунная низкая дверь на массивном засове и еще две таких же двери. Саманов, Дикки и Сакаи впихнули в эту башню. Все случилось так неожиданно и быстро… Саманы, лесные
странники, люди, изжившие плоть, безмолвствовали. Казалось, что они могут вечно сидеть на одном месте и смотреть на одну точку. Они небрежно устроили свои тела. Сверху свисал ломоть призрачного неба и проходили дразнящие, легкие, перистые облачка. Только жара сухая, без малейшего ветерка, спускалась к ним и стены обдавали пылью тысячелетий… Отчаяние не было в привычках Дикки. Он вспомнил, что в последнее время вел себя вообще страшно глупо. И ругался больше всего за невыдержанность в последний момент. Сакаи, подобно саманам, совершенно не волновался и осматривал стены башни. День близился к концу. Неприятно действовали на нервы хрустевшие под ногами кости и черепа. Дикки вздрогнул. В зажатом костяке руки, оторванной с запястьем от какого-то скелета, он увидел блестящий металлический значок. Что-то заставило его нагнуться и с легким отвращением поднять руку. Пальцы сначала не поддавались, потом сразу рассыпались и на руке у Дикки осталась звездочка с серпом и молотом. Он показал ее Джико, а потом пристегнул к своей рубашке. Когда-то очень давно индийские владыки сажали в башню непокорных рабов. Позже в нее попадали эти же владыки, не желавшие подчиняться победителям-парсам. Парсы, покоренные людьми белокурых рас, сложили здесь свои кости. А теперь с особой ненавистью белые владыки кидали в башню смерти, вместе с фанатиками-индусами, индусских борцов, рабочих из городов, крестьян, не платящих налогов, и белых, шедших рука об руку с ними… Начинало темнеть. Клочок неба розовел, и перистые облачка превратились в золотисто-палевые. Из розового небо постепенно серело, потом перешло в темно-синеватый блеск и, наконец, наверху ярко заблестели звезды. Невыносимо хотелось пить. – Завтра, старина, мы будем чувствовать себя немного хуже! Я не думаю, что нас прикончат холодным или горячим оружием… Дикки был прав. Самым отрадным местом в их заточении был кусочек неба, но до него, по крайней мере, двести футов гладкой, сточенной временем стены. На саманов Дикки перестал обращать внимание. Саманы слились с сумерками, ушли в камни…
Глубокой ночью заснувший Дикки ясно почувствовал, что кто-то его зовет. Он открыл глаза. – О, иностранец, – протяжным спокойным голосом заговорил с ним саман, – встань и слушай! Мы знаем, вы хотите идти в страну, лежащую далеко на севере. Саманы все узнали и они хотят вывести вас, о, иностранцы, из башни молчания. Как?.. скажешь ты. Но это не должно интересовать тебя и только об одном хотят предупредить саманы. Через два места, полных ужаса, пройдем мы. Хватит ли у вас, о иностранцы, силы духа, чтобы миновать их? Ты не можешь представить ужас мест, по которым пойдем мы к спасению. Спокойствие, – вот что спасет вас, о иностранцы! – Веди нас, саман!.. Дикки, не колеблясь, согласился и разбудил Сакаи. Все равно, другого выхода не оставалось! Понимать, как они собираются вывести их из этой крысоловки, он не хотел. Говорят, значит, сделают. Саманы встали и пошли за старым саманом, говорившим с Дикки. Старый саман начал размеренными шагами что-то отсчитывать, потом опустился на колени. После пяти минут безмолвия, во время которого саманы молились, а Дикки и Джико тщетно старались рассмотреть, что они делают, старый саман заговорил. – О, иностранцы, следуйте за мной! По моим стопам! Дикки и Сакаи подошли и увидели, что одна огромная глыба сдвинулась в сторону и перед ними зияла черная дыра. Они пошли. Старый саман впереди, за ним Дикки, за Дикки – Сакаи, за Сакаи еще семь саманов. Руки старого самана простирались вперед. Он далеко забрасывал ноги и мягко ступал на землю. Они спускались по лесенкам вниз. Лесенка кончилась и пошла сырая, пористая почва. Всюду стояла одинаковая, абсолютная тьма. С одной стороны тянулась каменная неровная стена, с другой – пустота, и часто левая рука Дикки беспомощно висла в воздухе, обманутая в попытке найти опору. Они шли очень долго и хранили гробовое молчание. Рыхлая почва два раза переходила в каменистую. Два раза они брали небольшой подъем. Два раза спускались с небольших спусков. Пустота слева и стена справа. Чем дальше они шли, тем тяжелее становился воздух. Он насыщался гнилой пряностью, затхлостью и слабо, но все же одуряюще, действовал на голову. Так расслабляет воздух в тропических оранжереях, в мангровых болотах перед грозой. Внизу под ногами захрустели кости, а метрах в десяти засветилась призрачным светом вода. Тени расползались по шершавой каменной стене, и на пятьдесят футов вверх свет тоже пропадал, расплываясь в черном, гнилом воздухе. Вся развернувшаяся перед ними картина походила на открытую пасть колоссального чудовища. За несколько метров до воды старый саман остановился. – Умеете ли вы быть рыбами в воде, о иностранцы? – И неплохими, саман! – ответил Дикки. – Я думаю! – подтвердил Сакаи. – Тогда, – продолжал саман, – вы разденетесь и ваша одежда останется здесь. Только чресла ваши, о иностранцы, наподобие наших могут быть прикрыты. Дикки разоблачился. То же сделал и Сакаи. На Дикки были короткие спортивные трусы. Сакаи сделал их из нижних штанов. Полотнянку и билет спрятали во рту. – Теперь, – заговорил саман, – слушайте! Это подземное озеро. Оно сообщается с притоком могучего Инда. В нем священные аллигаторы. – Ничего себе собака! – подумал Дикки. – Они не дураки насчет таких рыбок, как мы… – Мы должны опуститься под тот хребет. – Саман показал на выступ стены, уходившей в озеро. – Под ним дыра, и там вода свежа и прозрачна. Готовы ли вы, о иностранцы? – Как, Сакаи, полезем? – спросил Дикки, и когда тот ответил бесстрастным кивком головы, он сказал саманам: – Да! – Вы должны коснуться голубого дна, и когда ледяная вода арки охватит ваше тело, подымайтесь вверх, берите середину вон того угла и милостью Будды спасетесь. – Саман указал рукой на расщелину в выступе и нырнул в воду. Тяжелые, маслянистые круги сомкнулись над его головой. Далеко от стены над водой показались подозрительные волны, плотные массы каких-то тел и в нос остро ударило гнилью. Дикки, а за ним и Сакаи, нырнули. После них четыре самана спокойно исчезли в воде. Остальных трех съели священные аллигаторы. Неуклюжие, громадных размеров, спокойно воняя гнилью из огромных зубастых пастей, подплыли они к стене и уверенно поползли на индусов. Саманы не двинулись с места. Смерть в пасти крокодила – священна. И в то время, как крокодилы не торопясь хрустели костями индусов, Дикки достиг голубого дна арки и ледяной воды. Вода озера была тепла и нежна, как парное молоко, и совершенно непрозрачна, несмотря на бледный свет сверху. Дикки шел вниз головой, осторожно разгребая сильными ударами воду. И чем ниже он опускался, тем вода становилась холоднее и прозрачнее. Он ясно увидел нежное, зеленовато-голубое глинистое дно и оттолкнулся от него. Его сразу потянуло сильным течением вверх и вытолкнуло из воды на каменную лесенку. Дикки, спокойный, бодрый, совершенно не чувствуя усталости и недомогания, стал ногами на ступеньки. Скоро показался Сакаи, а за ним и остальные четыре самана. Ждали десять минут. Затем старый саман сказал: – Их нет! Такова воля Будды. Этим дело не кончилось. Для того, чтобы выйти на чистый воздух и пройти к городу с другой стороны, необходимо было миновать городок прокаженных. Каменистая лесенка вела к коридору, коридор к лазейке, лазейка – в город прокаженных. У многих с ним связаны или тяжелые неприятные воспоминания, или вызванные фантазией жуткие образы, или привитые кинофильмами ужасы. Ничего подобного! Прокаженные – несчастные люди, загнанные в куток и обреченные на смерть. Они не щелкают зубами на попавшего в их логовище здорового человека. Они несчастны. И не жутко делается при переходе через их территорию, а бесконечно жалко. Шли гуськом. У Дикки сердце разламывалось на ломтики от всего, что он увидел и, когда городок кончился, вздохнул с облегчением, но сохранил в памяти облик скопища прокаженных людей… * * * Любимым занятием принца Уэльского была верховая езда. Конечно, как британец, он занимался и другим спортом. Но верховая езда!.. С ней он сравнивал наиболее близкие моменты из жизни дорогих сердцу людей. Уэльский классически сидел в седле и очаровательно вылетал из него. Вылетал довольно часто и с какими последствиями!.. Однажды он починил себе нос и вообще рожу. Стал похож на профессионального боксера после свирепой потасовки. В парламенте сделали запрос: прилично ли наследнику престола ломать шею и красоваться позорным пятном с неприличной рожей во всех иллюстрированных приложениях Америки и Великобритании? И черт его душу знает! Не то ли принц чувствует, что ему престола, как ушей своих, естественным путем не увидеть, или у него в душе что-то человеческое есть… Принц ответил: – Парламенту нет никакого дела до моей частной жизни. Я лучше откажусь от престола, но буду делать то, что я хочу. Последнее происшествие произошло значительно позже описываемых нами событий. Сейчас принц сидел, надуваясь, в своей величественной яхте и ничего не хотел делать. Он с завистью думал о том, как в метрополии его приятели гоняют собак… Но на той же яхте любознательный лорд, задававший вопросы Эндрью Ретингему, хохотал и рассказывал девчонкам, в какую дырявую галошу сел принц и как хорошо накрылся зонтиком. Девчонки торжествовали. Мэри тайком пожалела Уэльского. Она по натуре была нежной девочкой, и вовсе не так уже неприятна последняя шалость принца… Для нас и для наших героев принц потонул в тумане таким же недовольным каким мы его встретили. Он покорно ожидал мук от следующего церемониала. Замученная Индия желала ему и его собратьям по династии и зверствам хорошей смерти, встряски и… только Ганди и гандисты не противились и отказывались от сотрудничества… Глава девятая, в которой лейтенант Сесиль что-то находит I Молодой лорд Арчибальд Монгомери Сесиль – пятый месяц в добровольном изгнании на границах Белуджей, Афганистана и Индии, между Кеттой и Келамом. Комфорт офицера его величества всегда остается комфортом. Сесиль устроился великолепно и почти не скучал. Он принял на себя ответственную миссию борьбы с бунтовщиками, и лорд Керзон считал молодого Арчибальда своим личным другом. Арчибальд Сесиль безукоризненный англосакс. Что из этого следует? У него двести фунтов нервного тела, правильное лицо, холодные, жесткие, серые глаза и прямой, резко очерченный подбородок. Арчи пробивал шиллинг с двадцати шагов из среднего кольта, курил трубку, носил пробковый колониальный шлем, великолепно отутюженные брюки или симпатичные трусы с чулками до колен. Он насчитывал за своей родословной четыре века и немного меньше четверти века самому себе. Каждый молодой, энергичный англичанин из хорошей семьи имеет мало дела в метрополии и очень много в колониях. Колонии – университет жизни. Он так же необходим, как и колледж, создающий воспитание, положение, знакомства, футбол и греблю. Основной работой Арчибальда были, как уже сказано выше, революционеры. Он, как большой, жирный паук, устроился в своем логовище и протягивал цепкую паутину от границ к главному шпионскому штабу и к таинственной квартире в Кабуле. Арчи Сесиль занимал очень важный для британского могущества пост и, надо сказать, исполнял свою работу не только безукоризненно, но и великолепно. Таких, нужных империи людей британцы ценят, берегут и стараются обставить их работу всевозможнейшим комфортом. И в этом диком уголке, в котором, кажется, невозможна даже мысль об очаровательном гнездышке, мы встречаем прекрасный коттедж. На стенах холла милые акварели, в столовой охотничьи картины, а в смокинг рум – уютные диваны и все приспособления для курения по всем способам, существующим в мире, всех сортов наркотиков. Спальня лейтенанта и комната для гимнастики тоже были маленькими шедеврами. Каждое утро, после крепкого сна, час гимнастики, тренировки с мячом, гантель, турник, как и кофе с воздушной почтой, входили в обязательную для исполнения программу дня. Арчи, в трусиках, влюбленный в свое тело, в каждый мускул, упражнялся на снарядах; после этого, взяв холодный душ, накинул пижаму и с наслаждением принялся за завтрак и прибывшую, как всегда – вовремя, корреспонденцию. Утро напоминало прохладной свежестью холодящий вкус мангустанов и взывало к сердцу спортсмена-охотника. Арчи попросил слугу, красивого молодого сикха: – Гавинда, приготовить мне крошку Джекки! В то славное утро, похожее на золотистую сердцевину мангустана, мысль об охоте пронизывала колониальных офицеров. Вы, конечно, не думаете, что паутинка Арчибальда Сесиля была одинока. Пауки, такие же лощеные и чистые, в белых, немного палевых костюмах, с подбородками, выутюженными бритвой Жиллет, вымытые душистым мылом Пирса, любили джунгли, любили мангровые леса и любили границу. И если у других пауков паутина не была похожа на рождественский пирог, то она напоминала индийские пагоды. На что бы они ни походили, в каком бы стиле ни выглядывали их окна, во всех было очень уютно и все отвечало вкусам и потребностям джентльменов. Телефоны, самолеты, слоны поддерживали связь между бритыми пауками, а они, здоровые, молодые, очень красивые, очень сильные и очень подлые, любили хорошие дни проводить вместе, на охоте. С четырех направлений к самому западному двигались четыре джентльмена на четырех слонах, с четырьмя сэвэджами и в хорошем настроении. Все четверо остановились у коттеджа. Лейтенант Арчибальд Сесиль, старший сын знаменитого лорда Сесиля, встретил друзей так же спокойно, бодрым пожатием руки, как он это делал у себя, в Лондоне. Они перекинулись несколькими словами о погоде и о том, что в такое время нельзя заниматься ничем другим, кроме как охотой. Гавинда привел крошку Джекки. Хорошенькая «крошка» была маленьким слоненком. Уютным, с симпатичным хоботком, приличного метража, с зубами, приводившими в содрогание, ушами, похожими на плед, толстой твердой кожей и глазами, кроткими, как глаза стройной газели. Прибывшие понимали толк в слонячьих фигурах. Они знали «крошку» Джекки так же хорошо, как любовниц своих друзей, но все же они приветствовали его и выразили восторг специалистов. Их слоны тоже не были плохи, но им было далеко до Джекки. Слоненок грациозно опустился и лейтенант занял свое место. Охотники пустились в путь. Они разговаривали о впечатлениях от последних политических событий, о погоде, о солнце. Им не было скучно перечислять сотню лошадиных фамилий, принимавших участие в осеннем Дерби. Они наслаждались и загорались азартным спокойствием при упоминании о состязаниях Кембриджа и Оксфорда в гребле и в футболе. Когда исчерпались корзина светских и спортивных сплетен и плотный лес, они вошли в мангровые заросли. – Дорогой Арчи, – спросил Берти Пендертон. – Вы твердо убеждены, что на тигровой тропе есть логово? – Сто против одного, старина Берти! – отвечал Арчи. Они перешли на тигровое логово в тот момент, когда влево повернула тропа, прозванная ими в честь диктатора джунглей. На тропе виднелись следы, протоптанные животным. Тропка пересекла дорогу и направлялась прямиком к черной реке. Если забежать на полкилометра вперед, то можно было увидеть виновницу раннего путешествия молодых аристократов, симпатичную тигрицу, пушистую и потешную, похожую на породистого домашнего кота, уважаемого даже собачьим населением. Тигрица забавлялась с маленькими котятами, поднимала свои лапки с затвердевшими пухлыми подушками и тыкала ими в мокрые и холодные носы котят. Котята ластились к ней, она их отшвыривала, они опять прижимались к земле, готовились к новому прыжку, забирались на спину и на голову к своей мамаше. Носики у котят были черненькие. Мать не хотела большего блаженства и чувствовала себя как нельзя лучше. Ее семейный уют нарушался только ветром и даже самец заботливо скрылся в джунглях в поисках пищи для семейного ленча. Но напрасно дожидалась верная жена самца, счастливого супруга и отца трех полосатых младенцев. Напрасно на ее пушистых щечках играло нежное подобие улыбки. Напрасно! Отец, претендовавший на престол в царстве джунглей, лежал бездыханный, уложенный пулей черного Бинги. Крошка Джекки, ведший компанию джентльменов, своим тонким обонянием почуял близость тигра. Его хоботок взвился кверху и беспокойно заерзал, свертываясь и выпрямляясь, но не нарушая общей тишины и похрустывания сухих сучьев, валявшихся на пути. – Джекки что-то почуял, парни, – обернулся Арчибальд к друзьям. – Да, тигр близко, – согласился ехавший за ним Артур Тронтон, – и улыбнулся ослепительно белыми зубами. Чем ближе подъезжали они к логову, тем больше нервничал Джекки и, в
конце концов, он, а за ним и остальные четыре слона яростно затрубили. – Та-та-та-та-та, – подумала тигрица и, схватив самого маленького и самого неуклюжего мальчишку, нырнула в заросли. Два полосатых младенца последовали примеру матери. Но было поздно. Другое дело, если бы тигрица была свободной женщиной, не имела бы детей и т. д. Тогда она показала бы приличным охотникам неприличную часть тела и больше ничего. Но… среди тигров не додумались до искусственного производства младенческой шпаны и до освобождения женщины от рабского закона деторождения. Все матери любят щеголять самопожертвованием и вставать в красивую позу. Тигрица приготовилась к прыжку отчаяния, думая своим безнадежно печальным и заранее предрешенным концом спасти ребят. Это ей удалось. То есть, она встала в красивую позу и сделала прыжок отчаяния. Несколько часов назад ее мужа подстрелил черный, белый подстрелил ее теперь и сделал это не хуже черного. Вся разница была в величине дырки на лбу, пробитой пулями разного калибра. Теперь, прежде всего, о настоящей женщине. Даже не так! Прежде всего, о камне, на который упала женщина или, что еще точнее, о колене женщины, которое разбилось о камень. Женщину эту мы прекрасно знаем. Ее зовут Женей и описание всех ее достоинств вы можете найти в соответствующих строках на соответствующей странице романа. Когда мы ее встретили первый раз, она даже в своей фантазии не ждала таких ультраприключенческих эпизодов, сорванных с бесшабашно авантюрного киноромана. * * * Что называется, пройти через огонь и воду, гаремные коридоры, через ротики тигра и засыпаться в дурацкие однообразные высокие неприятные заросли. Пестрая рубашка, щегольские бриджи и классические верховые сапожки Жени, когда-то возмутившие евнуха и удивившие свору гаремных баб, потускнели. Ее волосы больше напоминали материал для заклепки лодок и щелей в бараках и крестьянских великорусских избах, чем волосы женщины. Колено Жени, смуглое, нежное, круглое колено изрубцевалось об острый нехороший камень. Ее рубашка посерела не только клетками, но и пустыми несимметричными дырами, а кожа на руках покрылась мрачной татуировкой…
Женя не думала о своей внешности и вообще не чувствовала ничего, кроме пустоты. Ее глаза плотно сомкнулись и только смуглое личико и губы говорили о том, что это настоящая, неподдельная Женя. В способностях крошки Джекки никто не сомневался. Когда он своим длинным хоботом вытянул из зарослей одного за другим трех тигрят, все приветствовали его шумными криками удовольствия, а Арчи, как истый джентльмен, предложил друзьям после охоты устроить жеребьевку, причем любезно исключал себя из числа претендентов на котят, увеличивая таким образом шансы каждого из своих друзей, на выигрыш. Индусы, на которых никто не обращал внимания, по всем правилам охоты прикрутили убитую тигрицу к длинному шесту. На середине дороги, на тигровой тропе, Джекки сделал несколько движений хоботом и, подняв правую ногу, замер. Арчи Сесиль увидел пыльные человеческие ноги. Крошка Джекки опустился на землю. Друзья Сесиля с нескрываемым любопытством следили за ним. А Арчи замер от неожиданности и, очарованный, смотрел на лежавшую перед ним красивую девушку. И только, когда Берти Пембертон насмешливо крикнул: – Эй, старина, можно подумать, что ты наткнулся на женщину и не можешь отвести глаз от красотки! – Арчи оторвался от созерцания. У него в голове промелькнула мысль, как неприятно бы хрустнули кости девушки под пятой слона, и, он, смеясь, ответил: – Да, Берти, от красотки и от какой?! II Женя заняла одну из спален и надела один из костюмов лейтенанта Сесиля. Четверо друзей лейтенанта Сесиля Арчибальда отказались от жеребьевки на рыжих котят и преподнесли их вместе с шкуркой тигрицы Жене. Она приводила себя в чувство и нормальное состояние, а четверо друзей обещали приехать к вечеру, на чем сам Арчи абсолютно не настаивал, а даже совсем напротив. Его находка привела его в порядочное смущение и он совершенно, не знал, что нужно дать, предложить и сделать прелестной девушке. Женя приняла ванну, почувствовала радость жизни, и забеспокоилась о судьбе Фатьмы, и облачилась в одну из пижам Арчибальда. Ее волосы стали ее волосами и больше не напоминали свалявшуюся паклю. Арчи мечтал о том, когда он сможет заговорить с девушкой, и в его воображении сияло бодрое личико, задорное и хорошенькое. Он отправил срочное требование в город о присылке ему, с ежедневным рейсом самолетов, комплекта всего того, что нужно для женщины, молодой, хорошенькой женщины. Гавинде Арчи приказал немедленно доставить лучшую из индусских девушек на служение к белой госпоже. В душе он очень беспокоился о вечере и не знал, что предпринять для того, чтобы его друзья позабыли дорогу в коттедж. Наконец, одно из его нервных, неотделимых от ума и тела желаний сбылось. Она вышла. Он уничтожен. Она была очаровательна. Когда Женя привела себя и свои мысли в безукоризненный порядок, то начала обдумывать свое положение. Она поняла, что попала в руки к цивилизованным зверям и что эти звери по-рыцарски обойдутся с белой женщиной. – С белой, но не с красной, – вполне основательно решила Женя. Золотые волосы Женя небрежно сколола у шеи, и они кокетливо расползлись в разные стороны. Глаза ее лучились лукавством. Женя села в лонгшез на веранде и смотрела на лорда. – Я Арчибальд Сесиль, мисс, и прошу вас доставить мне удовольствие, называя меня просто Арчи. – Прекрасно, Арчи, – засмеялась Женя, – мой спаситель хорошо начинает. А я Джесси Ред, – вдруг неожиданно сказала она, – и разрешаю моему спасителю называть меня Джесси. Арчибальд засиял от удовольствия. – Я надеюсь, что вы не скроете от меня, каким образом вы очутились в джунглях в таком виде? – Нет, Арчи, я с удовольствием расскажу вам все! – отвечала Женя, обдумывая в голове сказку для лейтенанта. Она не хотела приделывать к себе мужа и решила, что к ее фигуре и лицу больше подойдет мифический брат. – Очень просто, Арчи, я и мой брат Дикки выехали из Фриско месяц назад и наша маленькая прогулка затянулась немного больше, чем мы того хотели. В ваших джунглях, Арчи, столько интересного… Сесиль не выдержал и перебил: – Самое прекрасное в них – это вы! Женя погрозила лейтенанту пальчиком и продолжала: – влеченные джунглями, мы пробивались через мангровые заросли, и тут наши проводники-индусы… – О… эти индусы! – с бешенством прошептал Арчибальд. Женя сделала вид, что не слышала злобной фразы лейтенанта. – Индусы ограбили нас и похитили моего брата. Бедного брата! Мне удалось бежать. – Джесси, вы, вероятно, хотите дать знать вашему отцу? – спросил Сесиль, когда Женя кончила и посмотрела на него печальными глазами с веселыми мыслями. – О Дикки? Нет, Арчи! Я не должна огорчать папу и маму. Я должна найти брата и думаю, вы мне поможете. К вечернему чаю, ровно без пяти пять в уютный уголок явились четверо на четырех автомобилях. Арчибальд ревновал взгляды и улыбку Жени и нервничал. Женя не смущалась и была прекрасной Джесси Ред, дочерью какого-то промышленного короля. Какого, точно она сама хорошо не знала. Все пять ее утешали и обещали возможно быстрее принять меры к розыску и все пять желали отдалить момент встречи сестрицы с братом. Четыре из пяти завидовали пятому, как облупленные. Пятый торжествовал, когда они остались снова вдвоем, хотя он находился в своей комнате, а она в своей. III Женя в саду перед коттеджем возилась с рыжими котятами. Лейтенант принял почту, приказал отнести все присланное для Джесси в ее комнату, взял из корреспонденции все, что ему показалось более интересным, и спустился вниз, желая похвастаться своей важностью, своей карьерой перед американочкой. Он нарвал с клумб ярких пахучих цветов, подкрался к Жене и осыпал ее душистыми лепестками. Женя засмеялась и спросила, смотря на пакеты в руках Сесиля: – Почта, Арчи? – Да, Джесси! Я буду рад, если вы посмотрите газеты и журналы. А так как Женя была тоже рада, то котята одни забегали по саду. Она увлеклась газетами и журналами, а он деловыми письмами, ища в них что-нибудь эксцентричное, специально для Джесси. Наконец, его поиски увенчались успехом. Он разорвал пакет секретной канцелярии вице-короля Индии и, как бы нечаянно, бросил: – Ох, эти бунтовщики! Женя знала, что лейтенант будет искать материала для хвастовства, и она великолепно поняла, что эта незначительная фраза брошена для нее. Она с деланным, но совершенно непринужденным интересом оторвалась от газет и сказала: – Бунтовщики? Ах, как это интересно! Арчибальд Сесиль передал ей бумагу, на которой крупными буквами машинного шрифта значилось: «Лорду Арчибальду Монгомери Сесилю, лейтенанту», и дальше: «Дорогой Арчи! Вы должны, в кратчайший срок, ликвидировать гнездо бунтовщиков, которое, по нашим сведениям, находится в вашем районе, в развалинах храма Вишну». Блестящий план зародился у Жени. – Храм Вишну? – спросила она. – Здесь есть развалины храма Вишну? О, Арчи, почему же вы молчали раньше? – Простите, Джесси, но я не знал, что эта рухлядь может вас интересовать. – Рухлядь, говорите вы, – да что же, кроме рухляди, интересует меня? – В таком случае, я жалею, что я не рухлядь! – улыбнулся Сесиль. Он вертел в руках какой-то пакет и его мысли разбегались. Он не мог понять, почему он так нервно настроен, вернее, он не хотел понимать. Случайным жестом он разорвал вертевшийся в руках пакет. Из пакета выпала зеленоватая палочка. Женю она заинтересовала. – Что это? – спросила она. – Фосфор, – ответил Арчибальд. – Зачем? – не успокаивалась Женя. – Я иногда занимаюсь химией. – Покажите, – попросила Женя. Лейтенант подал ей пакет. Зеленоватые палочки, пористые палочки фосфора, взволновали Женю. Она сдерживалась и ей стоило больших усилий держать свои руки твердо, не позволять им трястись. Волнение подступало к горлу, волнение заливало сознание. Палочки фосфора вертелись в руках, проскальзывали сквозь пальцы, а губы Жени улыбались. Она почувствовала на себе восхищенный взгляд, она понимала по тому, как смотрят на нее глаза британца, что они давно забыли о революционерах и о приказе и хотят другого… Она представила, как жестоки эти глаза, как они безжалостно раздавят людей, на которых донес подлый провокатор, людей, близких ее сердцу. Женя играла палочками фосфора, Женя перебрасывала их с пальца на палец, не давая рукам остановиться и скрывая свое волнение перед обалдевшим лейтенантом. Постепенно кровь отхлынула от головы, и Женя справилась с собой. – Итак, лейтенант, – сказала она, подавая пакет, – завтра мы едем к развалинам! – Это будет очаровательно, – просиял тот. IV И сегодня на файв-о-клок приехали друзья Арчи. Он почти что счел их приезд личным оскорблением. Те этого не заметили и упивались Женей в женственном костюме, присланном из города. К поздней ночи, наговорив необозримое количество любезностей, они уехали. Женя простилась с лейтенантом и ушла к себе. У нее горела голова; ей было трудно дышать. На ее сознание, помимо всего прочего, действовала духота ночи. Она села у окна и долго, долго смотрела на небо. Несколько раз она вставала, затем садилась опять, снова вставала и почти бегала из угла в угол. Она давно скинула вечерний туалет, надела пижаму лорда с вензелями на карманах. Ей было душно, а мысли бегали, как пойманные в клетку мыши. Вся сладость сказанных днем комплиментов и посланных улыбок ударили ей в голову призрачным неприятным ощущением, постепенно перешедшим в запах крови индусских бунтовщиков… Несколько успокоило Женю холодное белье постели. Она уже не нервничала, легла на спину и думала, перебирая все, что могло ей помочь в исполнении вполне обдуманного решения. Она отбрасывала, как негодные, один план за другим. Ее глаза бегали по темной комнате, впиваясь в тьму. Сквозь плотные шторы окон слабо пробивались лунные блики. Женя, в сотый раз, восстанавливала в памяти записку, разговор и… На тумбочке, около кровати, стояли блестящие круглые часы. Женя посмотрела, и ласковый, призрачно светящийся циферблат проскользнул в ее мозг… Арчибальд Сесиль чувствовал себя не лучше. Его мозг, тело, душная ночь слились в одно. Он понял, что безнадежно влюбился в девчонку. Арчи наслаждался ее лицом, каждым штрихом ее фигуры, складками на платье. Ее плечи не хотели скрываться и уступали в воображении Арчибальда свое место маленьким ножкам. Ее синие, темно-синие глаза и смуглая мордочка не уходили из сознания. Арчибальд не выдержал и ушел из дома. Он, как одержимый, не соображая ничего, пошел вперед по дороге. Он не заметил, как небо заволоклось над его головой и как за темными уродливыми облаками скрылась луна. Природа напрягалась до последней тучки и лопнула. Небо прорвалось, и страшный тропический ливень опрокинулся на землю. Вода лилась не так, как дождик, крупными или мелкими каплями, она опрокидывалась на землю плотной струей, толще обхвата человеческих рук. Деревья сопротивлялись ливню и молнии… Лес ругался с ветром. Дорога вздулась и потонула в потоках вод. Молнии дико вспыхивали, нагло скатывался с неба гром, деревья трещали, гнулись, потоки воды устремлялись то в ту, то в другую сторону, ливень переходил в водяной смерч. К утру Женя заснула, а лейтенант Арчибальд Сесиль, промокший до невозможности, вернулся домой. V Несколькими милями западнее, затерянные в лесах развалины древнего храма Вишну как бы ожили. В подземельях развалин сотни индусов работали по приему и упаковке литературы, решались важные вопросы, исполнялись задания. Среди индусов находились люди другого происхождения, но несмотря на это, они чувствовали на себе симпатии туземцев и никогда бы в жизни не отнеслись к ним высокомерно. Работа шла вовсю, и никто не обращал внимания на ливень, происходивший далеко наверху. О существовании таких штабов не могли не знать. Но где и что… нет, только донос подлеца мог выдать штабы с головой. Только донос! Скрытые в подземельях развалин, в глубине городских и деревенских тайников, пригреваемые участием всего населения, революционеры без предательства не могли бояться за себя. Вся индусская Индия, к какому бы она политическому лагерю ни принадлежала, горела местью к притесни гелям и любовью к революции. Никакие козни непротивленчества не могли отстранить кровавой мести. Только ненадолго отсрочили они кошмарные минуты великолепных бриттов. Все это знали и лучше всех сами британцы. Тюрьмы наполнялись вождями, шпионы английского капитала пролезали во все щели, следовали всюду за подозрительными людьми, накрывали, радовались и получали хорошую плату. Тратились огромные деньги на подкуп, продавались места, титулы, соблазняли решительно всем, чем можно соблазнить и требовали крови, крови и крови. В бездонную пропасть уходили люди. Стальные самолеты, начиненные воздушными бомбами и управляемые гладко выбритыми веселыми парнями со светлыми глазами, слишком здоровыми для того, чтобы понимать, ставили рекорды на количество сброшенных бомб и держали пари на поцелуи с нежными хрупкими созданиями, на число сраженных деревень и с особой доблестью кавалера считали скальпы с индусских голов… А на западной границе… VI Женя проснулась поздно. Лейтенант – тоже. В кабинете Арчибальда, как она и думала, на его столе Женя нашла вчерашнюю корреспонденцию и разорванный пакет с палочками фосфора. Одну из них она спрятала в карман. К часу дня подали верховых лошадей и Арчибальд, довольный и успокоившийся, думая, что ему все удастся и что он уже многое успел, помог Жене сесть в седло. Через минут сорок они подъехали к развалинам. Некоторые части храма еще совершенно сохранились. То тут, то там валялись отдельные куски стен. В выбойках еще не высохла вода вчерашнего ливня. От всего веяло глубокой древностью и все покрылось зеленоватым налетом плесени. Никто не мог подумать, что ночью тут происходят какие-либо сборища и что под эти памятники древности уходят глубоко в землю ходы. Об этом знают только немногие, и даже Жене не показал Арчибальд небольшой приписки, оставшейся в его руках. В приписке говорилось о существовании подземелья и о пути к несу. Не из каких-либо подозрений Арчи скрыл приписку от Жени. Он сделал это потому, что имел железную выдержку и дисциплину, переданную ему кровью предков. Женя знала, чего добивалась. У одного из портиков, наиболее сохранившегося, она остановилась и запрокинула далеко назад свою головку: – Ах, какая прелесть! – Что? – поинтересовался Арчибальд. – Вот тот верхний барельеф! Но, к сожалению, я не могу рассмотреть его. – Если Джесси разрешит?.. – Арчи, вы очаровательны! Арчи, вы прелесть! Сесиль, сияющий, бережно посадил Женю на плечо. Сейчас же
ее лицо переменилось и стало серьезным. Она быстро вынула из кармана палочку фосфора и, твердо надавливая, что-то написала на стене. – Спасибо, опустите меня, Арчи! – О, Джесси, – ответил лейтенант, неохотно опуская на землю Женю, – тут еще очень много барельефов. Вечером к молодому лорду приехали друзья. Женя успокоилась. Арчибальд отложил карательную экспедицию. Ночью тени людей, скользившие через портик, сохранившийся лучше других, читали горевшие буквы: – Опасность! Спасайтесь немедленно! Друг. Глава десятая, где никто ничего не понимает I Отделение общества по экспорту и импорту предметов роскоши в Курачи возглавлялось купцом Касавами. Общество экспортировало главным образом одушевленные предметы. Сам Касавами – персидский купец, необъятно толстый, жирный и волосатый. У него настоящая контора, очень веские счета в банках, клерки и много агентов. Сам он агент международной экспортной и импортной фирмы. Главное отделение фирмы, возглавляемое неким мосье Грокю, находилось в Марселе. Фирма имела в крупных городах всех стран своих тайных агентов, которые высматривали добычу, а похитив ее, отправляли соответственно распоряжению главы отделения. Они поставили свое предприятие по системе научной организации труда и работали, как хорошо слаженный механизм. В северных странах женщин с золотыми волосами, путем химических реактивов, превращали в темнокожих, создавая контрасты между цветом тела, волос и глаз. У женщин с черного континента они уменьшали темноту кожи, превращали черные волосы в полуседые и золотистые, а глаза – в синие. С островов Тихого океана они увозили золотистых богинь и делали дочерей солнца еще эффектнее. Отремонтированные женщины попадали в новый распределитель и исчезали в тайных гаремах какого-нибудь миллионера-парса, турка или в фешенебельном притоне разврата, и никто не смог бы открыть и спасти украденную женщину. Никогда она не попадала в родную страну, оставаясь навсегда одинокой и беспомощной. Касавами великолепно знал свое дело и главной обязанностью считал уничтожение всевозможнейших яств.
Если он не ел, то он собирался есть, если не собирался, то думал о том, что скоро надо собираться. Его трапезы представляли собой замечательно интересное зрелище. Слуги подавали одно за другим огромные блюда, а он сидел на подушках и уничтожал их содержимое. И так продолжалось бесконечно долго. Однажды, во время его обеда, вошли четыре запыленных парса с Фатьмой на руках. Те самые четыре, которые подхватили ее в джунглях. Парсы сказали: – О, Касавами! Ты согрешишь пред Аллахом, если не взглянешь сейчас же на жемчужину Востока. Касавами шаром скатился со своих подушек и, вытирая руки и бороду шелковым платком, цинично оглядывал и ощупывал девушку. Фатьма находилась в полуобморочном состоянии. – Жемчужина Востока, – бормотал он. – О, Аллах! Она, действительно, достойна быть дочерью твоей, о, Аллах! Касавами понимал толк в женщинах и, хотя был страшно доволен приобретением, но выторговал у доставивших ему товар пять английских фунтов. Как только запыленные парсы удалились, Касавами нажал кнопку звонка. В комнату вошли два свирепых типа. – Правоверные отправят девушку к мирзе Али Мухамеду в Кабул и скажут, что жемчужина Востока должна пойти к господину Грокю. Поезд, – о, правоверные, – отходит в 2 ч. 40 м. Будьте осторожны, да хранит вас Аллах… Парсы взяли на руки Фатьму и, поклонившись, удалились. Касавами продолжал есть. Теперь он дошел до шестнадцатого блюда. Только его повар умел запекать мозги молодых воробьев в плоды смоковницы. II События, перегруженные стремлением к концу, как налитые свинцом болванчики, безудержно стремились к одной точке. Дикки и Сакаи попали к одному индусу, работавшему в подполье. Саманы довели их до самого дома, что-то сказали худому, строгому человеку и скрылись по направлению к лесу. Индус с распростертыми объятиями принял молодых людей, снабдил их всем необходимым, рассказал о положении дела в организации. Он посоветовал на поезде доехать до западной границы, сказал, кого они должны там найти, и дал явки. Он показал им, как организован транспорт литературы. Он сказал, что с каждым годом Ганди теряет своих приверженцев и что в городах рабочие, а по деревням бедняки идут в их ряды. На западной границе, – там, куда получили явку Дикки и Сакаи, – была подпольная типография. Туда прибывали все бумаги, инструкции, газеты и журналы. Там находились журналисты, переводившие все, что нужно, на индусский или парсидский языки, и там же были наборщики и печатники, набиравшие и печатавшие готовые материалы. Индус рассказал много интересного, посоветовал вести себя как можно осторожнее и помог им принять безукоризненный вид джентльменов. Дикки и Сакаи получили белые пробковые шлемы, белые шелковые рубашки, синие пиджаки и слегка палевые длинные брюки. Индус снабдил их небольшим, приличным для путешественников багажом: желтые чемоданы с парой белья в руках, бинокли и фотоаппараты на ремне через плечо. Сытые и бодрые, Дикки и Сакаи дружески попрощались с индусом. – Итак, товарищи, – говорил индус, – не забывайте. Эти документы и явки вы дадите человеку, у которого будет вышит на тюрбане один желтый луч. Ваш поезд отойдет в 2 ч. 40 м. и вы успеете. Ну а теперь, разрешите пожелать вам всего лучшего. Автомобиль, вынырнувший откуда-то, довез Дикки и Сакаи к вокзалу. На путях отправления стоял поезд местного назначения, именно тот, который был им нужен. Они купили билеты и заняли одно купе для европейцев. И когда по часам Дикки стрелка показывала два тридцать семь, Сакаи вспомнил о газетах: – Дикки, я сбегаю и куплю, – сказал он. – Смотри, не опоздай! Как только Сакаи вышел и исчез в здании станции, поезд тронулся и, проезжая мимо часов на платформе, Дикки увидел, что время отправления правильное, и что Сакаи бежит и садится в один из самых дальних вагонов. Он успокоился и сел, зная, что на первой остановке Сакаи перейдет в свое купе. А тот вскочил на ходу в поезд и, входя в чье-то купе, извинился: – Я перейду к себе на первой остановке. Он уселся в угол и стал смотреть в окно. Против него на скамейке сидели два человека и полулежала женщина. Женщина была – Фатьма, а люди, – парсы, посланные Касавами. Они ее напоили каким-то снадобьем, и она, не приходя в сознание, погрузилась в транс. Остановки не очень часты на пути из Курачи в Келал. Они нечасты и на пути из Курачи в Кетта. На второй половине мили поезда, следовавшие вплотную один за другим, разошлись. Один пошел западнее с уклоном к югу, а другой на запад, в сторону севера. Уставший от потрясений и бессонницы Сакаи задремал. Его укачивал приятный ритм колес и прохладный ветерок, залетавший в окно. Ему не верилось в то, что они так счастливо выбрались из всех передряг и приближаются к заветной цели. Солнышко нацелилось сбоку и наигрывало на белом шлеме японца пухлыми, радужными зайчиками, перебегавшими то на лицо, то на руки. Он морщился, но ленился открывать глаза, а тогда отмахивался рукой, думая, что его кусают назойливые мухи. На другой скамейке парсы, не видя ничего опасного в дремавшем иностранце, тоже сладко задремали и, по всей вероятности, заснули бы крепко. Но Фатьма начала приходить в себя, в ее памяти вставали пережитые кошмары: Женя, бегство из гарема, мучительный путь по джунглям, змея, тигр и, наконец… наконец тьма и… пропасть. Она ужаснулась, открыла глаза и вскрикнула. А когда два парса яростно встрепенулись и свирепыми рожами склонились над ней, она отчаянно рванулась вперед: – Где я? Куда вы везете меня? – Молчи, о, женщина, наказанная Аллахом! Молчи – прошипел парс. Фатьма еще раз дико рванулась. Тогда они схватили ее за руки… Сакаи сначала думал, что он слышит шум и борьбу во сне, но его глаза медленно открывались и от солнца, окна и противоположной стены перешли на спину ближайшего к нему парса, а после… после… платье Фатьмы, во время сопротивления парсам, распахнулось, и на одном из обшлагов костюма Сакаи заметил портрет… И, как только заметил, дремота исчезла, а сила налилась в его мускулы. – Стойте, – бешено заорал он. – Эту девушку защищаю я. Ногой он привел в беспамятство одного из телохранителей Фатьмы, рукой он схватил другого и, несмотря на сопротивление, вышвырнул его за окно. За вторым последовал первый. III Бобби страдал неопределенностью. С самого начала своей жизни он делал неопределенные вещи, имел неопределенный вид и неопределенные способности. Когда он вошел в зрелый возраст, то все, кроме имени и вида, в нем определилось. Его все звали Бобби. Если бы вы его не знали раньше, то стоило вам его увидеть, и вы начинали звать его именно так, и ни на буковку иначе. А его вид! Хотите видеть его семнадцатилетним юношей? – Извольте! Старцем, лишенным мужских доблестей? – Пожалуйста! Мужчиной средних лет? Когда угодно! Человеком с положением? Всегда! Бродягой? Ну, конечно! Сам Бобби был просто сыщиком, и в настоящий момент находился в полном распоряжении лейтенанта Арчибальда Сесиля, перед которым смущался и робел, которому завидовал и которого боялся. Он делал это в течение всей своей неопределенной жизни, начиная с возраста, когда он был карапузиком и кончая колледжем, который он, к своему великому недоумению, кончил. Как сыщик, Бобби неопределенно расплывался в глазах своего начальства и всегда делал или хорошие, или плохие вещи. Когда он делал хорошие, то это таяло, и слава переходила на других, когда плохие, то делалось то же самое. Его никогда никто нигде не замечал. Он напоминал медузу… Все время Бобби присутствовал в доме лейтенанта, и никто, даже мы, его не заметили. Не замечала его и Женя. А Бобби очень хорошо заметил Женю. Бобби опять нашел причину для новой зависти и почему-то уверил себя, что его лейтенант пользуется успехом у мисс Джесси. В конце концов, Бобби не удалось слиться с фоном коттеджа Арчибальда, – Сесиль вспомнил о нем и познакомил Бобби с Женей. – Я очень рада, – неопределенно сказала она. Бобби неопределенно вспыхнул. После этого он, как угорелый, носился по окрестностям и искал брата мисс Джесси. Он останавливался около всякого европейца, обдумывал, может или не может этот человек быть Диком Редом и, наконец, братом мисс Джесси. Он бегал везде: рыскал по деревням, ездил в город, спрашивал у знакомых и даже стал немного определеннее. Наконец, он решил остановиться на станции Келал. Бобби, с утра до вечера, вместе с начальником станции выходил к поездам и, проходя по составу, вглядывался в бритые лица и в пробковые шлемы. IV Поезд сделал несколько остановок и, наконец, остановился в Келале. Дикки беспокоился и недоумевал. Сакаи не появлялся. На каждой остановке Дикки выходил из купе и осматривал столько вагонов, сколько успевал. В Келале ему нужно было выходить совсем. Глупая станция и глупое положение. Все явки находились у него, деньги – тоже. Дикки выскочил из купе и в последний раз решил поискать маленького японца. Теперь он начал осмотр планомерно и не пропускал ни одного места. Красивый парень со всеми, присущими американскому малому, данными произвел большое впечатление на Бобби и сыщик, подняв воротник своего пиджака, погнался за Дикки. Поезду надоело стоять. Поезд тронулся! Поезд уехал! Дикки ничего не оставалось, кроме злобы на самого себя. Он машинально вынул из кармана папиросу, откусил большую половину мундштука и бросил ее через плечо. Папиросу, – очень ловко, движением, делавшим честь колледжу, в котором Бобби кончил университетский курс, – папиросу Дикки поймал сыщик. Он моментально извлек из какого-то кармана лупу и внимательно со всех сторон осмотрел ее, но папироса не представляла собой ничего особенного и была как тысячи тысяч других первосортных индийских папирос. Но для Бобби было достаточно того, что недостаточно для всякого другого. Он растворился в бросившем папиросу человеке и решил, что только джентльмен, потерявший очаровательную сестру, может так нервничать и искать. – Именем закона его величества короля, вы арестованы!.. Бобби направил небольшой кольт приблизительно в живот Дикки. Дикки подумал, что все кончено, и решил повиноваться. Бегство было бы бессмысленно, но все же он поборол волнение и спросил: – Чего вы хотите? – Ваше имя?! Под напором чьей-то неведомой воли, Дикки ответил: – Дикки Ред. Бобби улыбнулся. О, он докажет всем свою гениальность. Вслух, повелительно бросил: – Следуйте за мной! V Арчибальд Сесиль работал в кабинете. Он составлял доклад об очевидно ложном доносе. Арчибальд был уверен в ложности доноса. Ни одного бунтовщика он не нашел в подземельях развалины. Арчи торопился как можно скорей кончить занятия, чтобы отправиться с Женей верхом. В тот момент, когда он хотел поставить точку в конце последней фразы, распахнулась дверь и влетел симпатичный парняга, подталкиваемый сияющей головой сыщика. Арчибальд понял. Он понял, отчего может сиять Бобби, с таким таинственным видом вталкивая джентльмена. Арчибальд распахнул дверь в соседнюю комнату и крикнул: – Джесси! Ваш брат!.. Женя читала книгу. Книга выпала из ее рук. Она, оторопев на мгновение, свистнула, что-то сообразила и, влетев в комнату лейтенанта, повисла на шее Дикки и покрыла поцелуями его лицо. И в первый раз в жизни Дикки Ред ничего не понял. Глава одиннадцатая, или толпа, потерявшая терпение I В конце концов происшествие перестало быть смешным и стало попросту скучным. Полицейские были слишком грубы, рожа принца глупа, а жаркая погода совсем не располагала к болтанью по пыльным улицам. И Виктор и Бинги стали прицеливаться, как бы улизнуть от этого дела. Но это было нелегко. Полиция крайне внимательно следила за всеми, с таким трудом согнанными ею для встречи принца людьми, и говорить о незаметном бегстве не приходилось. Оставалось одно: бежать совершенно явно и открыто, полагаясь на силу и выносливость своих ног. Первым рискнул Бинги. Пользуясь тем, что полиция, желая кратчайшим путем пересечь дорогу высочайшего кортежа, повела их какими-то таинственными закоулками, он, изловчившись, дал хорошего пинка одному из бобби и, подножкой сковырнув другого, ринулся вперед, как черная стрела. Виктор, не колеблясь, вырвался из ряда сопровождавших его агентов и постарался не отстать от своего темнокожего товарища. Полицейские растерялись и, прежде чем началось преследование, наши беглецы имели уже несколько футов выигранного расстояния. Однако, Виктору дьявольски не повезло. Он споткнулся о какой-то валявшийся на дороге камень, упал и, едва поднялся на ноги, как почувствовал, что чья-то рука держит его за ворот куртки. Он успел крикнуть приостановившемуся Бинги: – Беги! И в мгновение ока сообразил, что надо делать. Невыносимая жара не позволяла двигаться в застегнутом виде, и распахнутая куртка едва держалась на плечах. Одно ловкое движение, один пинок ногой, и Виктор уже снова мчится, поднимая облако пыли. Растерянный полицейский остается далеко позади и стоит, недоумевающе глядя на куртку, болтающуюся в его руке. В погоню бросаются другие, предоставляя неудачливому блюстителю порядка, добросовестно обшаривающему карманы куртки, заняться своей добычей. Перочинный ножик… блокнот… довольно грязный носовой платок… какие-то бумажки с текстом на непонятном полицейскому языке и… – Ой!.. Красная комсомольская книжечка Виктора выпадает из пальцев испуганного полисмена и ярким пятном маячит на белом поле улицы. Блюститель порядка долго не решается нагнуться и поднять ее. Ему приходит на помощь вынырнувший откуда-то шпик. – Что ты нашел? Что такое? Да это билет социалиста! Это!.. Он не доканчивает и машет руками какому-то человеку на белой лошади. Тот, не теряя своего достоинства, спокойно подъезжает к месту происшествия и, старательно укрепив в глазу монокль, рассматривает опасную находку. – Откуда вы взяли это? Полицейский рассказывает историю бегства Виктора и получает хороший нагоняй за то, что упустил такую опасную птицу. Шпик волнуется и как собака, тянет носом воздух. По приказанию человека на белой лошади он осторожно, двумя пальцами, надев предварительно перчатку, берет красный билет и, сопровождаемый двумя полисменами, впереди которых едет верховой, двигается по середине улицы к стоящему в стороне экипажу. В экипаже восседает, откинувшись на эластичные подушки, какая-то очень жирная и, по-видимому, очень важная особа. При виде билета особа эта пытается сохранить хладнокровие, по ее жирное лицо покрывается багровыми пятнами и пухлые, выхоленные руки никак не решаются взять опасный документ. Наконец, билет удостаивается благосклонного осмотра. Важная особа
вертит его в руках, осматривает и словно обнюхивает со всех сторон; пытается разобрать значение непонятного языка, потеет, пыхтит, тонким батистовым платком отирает лицо, снимает белый шлем, под которым обнаруживается солидная лысина, и, пожевывая губами, долго думает. Полицейский подвергается перекрестному допросу. Он в десятый раз должен рассказать, как выглядели убежавшие от него люди и каким образом в его руки попала куртка с таким опасным содержанием. От него требуется подробное описание роста, цвета волос и глаз Виктора и каждый раз, когда он не может дать исчерпывающего ответа, из уст важной особы сыплются не весьма благосклонные замечания об умственных способностях местной полиции. Наконец, начинается совещание. В совещании, кроме важной особы, участвуют шпик и человек на белой лошади. Все трое по очереди изучают страшную красную книжку, испуганным шепотом сообщают друг другу свои впечатления. Слышны отдельные слова. – Заговор… священная особа принца… проклятые большевики… агенты Коминтерна… большие неприятности… Наконец, важная особа принимает решение. Она встает в коляске во весь рост и, пытаясь придать своему пискливому голосу властность, распоряжается: – Немедленно! Самых расторопных людей! Не позже вечера! Я надеюсь! Человек на белой лошади почтительно выслушивает столь важные приказания и, придерживая двумя пальцами выпадающий все время монокль, начинает торопить полицейских. Те готовятся не на шутку. Внимательно проверяют заряды револьверов, прикидывают на руке тяжесть резиновых палок и рассыпаются по улицам и переулкам в поисках опасных преступников, так дерзко удравших от полиции его величества. II Тем временем Бинги и Виктор успели замести следы и скрыться в сети узких улочек, окружавших центральную – она же базарная – площадь городка. Фокс, как будто понимая, в чем дело, бежал, не лая и не оглядываясь, впереди Бинги, который, несмотря на свои здоровые легкие и богатырскую грудь, едва дышал от жары и усталости. Виктор чувствовал себя бодрее. Он много занимался спортом и теперь с благодарностью вспоминал скучные дыхательные упражнения и ежедневную тренировку.
Но жара действовала на него еще больше, чем на негра, и он задыхался от набивающейся в рот пыли. Двое помчавшихся за ними полицейских, стесняемые парадным обмундированием, скоро стали отставать, и мало-помалу совершенно бросили преследование, не зная еще истории с находкой билета и не считая беглецов за опасных преступников. Едва их тяжелые шаги и прерывистое дыхание перестали тревожить слух преследуемых, как Виктор остановился и крикнул Бинги: – Больше нельзя! Так мы свалимся от усталости. Бинги с облегчением последовал примеру своего белого товарища и тяжело перевел дух. Они огляделись. В месте их остановки несколько узких и пустынных переулков сходились, образуя маленькую многоугольную площадь. Было совершенно нелепо выбирать и колебаться, так как ни Бинги, ни Виктору город не был знаком, и они свернули в первый попавшийся переулочек, чтобы через несколько минут остановиться у дверей харчевни, из которой тянуло вкусным запахом жареного мяса. Виктор сунул руку в карман брюк и нащупал там несколько английских серебряных монет. Бинги радостно улыбнулся, показывая все свои белые зубы, когда монеты зазвенели в руке его товарища. Оба они были очень голодны и решили, что у них хватит времени для того, чтобы наскоро перекусить, прежде чем продолжать путешествие. Да, наконец, харчевня, наполненная приезжими, была единственным местом, где они могли узнать все необходимое для дальнейшего пути. Они вошли в открытую дверь и очутились в большой комнате, наполненной чадом вареного и жареного кушанья и запахом человеческого пота. Довольно большое количество индусов и несколько подозрительного вида европейцев сидели кто на низких плоских скамьях, служивших одновременно и столами, кто просто на полу, и уничтожали различного рода какое-то пряное и пахучее варево. В глубине, у внутренней двери, на чем-то среднем между столом и стулом, сидел высокий, красивый индус с остроконечной смуглой бородой. Его белая чалма совершенно закрывала лоб и прямо из-под нижнего ее края два острых внимательных глаза рассматривали каждого входящего. При виде Виктора и Бинги он слегка качнулся вперед, но ни единым движением лица не выразил своих чувств. Виктор осмотрелся кругом. Не было никакого сомнения, что эта харчевня была таинственным местом, местом, куда собирались люди, не рисковавшие заглядывать в более людные части города. Какая-то компания, состоявшая из трех европейцев, одетых в полувосточные одежды, резалась в карты посреди общего зала. Вокруг них сгрудились индусы, молчаливо и бесстрастно наблюдавшие за тем, как белые надували и обыгрывали друг друга. Немного поодаль от этой группы двое роскошно одетых туземцев углубились в подсчет денег, грудой наваленных на их столике. Около дверей странствующий укротитель змей наигрывал на дудочке тягучие восточные мотивы и пара послушных ему пресмыкающихся, приподнявшись на хвосты, извивалась в отвратительном танце. В глубине, там, где еще две двери вели в какие-то внутренние покои, три женщины, накрашенные и нарумяненные, бесстыдно скалили зубы, предлагая посетителям свое тело. Поодаль от них трое желтых китайцев, неведомо как попавших в эти места, наслаждались опиумом, отравляя и без того спертый воздух. Проклятия игроков, мотивы укротителя, спор двух делящих деньги купцов, взвизгивания женщин, – все смешалось в дикий хаос звуков, раздражающих непривычное ухо, но зато дававших возможность, не стесняясь и не боясь подслушивания, вести какие угодно разговоры. Виктор учел это и смело направился к сидевшему у задней двери индусу, безошибочно угадав в нем хозяина. – Привет тебе, – сказал он, кланяясь по-восточному, на что хозяин не замедлил ответить с чувством собственного достоинства. – Привет и тебе! Войди в мой дом и требуй, чего хочешь. – Я и мой спутник хотели бы поесть, но только в отдельной комнате. Индус кристально взглянул на Виктора, потом скользнул взглядом по Бинги, не пропустил вертевшегося под ногами Фокса и ответил: – Это будет стоить несколько дороже, мой гость. Прости меня, но ты не выглядишь богатым. Есть ли у тебя деньги? Виктор извлек из кармана пару серебряных монет и хотел сейчас же передать их хозяину, но тот величественным жестом отстранил деньги, говоря: – Мой гость сможет заплатить мне. Он заплатит, когда будет сыт, – и, с поклоном открыв дверь, около которой сидел, пропустил гостей в маленькую, но чистую комнату с одним-единственным окном. В комнате не было никакой обстановки, кроме низенького столика из какого-то твердого и ароматного дерева. Стулья заменялись циновками. III Едва Виктор и Бинги скрылись за дверью этого своеобразного отдельного кабинета, как одна из женщин, оставив своих двух подруг, подошла к хозяину: – Может быть, эти гости пригласят нас? – Я думаю, что они обойдутся без вас. Женщина, состроив недовольную гримасу, повернулась и пошла на место; но хозяин окликнул ее: – Постой! – Ну, – лениво, по-восточному, повернулась она. – Пойди во двор и сейчас же позови Ранди. Скажешь ему, чтобы бросил все и пришел быстро. Женщина вышла, хозяин распорядился, чтобы слуга отнес в комнату, где сидели Виктор и Бинги, еду и снова уселся на свое место у двери. Через несколько минут в сопровождении женщины через одну из задних дверей в комнату вошел молодой, высокий и стройный индус и с поклоном подошел к хозяину. – Ты звал меня? – Да, хорошо, что ты поторопился. – В чем дело? – Нужны твои глаза и твои уши. Сейчас пришли два человека. Белый и черный. У них очень плохой вид. Я думаю, их будет искать полиция. Когда полицейские придут, я задержу их разговором. Ты будешь слушать. И если ты узнаешь, что этих людей ищут за наше дело, то поможешь им. – Как могут белого и черного искать за наше дело? – Могут, Ранди! Сегодня произошли большие события. Сегодня покушались на эту королевскую собаку, которая приехала в наш город. Я слышал, что в покушении участвовал какой-то белый. Ты будешь внимательно слушать, Ранди. – Мои уши будут открыты, и глаза мои будут, как острые стрелы! И молодой индус присоединился к кругу любопытных, следивших за игрой европейцев. Бинги и Виктор наслаждались отдыхом. Предусмотрительный и по-восточному гостеприимный хозяин прислал им в комнату воды и огромный таз, в котором не только двое людей, но и обрадованная прохладой собака смыли с себя едкую пыль улицы. Теперь, вымытые и посвежевшие, они полулежали на циновках, с наслаждением уничтожая какое-то вкусное, пряное и ароматное кушанье, огромной горой наваленное в глиняную, украшенную причудливым рисунком, чашку. Несмотря на то, что опасность далеко не миновала, они не спешили уходить и с трудом отгоняли от себя искушение развалиться на циновках и отдаться сну. Хождение по городу в качестве толпы, бегство от полиции, все это давало себя знать ломотой во всем теле и тяжелым туманом в голове. Виктор разрабатывал план того, как похитрее и поневинней выспросить у хозяина все необходимые сведения о дальнейшем пути, и колебался между стремлением раскрыть пред этим молчаливым и, по-видимому, крайне преданным национальным интересам индусом свои карты и боязнью нарваться на агента полиции. Так или иначе, но что-то надо было предпринять, ибо положение становилось все более и более критическим. Дело шло к вечеру, а вечером в незнакомой местности, к тому же, по случаю приезда принца, наводненной шпиками, пускаться в странствование несколько рискованно. Он уже встал, чтобы выйти и позвать хозяина для переговоров наедине, как вдруг в общем зале послышался шум тревоги, беготня людей, сдавленные, предупреждающие возгласы и громкий голос хозяина на английском языке, уверявшего кого-то, что он никого не видел и никого не принимал. – К вам в харчевню проникли двое социалистов: один негр, другой белый. Они враги его величества короля и подлежат аресту, они у вас, – настаивал один из полицейских. Хозяин был достаточно опытен в таких делах, чтобы сообразить, что полицейский совершенно не уверен, что нужные люди здесь, и просто идет на авось, а потому не торопился с ответом: – В этой комнате много белых. Ты видишь сам. Но здесь нет и не было ни одного негра. – А я говорю, что они тут, – настаивал уже не так уверенно полицейский. – Я сам своими глазами видел, как они только что вошли сюда. Последняя фраза окончательно убедила хозяина в том, что полицейский ничего не знает. Только что! Негр и белый находились у него уже около часа. Он сделал едва заметный знак своему молодому товарищу, и тот, быстро и ловко, за спинами полицейских, проскользнул в дверь отдельной комнаты. Хозяин, пуская в ход всю свою восточную изворотливость, продолжал задерживать полицию. – Вы напрасно теряете у меня время. Вы здесь ничего не найдете, кроме тех, кого видите в комнате, да вот этих трех красивых женщин. Повинуясь кивку его головы, женщины встали со своих мест и подошли к преследователям Бинги и Виктора медленной, дразнящей походкой. Хозяин харчевни хорошо знал местных полицейских. Женщины способны были отвлечь их от самого важного дела. – А не запрятались ли эти социалисты за вашими одеждами? – хихикал толстый полисмен, щекоча бронзолицых соблазнительниц. – Посмотрим, посмотрим, – захлебывался от удовольствия другой, не встречая сопротивления со стороны облюбованной им гетеры. Комната понемногу пустела, и скоро в ней остались только четыре европейца, продолжавшие свою игру, не обращая внимания на случившееся. Хозяин снова занял свой пост у двери, и внимательный взгляд мог бы разглядеть легкую улыбку, змеившуюся но краям его тонких губ. Он казался погруженным не то в молитву, не то в коммерческие расчеты и, когда насытившиеся женским телом полицейские подошли к нему, чтобы предложить открыть двери отдельных комнат, он спокойными шагами направился прежде всего к той из них, в которой завтракали Бинги и Виктор. – Смотрите, – сказал он, открывая дверь. Комната была совершенна пуста. Ничего, что говорило бы о недавнем присутствии людей, не бросалось в глаза производивших осмотр. Маленький стол был совершенно чист, без всяких следов еды или питья. На полу чистые желтые циновки. IV Когда взволнованный поднявшимся в передней комнате шумом Виктор подошел к дверям, он сразу понял, в чем дело. Ему оставалось решать, что лучше: выйти ли и добровольно отдаться в руки полиции, или же оставаться здесь и ждать, пока полиция соблаговолит сама произвести арест. Взвесив все за и против, он склонился в пользу первого решения и сообщил об этом Бинги, который отнесся к намерению Виктора вполне одобрительно. Оставалось привести задуманное в исполнение, и Виктор смело двинулся к двери, как вдруг она приоткрылась, и в образовавшийся проход змеей проскользнул молодой индус. – Я вам друг, – успокоил он гостей. – Доверьтесь мне и следуйте за мной! Виктор осмотрелся вокруг. Кроме крошечного оконца, в которое даже Фокс не мог бы пролезть, он не видел никакого другого выхода. Куда хочет повести их этот статный красавец? Но индус действовал. Он быстро ощупал циновки, покрывавшие пол, и уверенным движением приподнял одну из них вместе с куском пола. – Прыгайте! Я пойду за вами. Виктор прежде всего схватил за шиворот Фокса и сбросил его в образовавшееся отверстие. Собака слегка взвизгнула, но, очевидно, яма была не глубока, так как звук падения на землю последовал моментально. Виктор смело нырнул в дыру, за ним прыгнул Бинги, а за ними, медленно прикрывая за собой крышку, последовал индус. Все трое очутились в полной темноте. В первую минуту Виктор решил, что это потайной подвал, но индус, уже не понижая голоса, сказал: – Я пойду впереди. Один из вас будет держаться за край моей одежды, а другой за него. Идите осторожно и держитесь крепко. Тут есть ямы. Ходом давно не пользовались. Итак, они попали в подземный ход. Куда он их выведет? Кому вручают они свою дальнейшую судьбу? Каковы истинные намерения этого индуса? Верить ли его дружеским словам и искреннему тону его голоса? Одно мгновение Виктор как будто колебался. Индус почувствовал нерешительность своих спутников. Он нащупал в темноте Виктора и, вложив ему в руку кинжал, сказал: – Ты сможешь ударить меня им в спину, если я обману тебя. Не бойся! Виктор ощутил холодное прикосновение стали и покраснел за свое недоверие. Он протянул оружие обратно. – Я и мой друг верим тебе. Иди! И они пошли. В абсолютной темноте, руководимые уверенно ступавшим индусом, подвигались они по узкому ходу, иногда задевая головой верхний слой земли. Из-под их ног то и дело выскакивали какие-то существа и Виктор, подумав о змеях, вздрогнул. Индус почувствовал эту невольную дрожь и успокоил своего спутника: – Это только крысы. Змей здесь нет. Они шли уже около четверти часа, а впереди, как ни напрягал свое зрение Виктор, не было видно никакого просвета. Он хотел было спросить индуса, как далеко еще идти, но, подумав, что тот не захочет раскрывать тайну хода, смолчал. Прошло еще около десяти минут, когда наконец их проводник не остановился. – Вот мы и пришли! – сказал он. – Сейчас вы отдохнете, не беспокоясь ни о чем. – Ты что-нибудь понимаешь, Бинги? – спросил Виктор своего товарища. – Пока ничего, – ответил тот. – Я – тоже. Кругом темно. Нет ни луча света, а мы, оказывается, куда-то пришли. Индус усмехнулся: – Сейчас будет и светло, и тепло, и мягко. Поверьте мне! Потом он попросил Виктора нагнуться и, вскочив ему на спину, стал колотить руками во что-то деревянное наверху. Его стук не остался без ответа, чей-то голос сверху пропел несколько слов на непонятном Виктору наречии. Индус внизу в свою очередь ответил пением. Голос наверху повторил песню, индус внизу опять ответил. После третьего раза вверху что-то зашуршало, потом заскрипело, и вместе со светом лампы в отверстие упала веревочная лестница. Индус полез первым, Виктор и Бинги последовали за ним. Они очутились в довольно большой и богато, по-восточному обставленной комнате. Ослепленные светом лампы, они некоторое время не могли разглядеть встретившего их человека, и только когда их глаза привыкли, увидели старого индуса с большой бородой, спускавшейся почти до пояса. Их проводник и спаситель что-то долго и горячо говорил старику, и когда тот выслушал рассказ, то протянул обе руки своим нежданным гостям: – Враги Англии – мои друзья. Чем я могу помочь вам? Виктор приготовился откровенно рассказать свою историю, но старик не дал ему открыть рта. – Потом, потом. Вы прежде всего должны хорошо отдохнуть. Вы сможете пробыть у меня всю ночь и весь завтрашний день. Если надо,
то вы можете остаться и дольше. Стакан вина и мягкая постель, – вот что вам надо прежде всего. Где-то под полом послышался жалобный визг собаки. Старик предостерегающе приложил палец к губам, у Виктора мелькнула мысль о полицейских ищейках, но Бинги громко расхохотался: – Мы забыли нашего Фокса! Бедная собака! Пришлось снова открывать люк, и спустившийся вниз индус извлек животное, дрожавшее от страха и обиды. Старый индус оказался европейски образованным человеком, и, когда Виктор после ужина поведал ему свою историю, а Бинги рассказал свою, он целый вечер засыпал их вопросами, говорившими о его большой начитанности и глубокой заинтересованности политической жизнью других стран и Советской России в особенности. На следующее утро, когда Бинги и Виктор проснулись совершенно свежие, гостеприимный старик постучал в двери их комнаты. – Доброго пробуждения, – приветствовал он их. – Был ли крепок ваш сон в моем доме? Оба поспешили заверить его, что еще никогда в жизни не спали они так крепко и спокойно. – Рад слышать это, – улыбнулся индус. – Полагаю, что мы можем уже говорить о вашей дальнейшей судьбе. Что вы намереваетесь делать? – Я думаю, – сказал Виктор, – что нам бы следовало добраться до места из которого возможно будет завязать связи с Советской Россией. – Это будет трудно в пределах Индии. Страна кишмя кишит английскими шпионами. Они рады будут сделать из вас агентов Коминтерна и, отправив вас к праотцам, настрочить длиннейшую ноту в Москву. Вряд ли вы захотите этого. – Я еще никогда не был причиной международных осложнений, – юмористически произнес Виктор. – Я думаю, что надо постараться избежать этой истории. Но вся беда в том, что я даже не представляю, где мы сейчас находимся. – Сейчас я объясню вам все и дам необходимые советы и указания. А пока не откажитесь принять от меня два костюма, обеспечивающие вам приличный европейский вид. В них вы, по крайней мере, не будете возбуждать лишних подозрений. Ему не пришлось повторять своего предложения два раза. Оба наших героя с наслаждением скинули свои довольно грязные лохмотья и переоделись во все свежее, сшитое по последнему европейскому фасону.
Видно было, что дом, в который они попали, прекрасно приспособлен для всякого рода переотправок людей, преследуемых правительством его величества короля Англии. К завтраку они явились совершенно преображенными и заслужили несколько лестных замечаний по поводу своего внешнего вида. – Теперь займемся делами, – сказал старик, вставая из-за стола и приглашая своих гостей последовать в его кабинет, где бросалось в глаза огромное количество книг на европейских языках. Все трое склонились над картой, и индус подробно объяснил им, куда следует направиться дальше, чтобы достичь Афганистана, – единственной возможности вернуться в страну Советов. Они запомнили название станции, на которой должны были сесть в поезд, записали адрес и явку конечного пункта, откуда друзья их хозяина должны были переправить их через границу, и приготовились уже тронуться в дорогу. – О нет, вам придется подождать до темноты. Я должен тайно доставить вас на станцию. День прошел незаметно. Много времени ушло на изучение документов, врученных им. Индус, очевидно, опытный в таких делах, старательно экзаменовал и Виктора и Бинги, пока не убедился, что любой из них даже во сне назовет свое новое имя, год и место рождения. Не была забыта и финансовая сторона дела. Из рук индуса в руки Виктора перешел достаточно толстый кошелек. – Я это даю вам в долг, – сказал старик. – Вы, конечно, не сумеете вернуть этих денег мне лично. Но я попрошу вас там, у себя в России, передать точно такую же сумму на то дело, на какое вы найдете нужным. V Когда стемнело, к дому старика подъехала двухколесная телега, нагруженная сухим бамбуком. Возница соскочил с передка, огляделся вокруг и, удостоверившись, что поблизости нет ни одной живой души, коротко свистнул. На его свист ответили таким же из дома, и через секунды три у калитки показались закутанные в белые бурнусы фигуры. Одна из них отделилась и, подойдя к вознице, долго разговаривала с ним, потом внимательно оглядела повозку, пошарила руками внутри ее и, убедившись, что все в исправности, сделала знак двум другим. – Лезьте сюда! Я не думаю, чтобы это было очень удобно. Там пыльно и душно. Вы можете чихать не стесняясь, пока возница не свистнет. Свисток с его стороны означает опасность. Тогда вам придется быть тихими, как трупы. Когда Фокс первым забрался под аккуратно сложенный бамбук, возница неодобрительно качнул головой. Его, Однако, успокоили, сказав, что собака будет соблюдать строжайшую конспирацию и ничем не выдаст своего присутствия. Вслед за Фоксом, распростившись с гостеприимным стариком, последовали Бинги и Виктор. Они долго устраивались внутри, выбирая наиболее удобное положение и, наконец, кое-как приспособились к узкому, темному, пыльному и душному пространству. – Однако, здесь можно задохнуться, – пробормотал Виктор. Но чья-то заботливая рука снаружи порылась в стеблях бамбука и расположила их так, что струя свежего воздуха проникла внутрь. Бинги со всей силой своих африканских легких втянул воздух, а Виктор подставил лицо прохладной струе. Потом отверстие у их ног старательно завалили. Бамбук примяли, и телега двинулась, слегка, покачиваясь, по мягкой и пыльной дороге. Сквозь скрип колес и шорох бамбука они услышали ласковый голос: – Да будет вам путь добрым и спокойным. Путь был спокойным. Правда, несколько раз, по оклику каких-то людей, телега останавливалась, но остановки были недолгими и несколько вопросов, заданных вознице, решали дело. Во время таких остановок Бинги на всякий случай зажимал морду Фокса в своей огромной ладони, а Виктор исступленно щипал кончик своего носа, чтобы не расчихаться. Наконец, колеса телеги попали на твердый грунт шоссейного пути, и через пару минут невыносимой тряски, скрипенья и тарахтанья возница, бежавший рядом с экипажем, шепнул в отверстие: – Как только я остановлюсь, выскакивайте. Приехали! * * * Это была маленькая, но достаточно оживленная станция. Несмотря на ночное время, около десятка слонов работали но разгрузке вагонов, стоявших на запасных путях. Умные животные, послушные легкому прикосновению палки проводника, подходили к платформам, брали с них свежие, пахнувшие опилками и соломой доски, уравновешивали их в своих хоботах и шли с ними к месту, где длинными штабелями уже лежал ранее снятый груз. Положив принесенную доску на еще незаполненный ряд, они легкими ударами выправляли ее так, чтобы по длине она не выходила из общего ряда, и мерными спокойными шагами шли к платформе за новой ношей. Наибольший интерес представляли молодые, еще не обученные животные, работавшие под наблюдением двух более опытных товарищей. Эти последние были скованы цепями с правой и левой ногой новичка, и довольно сурово наставляли его на истинный путь. Когда обучаемый артачился или оказывался туго понимающим дело, учителя пускали в ход свои обрубленные клыки и увесистыми пинками внушали несчастному правила добропорядочности. Купив билеты и узнав, что до прихода нужного им поезда еще добрых полчаса, Бинги и Виктор присели на кучу камней и не спускали глаз с работающих слонов. Фокс отчаянно волновался. Он никак не мог попять, почему эти гиганты не обращают внимания на его лай и, наконец, решил зубами атаковать одного из них. Но увы. Собачьи зубы ничего не могли поделать со слоновой кожей, и бедный пес почувствовал себя окончательно обиженным. Он с тихим визгом устроился у ног Виктора и только искоса поглядывал на непонятных ему чудовищ. Незадолго до прихода поезда слоны кончили свою работу. Один из них по приказу проводника поднял свой огромный хобот и громким криком предупредил остальных. Один за другим гиганты мягкими движениями хоботов подняли на спину своих хозяев и вместе с ними отправились на отдых. Проводники, сидя на их спинах, пели какие-то гортанные песни. Поезд опоздал на пять минут. На станции Виктора предупредили, что он будет стоять не более двух минут, и наши друзья поспешили занять места, едва вагоны со скрипом и звоном остановились у платформы. Купе, в которое они сели, оказалось занятым двумя странными существами. Это были мужчина и женщина. Они сидели у открытого окна, причем женщина, положив голову на плечо своего спутника, спала. Виктор с удивлением рассматривал обоих. Мужчина был несомненно японец. Женщина напоминала турчанку. Европейское платье мужчины странно не вязалось с восточным костюмом женщины. Вид у обоих был утомленный, а лица их были странно знакомы и Виктору и Бинги. – Где мы встречались с вами? – спросил наконец Виктор. – Я, право, не знаю, но ваше лицо странно знакомо мне, – ответил японец. Они назвали друг другу ряд местностей и городов, но ни в одном из них не бывали ни тот, ни другой. Все-таки факт оставался фактом. Оба они где-то видели друг друга. Но где и когда? – Я бы не был так уверен в этом, – сказал японец, – если бы не ваш спутник. Мне нечасто приходилось встречать негров. А его лицо поражает меня. Я совершенно отчетливо помню, что встречал его где-то. Разбуженная разговором женщина поднялась и движением руки поправила свою тонкую шелковую шаль. При этом японец испуганно поспешил закрыть мелькнувшее на ее груди изображение хорошо знакомого Виктору лица, но не успел. Виктор заметил портрет Ленина. Он улыбнулся и успокаивающим жестом отвел руку японца. – Откуда у вас это? – спросил он женщину. Та жестом объяснила, что она не понимает языка, на котором обращается к ней Виктор и, подумав, прибавила указывая на себя: – Фатьма! – Виктор, – в свою очередь отрекомендовался он, – это, – показал он на негра, – Бинги. Бинги блеснул своими фарфоровыми зубами и кивнул головой. Фатьма удивленно подняла брови. Она никогда не видела таких черных людей. А может быть, он выкрашен? Ее детские пальцы потянулись к руке Бинги и несколько раз провели по ней. Потом она поднесла руку к своему лицу и внимательно ее осмотрела. Нет – рука осталась такой же чистой, как была. Этот жест девушки вызвал общий взрыв смеха, и через две минуты Бинги, Виктор и Сакаи оживленно беседовали друг с другом. Правда, они благоразумно избегали щекотливых вопросов, но ведь на груди девушки был портрет Ильича, а в груди всех троих живым ключом били молодость и веселость. В соседнем купе кто-то громко ругал беспокойных болтунов, но, даже перешедши на полушепот, разговор не стал менее оживленным. Только Фатьма сидела в уголке, нахмурив брови и не скрывая своего огорчения по поводу невозможности принять участие в общей беседе. Впрочем, когда ей надоедало молчание, она протягивала свои руки то к одному, то к другому и нараспев повторяла странно звучащие для нее имена: – Бинги! Виктор! Сакаи! VI Шофер Джемс считал себя совершенно непригодным для жизни в этом проклятом индусском захолустье. Какого черта ему делать здесь, в глухом уголке, расположенном на самой окраине джунглей, где единственное приличное существо – тигр, да и то, когда с него снята шкура. Шофер Джемс не может понять, что за ерунда запала в голову его хозяину? Молодой человек, богатый, интересный, и вдруг вбил себе в голову, что истинная жизненная правда хранится в учении индусских йогов и, забрав свои чемоданы, приехал сюда, захватив шофера Джемса. А шофер Джемс, как идиот, – да, как идиот, – соблазнился десятью фунтами в месяц и попер за своим идиотом-господином. И живут они теперь, эти два идиота, в местечке с неудобопроизносимым названием. Хозяин шофера Джемса, по-видимому, не скучает. Он научился искусству сидеть, поджав под себя ноги и, смотря на свой собственный пуп, погружаться в нирвану, и проделывает это изо дня в день, прибегая изредка к паре трубок опиума. Шофер Джемс считает это занятие для порядочного человека неподходящим. Он неоднократно пробовал уговорить своего господина вернуться на родину, справедливо замечая при этом, что-де пуп такая вещь, которая одинаково хороша и в Индии, и на Пикадилли. Пожалуй, на Пикадилли даже лучше. Но господин в ответ нес ахинею о божественном сознании и необходимости самоопределения через духовное проникновение в таинство йогов. Он вернется в Англию только тогда, когда вполне проникнет в сокровищницу великих знаний и сможет нести свет и утешение другим страждущим душам. Ну что поделаешь с таким олухом? Шофер Джемс был человек трезвый и поэтому он предпочитал напиваться пьяным и смотреть в горлышко бутылки, чем курить опий и уставляться глазами в свой собственный пуп. Господин Джемса против этого не протестовал и предоставлял своему шоферу сколько ему угодно пользоваться неведомо зачем прихваченным из Англии автомобилем для поездок на ближайшую станцию железной дороги – единственное место, где можно было достать виски и пива. Шофер Джемс пользовался этой возможностью широко и почти каждое утро пугал деревенских ребятишек ревом автомобильной сирены, а на обратном пути пробовал крепость шин на всякого рода живности, встречавшейся по дороге. Так было и на этот раз. Господин с утра уселся на тахту и, выкурив две трубки опия, принялся изучать перспективный вид своего пупа, а Джемс вывел из наскоро сколоченного гаража машину и направил свой путь к станции. Там он оставил машину около маленькой харчевни, предоставив мальчишкам сколько угодно нажимать рожок, а сам уселся за столик и начал путешествие по винным запасам буфетчика. Любой йог позавидовал бы тому искусству, с которым Джемс вливал в себя совершенно невероятное количество опьяняющей жидкости. Его лицо из красного постепенно становилось темно багровым, и глядя на четыре порожних сосуда из-под виски, он радовался, что вылакал уже восемь штук. Шум подходившего поезда не заставил его прервать свои занятия, так как Джемс любопытством не отличался. Пришел и пришел, черт с ним! Может, еще пара таких идиотов, как его хозяин, приехали. Наплевать! – Эй ты, индусская морда! Еще бутылку! Индусская морда, бывшая к тому же чистокровным ирландцем, не обижалась на главного посетителя своего буфета и услужливо подставляла все новые и новые посудины. Иногда Джемс ловил его за полу платья и приставал: – Нет, ты скажи, индусская морда. Ты скажи, зачем смотреть на пуп, когда до этой самой нирваны можно добраться через бутылку? Правильно я говорю, а? Зачем на пуп? А? Хозяин буфета соглашался, что на пуп смотреть незачем. Он был принципиальным противником погружения в нирвану домашними, бесплатными средствами. Джемс вдохновлялся хозяйским сочувствием и вливал все новое и новое количество алкоголя в свою глотку. VII Проводник поезда любезно сообщил пассажирам, что поезд стоит пятнадцать минут, и что при станции имеется приличный буфет. Бинги и Виктор в сопровождении Фокса – проезд которого, надо сказать, был оплачен особым, собачьим билетом – вышли из вагона и с наслаждением прогуливались по путям, вдыхая свежий воздух. Фокс несся впереди с лаем и визгом, подпрыгивая, кувыркаясь, кусая рельсы; словом, вознаграждая себя за все мучения предыдущих дней. Наконец, его собачье внимание привлек клочок какой-то бумаги, подхваченный ветром и крутившийся на шпалах. Фокс стрелой прыгнул, чтобы схватить шуршащее и крутившееся существо, но бумага ускользнула в сторону. Фокс повторил свой прием, но опять неудачно. Тогда он прилег и стал внимательно следить за движением хитрой бумаги. Та то подкатывалась к самому его носу, то откатывалась обратно, и как раз в ту минуту, когда Фокс щелкал пастью, чтобы схватить ее. Собака злилась, ворчала и лаяла, и наконец всем телом прыгнула на неуловимый предмет. В один миг бумага была растерзана в клочья и один клочок, подхваченный ветром, покатился к Виктору и обернулся вокруг его сапога. Виктор нагнулся, чтобы смахнуть его, но едва успел разглядеть покрывшие бумагу строки, как бросился к Фоксу и, не обращая внимания на его протесты, вырвал у него остатки добычи. – Бинги! – крикнул он. – Иди сюда. Бинги! Бинги, не понимая, в чем дело, последовал приглашению. – Газета, Бинги! Сколько времени мы не видали газеты? – Я – очень давно, Виктор. На плантациях газета была редкостью. – Ну, а я с момента крушения. Ничего, срок хороший. Для культурного человека столько времени не читать газеты – преступление. – Ну, кажется мы в этом не виноваты. – Надо собирать эти клочки. Давай присядем здесь, Бинги. Они присели на насыпь, и Виктор принялся складывать потрепанные Фоксом клочья. Однако, он не довел своего занятия до конца, так как содержание одной из телеграмм заставило его вскочить на ноги. – Бинги! В Германии что-то назревает. Читай, Бинги! Телеграмма сообщала, что в ряде германских городов начались решительные бои между
рабочими и фашистами, и что кое-где перевес на стороне рабочих. – Надо внимательно разобраться, Бинги. Надо поискать еще. Они оба лихорадочно рылись в клочках газетной бумаги и постепенно восстановили заголовок, давший им возможность определить дату сообщения. – Это совсем недавно, Бинги. Там еще не кончилось дело. Эх, почему мы сейчас не в России? Он рыскал глазами по строчкам и столбцам, стараясь из мелких случайных телеграмм восстановить общую картину положения дел. Газета была реакционная и, несомненно, преуменьшала значение событий, но даже в ее передаче значительность происшедшего била в глаза. Бинги едва успевал соображать, в чем дело. Он не отдавал себе ясного отчета в деталях случившегося, но он знал, где находится Германия, а слова Виктора о всемирном значении поведения германских рабочих было для него совершенно достаточно, чтобы с интересом разбирать текст сообщений. – А вот тут еще что-то, – протягивал он Виктору подобранные им клочки. – И тут вот. Они были в этот момент довольно далеко от поезда и стояли к нему спиной. Они совершенно забыли о поезде, и о цели своей поездки, и о своих спутниках, оставшихся в купе. VIII Англичане, как известно, народ очень хладнокровный. Они не способны увлекаться чем-нибудь до потери чувств, времени и пространства. Они точны, как хорошо собранные часы, и аккуратны, как члены лиги времени[2]. Поэтому англичанам не надо системы трех звонков и выкликиваний кондуктора при отправке поезда. В положенное время, минута в минуту, поезд трогается и человеку, упустившему четверть секунды, предоставляется полнейшая возможность бежать по рельсам и в отборных ругательствах проклинать точность и аккуратность железнодорожной администрации. Ему не воспрещается прыгать в вагон на ходу, но это сопряжено с неприятностями, за которые железная дорога и страховая касса не отвечают, так что единственное, что ему остается, – это постараться быть аккуратнее в следующий раз. Ни Бинги, ни Виктор не были англичанами, и хладнокровием, доходящим до отсутствия способности увлекаться чем бы то ни было, они не отличались.
Газета заставила их позабыть обо всем, кроме того, что было в ней напечатано и ни свисток кондуктора, ни гудок паровоза, ни крики Фатьмы и Сакаи не могли убедить их в необходимости поторопиться, так как никакие звуки внешнего мира не долетали до их ушей, слышавших громы баррикадных боев и победоносные песни германского пролетариата. Поезд ушел точно по расписанию и исчез за поворотом, оставляя за собой полосу свивающегося клубами дыма. Какой-то англичанин в белом пробковом шлеме, стоявший около путей, задумчиво посмотрел на поезд, потом перевел свой взгляд на Бинги и Виктора. Он заметил их как раз в ту минуту, когда кондуктор дал свой свисток. Он не сомневался, что этот джентльмен и этот негр, – негры, как известно, в глазах англичан не джентльмены – что оба они с этого поезда. Долг вежливости обязывал его предупредить их об отходе поезда, но тот же долг вежливости не позволял мешать их чтению газеты. Нельзя прерывать человека разговором, когда он занят. Голоса Фатьмы и Сакаи, высунувшихся из окна купе, несколько поколебали его в правилах хорошего тона, и он двинулся уже по направлению к Виктору, но тот в это время взял новый клочок газеты и весь ушел в его чтение. Нет. Положительно невозможно нарушить правила джентльменского обхождения. Придется дать этому человеку окончить чтение газеты. Однако, англичанин подошел поближе и старался легким покашливанием обратить на себя внимание. Это было не так-то легко. Виктор, по-видимому, не имел намерения прислушиваться к чему бы то ни было, а Бинги не менее его ушел в переваривание не вполне понятных, но таких радостных и бурных телеграмм. Наконец назойливый кашель вежливого джентльмена привлек внимание Виктора. Он повернул голову и англичанин немедленно воспользовался этим жестом, чтобы крайне вкрадчиво и мягко побеспокоить его: – Если я не ошибаюсь, то это ваш поезд ушел пять минут тому назад. Я считал невежливым прервать ваше занятие и… Виктор посмотрел на запоздалого благодетеля, на легкий дымок, струившийся из-за поворота и, немного подумав, сказал по-русски: – Дурак! Англичанин не понимал русского языка и, расплывшись в широченную улыбку, ответил: – Рад служить, сэр. – Совсем идиот! – добавил Виктор. – Сэр слишком любезен. И, довольный столь удачно выполненной миссией и восхищенный обходительностью этого иностранца, англичанин пошел к станции. Виктор послал ему вслед еще несколько подходящих эпитетов, потом взглянул на Бинги и расхохотался: – Оба, брат, мы с тобой дикари. Нам еще нужны звоночки, да не меньше как три. – Что же делать, Виктор? – Пойти на станцию и справиться, когда идет следующий поезд. Так и сделали. Оказалось, что до следующего поезда придется ждать по меньшей мере около суток. – Ну нет, на это я ни в коем случае не согласен, – запротестовал Виктор. – А что же мы сможем сделать? Бинги, готовый подчиниться факту, пробовал успокоить своего нетерпеливого спутника. – Что будем делать? Мы уедем отсюда сегодня. – Но как? – Вот этого я еще не знаю. Во всяком случае, у нас есть деньги в кармане, а пока пойдем вон в ту харчевню и постараемся там устроить свое дело. Один раз нам уже повезло в харчевне. – Один раз. Знаешь, у нас есть пословица: два раза хорошо – слишком много для негра. – Ну, так или иначе, а визит в харчевню делу не помешает. Идем. IX Шофер Джемс сидел на самом дне нирваны. Даже аккуратный хозяин потерял счет выпитым им бутылкам и, для простоты счета, считал одну за две. – Если спутаюсь, так по крайней мере не в меньшую сторону, – здраво рассуждал он. Со дна нирваны шофер Джемс не мог видеть ни Бинги, ни Виктора. Зато Бинги и Виктор отлично видели и пьяного шофера, и стоявший у дверей автомобиль, осыпанный, как мухами, голыми, темнотелыми мальчишками. – Я говорил, что мы отсюда уедем, Бинги, – сказал Виктор и, когда Бинги недоумевающе пожал плечами, – добавил: – Этот пьяный олух предоставит в наше распоряжение свой автомобиль. Надо только разузнать, он здесь один, или с ним есть еще кто-нибудь. После заказанного солидного и дорогого обеда хозяин стал крайне любезен и разговорчив. Несколькими намеками Виктор свернул разговор на Джемса и узнал всю подноготную этого пьяницы. Оставалось действовать, действовать как можно быстрее, увереннее и энергичнее. Через несколько минут, оставив Бинги одного и расплатившись с хозяином, Виктор вышел наружу и примкнул к толпе глазевших на машину ребятишек. С несколькими из них, постарше и побойчее, он вступил в мимический разговор, причем стал показывать отдельные части автомобиля и демонстрировать их действие. Хозяин, заинтересованный добрым джентльменом, присоединился к компании, снабдив предусмотрительно Джемса новым запасом виски, и в свою очередь бросил несколько компетентных замечаний по поводу качеств этой машины. Виктор высказал уверенность, что у такого пьяницы-шофера машина, вероятно, поломана, и что пустить ее будет делом крайне трудным. Хозяин вступился за честь своего друга Джемса и уверял Виктора, что во всей округе нет машины, которая была бы в таком исправном состоянии; он не лгал, так как во всей округе это вообще была единственная машина. Виктор решил доказать ему правоту своих слов и, забравшись на шоферское сиденье, предложил хозяину пустить мотор в ход. Тот послушно раскрутил рукоять, отошел в сторону и дал Виктору возможность описать круг на маленькой площади. На втором круге из дверей харчевни вышел Бинги с Фоксом и, на глазах все еще ничего не подозревающего хозяина, сел в автомобиль. Третьего круга Виктор не сделал, так как сразу, как только к нему присоединился Бинги, он пустил автомобиль по шоссейной дороге. Хозяин несколько минут стоял, смотрел им вслед, потом вдруг подпрыгнул на месте, призвал сто миллионов проклятий на свою глупую ирландскую голову и бросился приводить в чувство Джемса. Зная наперед, что последнее сделать очень трудно, не применяя чрезвычайных средств, он сразу схватил ведро воды и окотил бесчувственного, пьяного шофера. Тот вскочил, как встрепанный, что-то понял в бессмысленных выкриках хозяина и бомбой вылетел на крыльцо. Если бы Виктор не пустил машину сразу полным ходом, то он, вероятно, услышал бы цветистую ругань стоявшего на крыльце Джемса. Больше всего доставалось йогам и нирване. Но Виктор несся на предельной скорости и на вопрос полуудивленного, полуиспуганного Бинги: – Куда? Ответил: – А черт меня знает. X И на самом деле Виктор не знал, куда он едет. Первым его намерением было держаться шоссе, шедшего параллельно железной дороге, и постараться догнать поезд, или просто на автомобиле доехать до нужной им станции. Но он вовремя сообразил, что собственник машины успеет предупредить по телеграфу все станции линии, поэтому счел за лучшее, свернуть в проселок. Будь что будет. Во всяком случае, по маленьким местечкам он сможет путешествовать безопасно, выдавая себя за богатого иностранца, Бинги – за слугу. Но вот уже полчаса, как мчались они по узкой дороге, а никакого местечка, даже никакой деревни не виднелось впереди. Маячившие на горизонте очертания чего-то напоминавшего частокол оказались опушкой джунглей, и Виктор, обернувшись, кликнул Бинги: – Ну что ж. Будем тигров пугать, дружище. Он не уменьшал хода машины, наслаждаясь быстрой ездой и, соображая, что ведь куда-нибудь да приведет эта дорога, и чем скорей они будут двигаться, тем скорей достигнут они этого «куда-нибудь». Бинги тем временем сделал открытие, что в кузове автомобиля имеется запас горючего в двух солидных баках. Все, таким образом, вопреки поговорке Бинги, шло хорошо. И вдруг… Виктор не успел уменьшить скорость, не успел воспользоваться тормозом, как увидел, что дорога впереди круто обрывается в какую-то яму. Он закусил губы и решительно повернул, одновременно пытаясь уменьшить быстроту хода. Раз… Автомобиль запутался колесами в зарослях, налетел на какой-то камень, сделал скачок вверх, и они вместе с Фоксом вылетели из машины. Бинги и Фокс нырнули в море тростника, и бамбука и утонули в нем, а Виктор, к своему величайшему изумлению, очутился не более не менее, как на крыле аэроплана. Три раза хорошо… Это слишком много даже для русского комсомольца. От ушиба его спасла густая сеть растительности, сквозь которую он пролетел на своем пути и только легкие царапины лица и рук горели саднящей болью. Первым его порывом было узнать, что случилось с Бинги, но негр, предупредив его, крикнул откуда-то снизу: – Алло, Бинги. Мы с Фоксом целы и находимся на твердой земле. – Алло, – ответил Виктор. – Я тоже цел и нахожусь на аэроплане. Скоро, пробираясь сквозь заросли, показался негр с собачонкой на руках. Фокс жалобно скулил и тряс поврежденной при падении лапой. Виктор сидел на крыле, совершенно сбитый с толку появлением в джунглях аэроплана, да еще к тому же военного. Наконец, собравшись с мыслями, он слез с крыла и стал внимательно рассматривать воздушную машину. – Бинги! – вдруг заорал он не своим голосом. – Бинги! Бинги подскочил на крик и увидел, что Виктор держит в руке хорошо знакомый ему чемодан из желтой кожи. Да, никакого сомнения не может быть. Это аэроплан, доставивший их сюда из Африки. – Да! да! А вот и полянка, на которой мы видели женщин, – сказал Бинги, встав на передок аэроплана. – Все в порядке. Мы можем лететь. И они полетели… * * * Мы встречаем Виктора и Бинги на германской границе, где они опустились вследствие какой-то неисправности мотора. Они попали в местность, занятую рабочими отрядами. Рабочие встретили их дружелюбно и оказали всякую помощь для дальнейшего полета. Виктор, во что бы то ни стало, хотел достигнуть центральной Германии, где в то время шли наиболее горячие бои. Бинги тоже стремился посмотреть, как бьются за свою свободу его европейские братья по труду. Через час после того, как мотор был приведен в исправность, а крылья, носившие на себе французские значки, перекрашены, наши герои поднялись и полетели дальше. Глава двенадцатая Четыре маузера и тридцать фашистов I Его задержали во время перехода через границу. Главным виновником провала оказался военный наблюдатель, паривший высоко в воздухе и внимательно разглядывавший раскинутую внизу равнину. Он – индус, с грузом в кожаном мешке, перекинутом через плечо на спину и грудь, шел, ничего не подозревая и пробирался к тропе, приводившей туда, куда нужно. Но наблюдатель испортил все дело. Наблюдатель проследил подозрительного туземца и опередил его радиосообщением в ближайший пограничный пункт. Наблюдатель сверху наблюдал картину ареста. Он видел, как черные точки зашевелились. Как индус заметался, пытаясь укрыться в ту или другую сторону и как индуса схватили… Но смотреть сверху на точки, шевелящиеся внизу, совсем не то, что быть самому на месте этих точек или одной из них. Индуса окружили полицейские пограничники и скрадывали его по всем правилам разведочного искусства. Тюрбаны полисменов плотнее и плотнее сжимали в кольцо индуса. Индус шел и не подозревал о грозившей ему опасности вплоть до последнего момента. Индусу скрутили руки и потащили вместе с литературой, запакованной в кожаном мешке, в пограничную тхану. Пограничные тханы все – начиная с таможни и кончая правосудием. У сержанта пограничной тханы почти неограниченные полномочия… Начальник тханы – сержант армии его величества короля – подчинялся только старшим чинам и, если их не было поблизости, был вершителем судеб. Режим для заключенных в тхане Келала был не хуже и не лучше, чем в других злачных местах. Пленника немедленно брали в работу. На молчание отвечали утюжением боков и спины чугунными и резиновыми плетками. Забивали до потери сознания. Потом бросали в темный подвал и ждали окончательного решения. Как добить? Повесить или расстрелять, отравить или скормить тиграм? Все церемонии гостеприимного приема и вежливого, гуманного обращения, на которые способны только британцы, в полном порядке и последовательности были оказаны пойманному индусу. Сержант немедленно по вскрытии тюка позвонил лорду Сесилю: – Лейтенант, честь имею доложить, что доблестные части нашей пограничной стражи только что задержали транспорт подозрительной литературы. Сержант говорил в трубку и выразительно обводил глазами лежавшую перед ним груду книг и журналов. – Немедленно пришлите ее ко мне, – отвечал лейтенант. – А что делать с арестованным? – не унимался сержант. – Повесить, – коротко отрезал в телефон голос Арчи. – Повесить, – подумал сержант и припомнил, на каком тоненьком волоске жизни держится пойманный и избитый индус. – Через пару минут литература будет вам прислана, – отчитался сержант и окончательно повесил трубку. Сержант вызвал полицейского-сикха. Сикх увязал тюк, взвалил на спину и пошел. До коттеджа лейтенанта от пограничной тханы было не больше восьми минут ходу. Сикх благополучно вошел в дом. Последняя дверь хлопнула по тюку и немного разворошила его. Из образовавшейся прорехи выскочила одна книжка и упала на пол. Сикх ничего не заметил и пошел дальше. Из двери напротив показался Дикки. Он шел в кабинет лейтенанта за какой-то справкой об индусах: Дикки очень заинтересовался своим положением какого-то брата. Ему не казалась неприятной нежность прелестной девушки. Но он что-то хотел понять и, к сожалению, у него ничего не выходило. Дикки только знал, что уйди он из коттеджа англичанина – и девочка погибнет, скомпрометированная его исчезновением. Он прекрасно понял одно, что его присутствие, как ее брата, необходимо. Подходя к кабинету лейтенанта, Дикки увидел на полу, между двумя дверьми, хорошенький маленький журнал. На обложке, как на всех иллюстрированных ежемесячниках, красовалась занимательная картинка. Дикки подумал, что это обычный мегезин и поднял его. Но журнал оказался не английским, как сначала подумал Дикки. И это его очень удивило. Он знал, что только в Англии и в Америке умеют издавать такие занятные ежемесячники. Букв на обложке Дикки не понимал. Он остановился и открыл книжку на разворот. В самой середине журнала он увидел что-то, давшее его мыслям колоссальный толчок. На развороте журнала Дикки увидел портрет его «сестры». Портрет мисс Джесси. Тогда Дикки совсем по-иному, бережно сложил журнал и, улыбнувшись, эластичными шагами, насвистывая какой-то беспечный мотив, отправился в кабинет лейтенанта. Арчибальд сидел в кресле и копался в кожаном мешке с книгами. – Чем вы заняты, лейтенант? – спросил Дикки. – Разбираю большевистскую литературу. – Как она к вам попала? – Попался один прохвост. – Где,
если разрешите? – Далеко! Теперь повешен, – засмеялся Арчибальд. – Плюньте, Дикки! Скука. Вот сейчас кончу работу и мы сможем отправиться на прогулку. Дикки немного побледнел. Если бы лейтенант поднял во время голову, то он увидел, как в нижнюю губу Реда впились верхние зубы, а глаза бешено заискрились. Но лейтенант не поднял вовремя головы. Дикки вышел из кабинета и пошел на веранду к Джесси. Он подошел к ней сзади. Он чувствовал себя совершенно уверенно. Он все понял. Одной рукой Дикки легко облокотился на спинку кресла, а другой, развернув журнал, занес его к лицу Жени. Женя даже не вскрикнула. Женя побелела. Ее портрет. Журнал, любимый Женин журнал – «Борьба миров» и громадный заголовок милыми, русскими буквами: Таинственное похищение секретаря полпреда Арахана. Что было написано дальше, Женя не могла прочесть. Буквы затанцевали в бешеной пляске и слились в одно. Она думала, что все кончено, боялась откинуть голову и взглянуть на разоблачившего ее человека. Жене показалось, что пробежала вечность, на самом деле прошло 2–3 секунды. Другая рука поднесла к глазам Жени истрепанный, милый кусочек полотна. Женя хорошо знала полотнянку. Очень хорошо. И она, чуть-чуть не заплакав, откинула голову назад. – Значит, я не ошиблась, Дикки, вы мой?!.. Договорить она не могла, ее губы сами потянулись к губам Дикки. II За вечерним чаем Дикки Ред поблагодарил лейтенанта за гостеприимство и сказал, что он и его сестра собираются уезжать. Поводом к такому конкретному решению послужили: во-первых, газеты, которые трубили о революции в Германии и во-вторых, совершенно определившееся между «братом» и «сестрой» положение. И за вечерним чаем лейтенант немного оторопел. За вечерним чаем ноги Жени и Дикки смеялись под столом над растерянностью лейтенанта. В тот же вечер Арчибальд заявил губернатору о своем желании немедленно использовать право на 3-месячный отпуск и в тот же вечер получил утвердительный ответ. Женя и Дикки решили попасть в Германию. Они еще не знали, как они туда попадут, но они великолепно знали, что они должны там сделать.
Газеты с телеграммами о Германии наполняли их души восторгом. Получив разрешение на отпуск, лейтенант поспешил присоединиться к Жене и к Реду. – Друзья мои, – сказал он, – я еду вместе с вами! Мне дали отпуск. Такого финала они не ожидали. Дикки думал, что больше всего Арчибальд не любит смотреть на чужие революции. – Хорошо, – сказал он, – но мы едем смотреть германскую революцию. Нас интересует курс марки. – Рад слышать! Великолепный трехместный Викерс доставит нас туда быстрее, чем кто-нибудь, – расшаркался лейтенант. Крыть было нечем. Карты Дикки и Жени оказались биты. На другое утро машина, готовая к полету, красовалась на площадке перед коттеджем. Несколько человек хлопотали около нее, прилаживая снасти. Лейтенант с чем-то возился внутри машины и укреплял воздушные бомбы. Дикки и Женя заинтересовались ими и спросили лейтенанта, зачем он берет их с собой. – Маленький подарок красным негодяям в Германии! – коротко ответил лейтенант. Дикки кивнул и что-то промычал себе под нос о культурности англосаксонской расы. III Давление показывало 2.000 метров. Скорость дошла до 200 километров. Самолет, овеваемый воздушными течениями, стремился вперед, откидывая назад сотни миль. Женя сидела позади Дикки и лейтенанта. Лейтенант находился у руля. Дикки в любую минуту готов был сменить его, так как не хуже Арчибальда Сесиля знал самолет. На спинах всех троих приютились на всякий несчастный случай патентованные парашюты Викерса. Через час после отправления Женя вынула из кармана кольт и приставила холодное дуло к затылку лейтенанта. – Дорогой лорд Арчибальд Сесиль, если вы не хотите получить пулю в затылок, то передайте управление мистеру Реду. В такие моменты не думают, почему и как. Наверное – не думали индусы, расстрелянные лейтенантом, или последний повешенный за транспортирование литературы, предварительно исполосованный ножами. Они наверное не думали! А какое нам дело, думал или не думал молодой лорд с нежным лицом, холеными руками и большой кровавой карьерой. Какое нам до него дело? Сесиль послушно передал управление в руки Дикки. – А теперь, лейтенант, – продолжала Женя, – проверьте парашют и прыгайте! – Куда? – поинтересовался Сесиль. – Туда! – сказала Женя. Больше лейтенант не сказал ни слова. Он проверил парашют. Он прыгнул вниз и большой белый зонтик потонул в туманной низине вместе с человеком. Надо отдать справедливую дань и врагу. Арчибальд Сесиль не был трусом. IV Дикки снизил аппарат. Женя узнала в раскинувшейся под ними равнине Германию. Плотные щетки фабричных труб, аккуратные города, деревушки и хутора, похожие сверху на карточные домики. Снизил Дикки аппарат потому, что совсем рядом он увидел еще одну машину, услышал несколько выстрелов зенитного орудия и увидел само орудие, окруженное людьми с белыми повязками на руках. Собственно, зенитное било по аппарату с красными кругами на крыльях, а не по самолету Викерса, на котором летели Женя и Дикки. Дикки заметил, что с красным аппаратом случилось что-то неладное и он неуверенно планировал. Когда спуск благополучно кончился, из аппарата выскочили двое людей и одна собачонка. Двое встали, и в руках у каждого появилось по два больших маузера. Сверху хорошо было видно, как от зенитного орудия полетели в стороны всадники и наконец, по направлению к полянке, на которую опустился красный аппарат, поскакали тридцать верховых фашистов с белыми повязками на руках. Они вылетели галопом из жиденькой опушки леса и стремительно атаковали аппарат красных. Раздались короткие, сухие выстрелы и несколько всадников скувырнулись с коней. Но не это спасло двух мужчин и собаку, потерпевших аварию. Нет! Виктора, Бинги и Фоксика спасла бомба, бомба лейтенанта Сесиля, взятая им д ля красных негодяев. Фашистские всадники смотались в клубок костей, дыма и крови. Дикки вовремя вспомнил о бомбах, а Женя здорово метко бросила на головы фашистам 3 штуки, одну за другой. Глава тринадцатая, где развязываются все узлы I Вы, вероятно, не раз бывали в зоологическом саду. Вы ходили по его аллеям от клетки к клетке, от зверя к зверю. Вы рассматривали прекрасные экземпляры львов и тигров, слонов и носорогов; любовались диковинным оперением райских птиц; смеялись забавным кривляньям обезьян. Вам не раз приходила в голову мысль о том, как трудно доставать эти живые экспонаты природы; каких сил, средств и уменья требует охота за всеми этими зверьми. Гораздо легче путешествовать с ружьем в руках и, подстреливая диковинных животных, делать из них чучела, чем добывать их живьем, тщательно опасаясь всякого повреждения. Ну, кому нужен лев с хромой лапой или орел с отшибленным крылом? Зоологические сады требуют зверей во всей их природной чистоте и добывание этих зверей, само собой, является делом крайне ответственным, опасным, но вместе с тем и прибыльным. Существуют крупные фирмы и предприятия, занимающиеся этим делом, и из них всех самая крупная, – это германская фирма Гагенбека. Нужно сказать, что это благородное дело, коллекционирование живых животных, построено на таких же эксплуататорских началах, как и все прочие торговые дела. Так же, как на любой фабрике, оборудованной по последнему слову техники, так и здесь, прибавочная стоимость, создаваемая тысячами наемных рабов, кладет основу благоденствия и процветания фирмы. Тысячи несчастных дикарей ломают себе шеи и гибнут в лапах разъяренных чудовищ во имя блеска имени Гагенбек и К°. Тысячи опытных, высоко оплачиваемых агентов, охотников и ученых руководят собранными из дикарей экспедициями. По всему свету рассеяны они и со всего света рычащий, мычащий, визжащий, щебечущий груз стекается в гамбургский порт, чтобы им дополнить главную коллекцию фирмы, находящуюся в гамбургском зоологическом саду, или отправиться по железным дорогам в другие страны материка. Само собой разумеется, что во время войны работы фирмы сильно сократились, но после войны фирма Гагенбека, как и все другие крупные германские фирмы, начала восстанавливать свое доброе торговое имя. Герр Клаус был агентом фирмы Гагенбек в Индии. Его специальностью являлось четвероногое, пернатое и пресмыкающееся население джунглей, и своей резиденцией он избрал маленький городок, к которому джунгли подходили вплотную. Хорошо оплачиваемый специалист, он без особой скуки обставил свою жизнь и не стремился вернуться в голодный и обнищавший фатерланд, предпочитая английские фунты и американские доллары – германским маркам. Свое дело он делал исключительно умело и совсем недавно отправил своему патрону целый груз редчайших экземпляров. Он радовался удачной отправке, представлял себе, какой хороший процент перепадет ему с этого дела и ждал со дня на день крупного денежного перевода, как вдруг… Все свалилось на его тевтонскую голову в один день. Прежде всего, утром ему пришлось отправить в отпуск своего шофера, который, получив разрешение, укатил с утренним поездом. Уже это было крайне неприятно. Машина у герра Клауса была совершенно особенная, им самим сконструированная, представлявшая неограниченные возможности передвижения по суше и на воде, и управление этой машиной являлось делом крайне сложным и ответственным. Сам герр Клаус, к сожалению, обладал слабым зрением и не мог заменять шофера, так что с его отъездом лишался возможности пользоваться своей машиной. Это первое. Второе, – сегодня утром пришла телеграмма от патрона, в которой патрон сообщал, что он по непредвиденным обстоятельствам вынужден переехать из Гамбурга в один из городов центральной Германии, где находилось филиальное отделение гамбургского зоосада, и просил герра Клауса немедленно бросить все дела и вернуться. Третье… третье было совсем неприятно. Утренняя почта принесла кипу газет, а газеты принесли известия о страшных событиях, развернувшихся в Германии. Старому буржуазному порядку, а вместе с ним и фирме Гагенбека, и с ней герру Клаусу, – угрожали большие неприятности. Вот почему герр Клаус метался по комнате, как пойманные им тигры метались по клеткам зоологических садов. Вот почему герр Клаус, всегда сдержанный и спокойный, рвал в клочья газеты и топтал их каблуками сапог. Вот почему герр Клаус перебирал все известные ему немецкие ругательства, присоединяя к ним значительную долю изобретенных тут же на месте его разгоряченным мозгом. Что-то будет? что-то будет? Во-первых, что будет с грузом, который прибудет в Гамбург в разгар всей этой, крайне неприятной, истории? Во-вторых, как это он немедленно приедет в Германию – когда его машина, благодаря отсутствию шофера, не сможет оказать ему своих услуг? В-третьих… В-третьих, почему добрый германский бог не мог обрушить на его голову все эти беды постепенно? Зачем сразу, зачем в один день? Он пытался найти какой-нибудь выход из положения, но положение, как назло, было совершенно безвыходным. С одной стороны, необходимо ехать в Германию, с другой – ехать нет никакой возможности. Однако герр Клаус не такой человек, чтобы не найти выхода. Он немец, а немцы народ дошлый и умный. Герр Клаус найдет выход. Герр Клаус уже нашел выход. О, это выход, достойный настоящего немца! Он стучит кулаком по столу и орет: – Джим! Джим! Маленький, вихрастый мальчишка, нелепо затянутый в ливрею, появляется на пороге. – Что угодно, сэр? – осведомляется он. – Пива! – ревет герр Клаус, положивший себе за правило всегда сердито разговаривать с прислугой. Джим исчезает и через мгновение приносит на подносе огромный кувшин пива и солидных размеров кружку. Герр Клаус приказывает ему поставить все это на окно, придвинуть к окну кресло и садится, погружаясь в пивную пену. В окно он видит чистый и широкий двор, а главное, – свою прекрасную машину под навесом. Он успокаивается и, не торопясь, методично затягиваясь сигарой после каждого глотка, принимается за наполнение своего желудка горьким и пенящимся напитком. II Сакаи и Фатьма искренне опечалились тем, что Виктор и Бинги пропали для них. Они почуяли в них хороших и крепких товарищей и теперь еще сильней почувствовали свое затруднительное положение. Собственно говоря, в отношении Фатьмы сказанное выше не совсем справедливо. Она не очень волновалась, так как не понимала всего того, что творилось вокруг. В Сакаи она видела сильного и мужественного спасителя и вполне полагалась на его дальнейшую помощь и поддержку. Не имея возможности словами объяснить ему всего, – она жестами и улыбками выражала свою благодарность, доставляя невыразимые мучения бедному японцу, ясно представлявшему себе все дальнейшие перспективы. У обоих у них не было ни копейки денег. Явки и адреса остались у Дикки и единственной надеждой было то, что со следующим поездом он нагонит своего товарища. Сакаи не знал, что Дикки уехал в другом направления и, конечно, не предполагал, что его товарищ попался в руки глупого сыщика. Поэтому, когда они достигли нужной им станции, он сравнительно спокойно вышел с Фатьмой из купе поезда и справился в кассе, когда будет следующий поезд. – Через сутки, – коротко сообщили ему. Продержаться сутки было трудно, но не невозможно. За себя он ручался. Но вот Фатьма? Как объяснить ей, что они должны ждать Дикки и что до его приезда ни ему, ни ей не придется пользоваться пищей и постелью. Язык знаков далеко не в состоянии исчерпать всю сложность такого разговора. Пришлось обойтись без объяснений и, устроив девушку в одном из уголков станционного зала, самому остаться караулить Дикки. С затаенной надеждой следил Сакаи за всеми товарными поездами, которые проходили за эти сутки, ожидая, что Дикки приедет в котором-нибудь из них, – но напрасно. Дикки не было. Фатьма начала волноваться, жаловаться на голод и бедный Сакаи кое-как, знаками, убеждал ее немного подождать. Ночь он провел без сна, то и дело прислушиваясь к шуму подходящих поездов и выбегая на платформу в поисках своего пропавшего спутника. Но Дикки не приехал и ночью. Не приехал он и на следующий день, когда курьерский, прозвенев по стрелкам, остановился у станции. Дольше ждать было нелепо. Сакаи не стал ломать себе голову над придумыванием того, что могло случиться с его другом. Он постарался разрешить вопрос о своей дальнейшей судьбе и, в первый раз в жизни, почувствовал, что придумать ничего не может. Перспектива была безрадостной и безнадежной. Фатьма со слезами на глазах просила есть, а еду можно было только купить в буфете. Подойти, попросить? Но вся гордость японского рабочего возмущалась против такой возможности. Протянуть руку этому упитанному и жирному буфетчику затем только, чтобы получить наглый и пренебрежительный отказ? Нет, лучше уж умереть с голода. Но девушка? Имеет ли он право осуждать ее на голодовку? Не должен ли он побороть свою гордость, чтобы позаботиться о ней? Правда, он встретился с ней случайно, но она носит на груди портрет Ленина. Что же делать? Не оставалось ничего другого, как пойти в город и обратиться к жителям. Восточные люди – гостеприимны и никогда не откажут в куске хлеба. Надо добраться до окраины, где живут люди победнее, и там, несомненно, товарищеская рука протянется с помощью. Он знаками объяснил Фатьме, что поведет ее поесть, и та доверчиво последовала за своим спасителем. Они вышли на площадь перед станцией и, осмотревшись вокруг, Сакаи выбрал направление на главную, по-видимому, улицу, привлекавшую своей шириной и относительным благоустройством. По ней, прямо до тех пор, пока нарядные особняки не сменяются убогими хижинами окраины. Сакаи, выносливый, как все японцы, шагал уверенно и твердо, несмотря на голод и бессонную ночь, но Фатьма едва передвигала ноги. Ему пришлось обнять ее за плечи и поддерживать своей худой, но сильной рукой. Она крепко прижималась к нему и шла молча, только изредка поднимая свои большие глаза и как бы спрашивая: – Скоро ли? Он ловил этот просящий взгляд и его сердце сжималось от жалости к этому маленькому, беспомощному существу, всецело зависящему от сообразительности и решительности его, Сакаи. Несколько раз он порывался постучать в окна богатых особняков, очевидно, населенных европейцами и местными купцами, но какая-то брезгливость всякий раз удерживала его руку. И только на середине улицы, у раскрытых ворот одного дома, Сакаи, с легким криком удивления и восторга, забыв обо всем, перешагнул порог калитки. То, что он увидел внутри двора заслонило и чувство голода, и слабость, и усталость, и сознание своей беспомощности. Там, в глубине чистого и аккуратного дворика, выкаченный из дверей гаража, стоял, сверкая своими
частями, автомобиль герра Клауса, агента фирмы Гагенбек. III Недаром эта машина получила первый приз на всегерманской автомобильной выставке. Недаром такая знаменитость автомобильного мира, как некий русский автомобилист Шкловский, написал целую брошюру о знаменитом пробеге этого чуда автомобильного искусства: пробеге, входящем в настоящую главу нашего романа. Мы заранее предупреждаем читателя, что наше недостаточное образование по части автомобилизма заставит нас упустить детали этого единственного в истории пробега, и рекомендуем воспользоваться книгой товарища Шкловского[3]. В этой книге читатель найдет, кроме описания самого пробега, подробные чертежи и расчеты машины и удовлетворит свою справедливую жажду технических знаний. Что касается нас, то мы ограничимся чисто внешним портретом этой стальной красавицы. Что вы скажете по поводу маленького домика из двух низеньких комнат – комнат, в которых можно только спать и лежать, – поставленного на колеса с гусеничным ходом системы Кегресса? Что вы скажете по поводу изящных окон с зеркальными стеклами и крыши из какого-то странного, белого металла, необычайно прочной и вместе с тем легкой? Как вам понравится низ, придающий этому сооружению форму лодки и дающий ему возможность плавать на воде с такой же легкостью, как и передвигаться по суше? Какое произведет на вас впечатление огромной мощности мотор, позволяющий автомобилю герра Клауса развивать скорость, превосходящую все доселе установленные рекорды? Какого мнения будете вы об окраске машины, окраске, делающей ее похожей и на песок пустыни, и на зелень поляны, и на волны моря? Недурно, не правда ли? А ведь видя машину такой, как она описана выше, вы видите ее глазами профанов, глазами беллетристов, немного понимающих в премудростях машиностроения. А попробуйте взглянуть на нее как техник, как человек, до конца чувствующий красоту всякого винтика, всякой частицы этого стального тела. Попробуйте взглянуть на нее глазами человека, участвовавшего в процессе расчета, оттачивания, полирования и собирания отдельных рычагов, поршней, клапанов и передачи.
Если вам дано это, если вы чувствуете не только внешнюю красоту машины, но и ее внутреннюю живую стройность, если для вас машина – не просто красивое сооружение, а живое трепещущее существо, созданное руками человека, тогда вы поймете, почему Сакаи забыл обо всем на свете, увидев машину герра Клауса. Ему, долгие годы работавшему на машиностроительных заводах, ему, через чьи руки прошли сотни автомобилей и мотоциклов всех систем, ему, знавшему и любившему свое дело, вид этой машины доставил глубочайшее и волнующее наслаждение. Он забыл о всех неприятностях, забыл о своем критическом положении, забыл о Фатьме, недоумевающе следившей за ним, забыл о том, что нельзя переступать порог чужого дома и трогать чужую машину без особого на то приглашения, и бросился прямо к автомобилю. Уверенными, привычными движениями он открыл крышку мотора и заглянул внутрь. Потом попробовал какие-то части, не оставил без внимания устройство колес и гусеничной передачи, заинтересовался роскошной внутренней и внешней отделкой; словом, в пять минут составил себе полное представление о всех качествах этого передвижного домика. Герр Клаус следил за ним из окна. Первым движением почтенного агента было крикнуть желтолицому бродяге, чтобы он убрался ко всем чертям; но едва открыв рот, он уже изменил свое намерение. Нескрываемое восхищение, написанное на лице Сакаи, и уверенные движения, которыми он обследовал механизм, выдавали человека, хорошо знакомого с делом, и подали герру Клаусу мысль о возможности заменить своего шофера. – Эй, парень! – крикнул он, высовывая из-за подоконника свой четырехэтажный подбородок. – Эй, парень! Сакаи вздрогнул и стоял растерянный, ожидая скандала, полиции и тысячи других неприятностей. Однако жирная рожа, смотревшая из окна, была далеко не зла. – Эй, парень! Вы, я вижу, понимаете толк в машинах. Вы не шофер? – Шофер, – ответил Сакаи, еще не соображая, чем кончится дело, но уже чувствуя, что все обойдется благополучно. – Шофер! Герр Клаус никогда не занимался гимнастикой. Толстый и обрюзгший, он не отличался ловкостью. Но бывают минуты, когда самый неуклюжий человек способен на чудеса акробатики. Герр Клаус одним движением перемахнул через подоконник и стал против Сакаи. На всякий случай Сакаи отступил на несколько шагов и приготовился отразить нападение. Однако толстый человек нападать на него не собирался: – Полторы тысячи долларов, если вы довезете меня! Полторы тысячи долларов для человека, не имеющего гроша за душой, сумма значительная. При таких обстоятельствах, в каких находился сейчас Сакаи, за полторы тысячи долларов можно проехать в гости к самому дьяволу. Но он все-таки задал вполне естественный вопрос: – Куда? – В Германию, – ответил ему толстяк. Сакаи с минуту переваривал и соображал. В его голове мелькнули представления о сумасшедшем доме, о джунглях, о пустынях, о тысячах верст. Однако чувство голода, невероятная легкость карманов и фигура Фатьмы, бессильно прислонившейся к воротам, решили все сомнения: – Но я не один… – неуверенно еще ответил он. – Вы согласны? Герр Клаус больше ничего не хотел знать. Он готов был взять вместе с желтолицым всю его родню, включая кости умерших предков, лишь бы пробраться в Германию. – Вы согласны? И не дожидаясь ответа: – Едем же, едем, без разговоров! Сакаи уже не раздумывал. Толстяк вскочил обратно в окно, выбросил оттуда небольшой чемодан, вылетел сам вслед за чемоданом, отворил дверцу автомобиля, скрылся внутри кабинки и крикнул оттуда: – Ну, пускайте машину! Скорей! Скорей! Сакаи заразился этой торопливостью. Он молнией бросился к Фатьме, схватил ее на руки, бегом донес ее до машины, посадил на сиденье рядом с сиденьем шофера, раскрутил рукоятку, вспрыгнул за руль и… Какая-то индуска тщетно посылала проклятие вслед дьяволу, раздавившему ее курицу. Большой и почтенный слон едва успел отскочить в сторону. Неосторожная собака потеряла под колесами свою лапу. IV Как, когда и откуда вынырнула в улицы небольшого немецкого городка эта запыленная, грязная и достаточно помятая машина, никто не мог сказать. Она стрелой пронеслась по рабочим кварталам и направилась к другому пригороду, застроенному особняками богачей. Желтолицый шофер, повинуясь указаниям грязного и пыльного человека, кричавшего что-то ему на ухо, крутил по улицам и переулкам и наконец с легкостью и уверенностью опытного автомобилиста затормозил у палисадника, аккуратненького, прилизанного, как две капли воды похожего на соседний. Из автомобиля выкатилось довольно толстое, помятое, запыленное, небритое существо и, поднявшись по ступенькам, принялось ожесточенно барабанить в лакированную дверь. На стук, продолжавшийся довольно долго, из дверей выглянула другая фигура, худая, в ночном колпаке и незастегнутом халате. Эта фигура держала в руке револьвер и угрожающе тыкала нм в лоб стучавшего. – Патрон! – в изнеможении опускаясь на ступеньки, проговорил тот. – Патрон! Человек с револьвером сделал широкие глаза и долго и пристально всматривался в неожиданного гостя. – Патрон! Вы не узнали меня? Человек уронил револьвер на каменные ступеньки и, в свою очередь, не то охнул, не то простонал: – Герр Клаус! Да, это был герр Клаус! Герр Клаус, перенесший дикую, бешеную езду, герр Клаус, принесший на себе целый интернационал грязи, герр Клаус, разбитый и усталый, но все-таки живой и достаточно еще толстый. И патрон герра Клауса, один из представителей фирмы Гагенбек, не пожалел своего халата и заключил в объятия верного агента, прибывшего по его зову. Они целовались, обнимались, вспоминали доброго германского бога, осматривали, ощупывали друг друга, совершенно забыв, что действие происходит на крыльце и что еще два человеческих существа с любопытством наблюдают за ними. Первым пришел в себя герр Клаус. Он поднялся, отирая слезы волнения, и вдруг, что-то вспомнив, спросил: – А мои звери, патрон? Мои звери? – Звери? – Патрон пожал плечами. – Звери, которых я послал вам? О, неужели они пропали? Такие милые тигры, такие ласковые слоны и, главное, кобры. О, патрон, какие там были кобры! Увы! Патрон ничего не знал о зверях. – Но, во всяком случае, мои комиссионные? Мои проценты за этих зверей? Патрон не знал ничего и о процентах. – Ох! Неужели мои проценты погибли? – Ох, герр Клаус! Не только ваши. Что у нас творится, что у нас… Но герр Клаус в это время увидел Сакаи и вспомнил, какой ценой был приобретен этот прекрасный, храбрый и опытный шофер. – Одну минутку, патрон, – перебил он излияние бед и огорчений, – одну минутку. Во всяком случае, необходимо заплатить моему шоферу. Полторы тысячи долларов моему шоферу. К слову сказать, патрон герра Клауса был в свое время известным и единственным в мире укротителем диких животных. Он мог без страха смотреть в глаза дикого льва, умел вплотную подходить к остервенелому тигру и не боялся когтей и ворчанья ягуара, только что доставленного из лесов Африки. Это был человек со стальными нервами, никогда не бледневший, не дрожавший, не терявший присутствия духа. И герр Клаус был крайне удивлен, когда после его слов о долларах знаменитый укротитель зверей в паническом страхе выпучил глаза и открыл рот, пытаясь выдавить из него хоть слово: – По… по… как?… Как?.. Вы… сказали? – Полторы тысячи долларов моему шоферу, – недоумевая, повторил Клаус. – Полторы. Да, да, сейчас! Патрон с быстротой кошки сбежал со ступенек лестницы и, подскочив к Сакаи, принялся вертеть его во все стороны: – Это ему полторы тысячи долларов? – спросил он наконец. – Ну да ему, и поторопитесь, пожалуйста. – Поторопиться, да, да, я… Человек в ночном халате и колпаке опустился на землю, не то рыдая, не то смеясь, его тело подергивалось нервными конвульсиями, а изо рта срывались нечленораздельные звуки. Герр Клаус растерялся. – Воды! – заорал он как бешеный, обращаясь к дому, – воды! На его крик выскочила не вполне одетая женщина и, всплеснув руками, набросилась на Клауса: – О, что вы сделали моему Фрицу! Моему бедному Фрицу! – Я попросил его заплатить моему шоферу полторы тысячи долларов. – А… по… поо… по… У ног Клауса и Сакаи, совершенно растерявшихся от недоумения, корчились в истерике уже две фигуры, одна мужская и одна женская. Фатьма, испуганная и бледная, забилась в уголок сиденья и наблюдала разворачивавшуюся перед ее глазами сцену. Привлеченный стонами, криками и диким хохотом корчившихся на мостовой людей, подошел шуцман. Он с аккуратностью и педантичностью вынул записную книжку и попросил Клауса изложить ему все обстоятельства дела. Но едва несчастный агент заикнулся о долларах, как шуцман покачнулся, побледнел и замертво растянулся около тротуара. Положение становилось невозможным. Как раз в эту минуту из-за угла показался мальчишка газетчик. Он бежал, размахивая свежеотпечатанным листком, и орал на всю улицу: – Доллар стоит три триллиона марок. Доллар стоит… Герр Клаус понял все. Он взглянул на Сакаи, на лежавшего в обмороке шуцмана, на корчившихся в истерике людей и, опустившись на приступочку автомобиля, залился тихим смехом помешанного. V В конце концов Сакаи больше ничего не оставалось делать. Обратиться в суд он не мог, так как обещание Клауса было только обещанием и ни в каких официальных бумагах не было зафиксировано. Правда, словам своего нанимателя о том, что финансовый кризис скоро пройдет, что мудрое правительство найдет выход из положения, что Пуанкаре не может же слопать всю Германию, – он, Сакаи, не особенно доверял, но сделанное ему предложение принял, в душе даже радуясь тому, что его просто не послали ко всем чертям. А предложение заключалось в том, что ему и Фатьме, в ожидании конца головокружительного полета марки, предлагали место в зоологическом саду в качестве сторожей при зверях. Оба они, по своей внешности, крайне гармонировали с экзотикой охраняемых животных и патрон Клауса решил не скупиться на обещание хорошего и вполне гарантированного от падения оклада. Новая их служба была несложной. В определенные часы они занимались уборкой клеток, в другие часы разносили своим поднадзорным запасы несвежей конины, а посреди дня были предоставлены самим себе. Помещение для жилья им отвели тут же при саде, и Сакаи отвечал за проникновение по ночам в сад воров и бродяг. Воровать в саду было, положим, нечего; а что касается бродяг, то Сакаи никогда не отказывал в приюте людям, которым решительно негде провести ночь, и через них скоро завязал связь с рабочей частью города. В результате, он почти каждую ночь исчезал из вверенного его охране сада, оставляя за себя бездомных заместителей, которые вместе с Фатьмой проводили время в своеобразных мимических беседах. Куда исчезал Сакаи, никто не знал, и даже привязавшаяся к нему Фатьма не могла бы пролить свет на его таинственные отлучки. Он никогда, ни намеком, ни словом не выдавал ей своего секрета, а когда уходил, то не предупреждал никого. Просто он скрывался среди густых деревьев сада и возвращался только к утру, когда львы и тигры приветствовали восход солнца более заунывным, чем грозным рычанием. Фатьма не спрашивала его о причине его ночных отлучек, хотя, надо сказать по совести, ее большие карие глаза заволакивались туманом слез, когда ее желтолицый приятель исчезал за ветвями вязов. За последнее время она так привыкла к его присутствию, что каждая минута, проведенная без него, казалась ей неполной, ненастоящей, тусклой. Как-то сама собой взаимная ласка стала обычным гостем их маленькой каморки, а от ласки выросло чувство более глубокое и волнующее, чем обычные товарищеские отношения. Фатьма не стеснялась высказывать свои симпатии к Сакаи, причем делала это по-восточному, целуя его руки и садясь у его ног во время минут отдыха. Сакаи смущался, отдергивал свои руки, заставлял ее встать и сесть на стул рядом, но однажды, когда ласки Фатьмы были особенно настойчивы и горячи, он, нагнувшись, взял ее голову своими узкими, тонкими пальцами и поцелуем в губы развязал все узлы. С той поры ночные отлучки Сакаи стали еще более тяготить девушку. Если вы подумаете, что в ее маленьком сердце родились подозрения и ревность, то этим вы обнаружите полное непонимание истинного положения вещей. Ревновать Фатьма не могла, подозревать – тоже. Для нее совершенно но существовал мир, лежавший за стеной сада, и она просто не знала, куда уходил Сакаи на ночь. Для нее он исчезал в чаще садовых деревьев, вероятно, имея на это какие-то причины, которые она не понимала, да и не пыталась понять, воспитанная в правилах абсолютного преклонения пред авторитетом мужчины. Сакаи долго не замечал того огорчения, которое он причиняет ей. Но вскоре после того дня, в который его первый поцелуй обрадовал губы Фатьмы, он почувствовал при возвращении, как горячо и нежно заглядывала она в его глаза, словно желая прочесть в них что-то. Он понял ее и, собрав весь запас знакомых девушке слов и жестов, сказал: – Я очень скучаю без тебя, Фатьма. Но так надо. Сакаи сказал – так надо. Больше Фатьма ничего не добивалась. Еще Сакаи сказал, что он скучает. Проникнуть глубже в его ночные тайны, проследить его путь по аллеям и лужайкам сада она не пыталась. Но авторы этого романа не Фатьма. Они очень любят Сакаи, они с большим уважением относятся к этому японскому пролетарию, но все-таки они ни в коем случае не могут предоставить ему право сохранять от них в тайне свои ночные похождения. Они взяли за него ответственность пред сотнями тысяч читателей и должны знать, где бывает их герой по ночам и почему он оставляет любимую им девушку одну в царстве зверей. Поэтому авторы романа, стараясь быть незамеченными, скрываясь в тени деревьев, крадутся за своим героем, когда он, уверенными шагами хорошо знакомого с местностью человека, направляется вглубь садовой аллеи. Они замечают, что он сворачивает в сторону от главной аллеи и ступает прямо на подстриженный газон, оставляя на нем следы своих ног. Он пересекает обширное пространство травы, темно-голубой в лучах луны, и подходит к высокой решетчатой ограде. Потом, с легкостью кошки, он перемахивает через ограду. – Ну вот! Как видите, авторы были правы, предприняв слежку. От человека, который лезет через забор, нельзя ждать ничего хорошего. Надо следить до конца. Авторы менее ловки, чем Сакаи, и когда они, наконец, перебираются по его следам, между ним и ими образуется значительное пространство. Им приходится ускорить шаги и, спотыкаясь о неровности довольно неопрятной площади, они проклинают день и час, когда им пришла в
голову затея писать роман. Они чувствуют, что если могли оставлять своих героев на произвол читателя, когда те летали на аэропланах и ездили на автомобилях, то в данном случае это не совсем удобно. Мало ли в какую грязную историю может впутать читателя человек, лазающий через заборы. Сакаи идет через площадь, то и дело оглядываясь по сторонам, и авторам грозит неприятность быть замеченными. Они стараются избежать этого и минутами просто ползут по земле. Дело облегчается, когда Сакаи достигает окраины города и ступает на тротуар. Теперь остается держаться стен домов, и все сойдет благополучно. Сакаи быстро минует богатый пригород. Очевидно, он не собирается ограбить владельцев особняков. Он пересекает центральную торговую часть и погружается во мрак рабочих кварталов. На его пути то и дело попадаются голодные, оборванные люди, которые заняты странным делом. Они, при свете луны, копаются в кучах сора, еще не убранного с мостовых, они шарят на ступеньках подъездов и около ворот и калиток. В большинстве случаев они ничего не находят и со вздохом идут дальше. Иногда они находят шелуху от картошки, или – о счастье, – кусок черствого хлеба, и тогда сейчас же засовывают находку в рот и съедают ее на месте. Некоторые из них останавливают Сакаи и просят его о чем-то. Он беспомощно разводит руками и спешит дальше, все глубже и глубже проникая в сеть грязных, кривых переулков, причудливо таинственных в свете луны. Наконец он останавливается у ворот одного дома. Несколько раз проходит взад и вперед с невинным видом и насвистывает какую-то песенку. Из окна второго этажа ему отвечают тем же мотивом. Потом он подходит к дверям и стучит несколько раз ритмичным стуком. На стук ему отворяют и мгновенно захлопывают дверь. Сакаи исчезает из поля зрения авторов. VI Ну и что дальше? – спросит читатель. Довели до порога, хлопнули дверью и все. А за дверью что? Ведь там-то самое интересное. Как мы проникнем туда? Как? Совершенно свободно! Мы полагаем, что у вас в кармане имеется книжечка, удостоверяющая вашу принадлежность к партии или комсомолу.
Ну, конечно, есть. А раз так, то входите смело. Вы в хорошем месте. Сакаи не обманул вашего доверия. Маленькая, бедно обставленная комната. Керосиновая лампа освещает неприглядную обстановку и несколько человек, склонившихся над столом. На столе во всю его ширину разостлан план, на котором вы увидите и зоологический сад, и площадь, и улицы, по которым вел нас сегодня Сакаи. Самое интересное на этом плане, что некоторые пункты его отмечены пятиконечными красными звездочками, а другие – черной фашистской свастикой. Человек с изможденным, давно не бритым лицом водит карандашом от пункта к пункту, и внимательно слушатели следят за каждым движением, ловят каждое его слово. Сакаи изредка вставляет свои замечания и что-то чертит пальцем около того места, где зеленым пятном отмечен зоосад. – Слушай, Фридрих, – говорит один. – Ты уверен, что фашисты отступят именно сюда? – Если они вообще отступят, – а этого, я надеюсь, мы добьемся, то им отступать больше некуда. – А в эту сторону? – Вздор! Там линия железной дороги, которая будет в наших руках. Они сообразят это. Им остается один путь, путь к зоосаду. А там… – А там, – говорит Сакаи, – там они встретят хороший сюрприз. – Смотрите, Сакаи, вы рискуете очень многим. – Я? Я не рискую ничем. – Но как вы выберетесь оттуда? – А это позвольте от вас скрыть. Это уже будет мой сюрприз вам. Я все обдумал. Сакаи говорил по-английски. Человек, являвшийся, по-видимому, руководителем собрания, переводил его слова остальным, и те ласково улыбались японцу. Обсуждение вопроса занимает много времени. Порешив о зоосаде, они переходят к обследованию других частей плана. Видно, что эти люди обсуждают что-то важное, что-то такое, в чем надо быть крайне осторожными и вместе с тем решительными. – Помните одно, – говорит человек в пенсне. – Мы начнем только после того, как они начнут. Это даст им некоторый выигрыш во времени, но это поможет нам повести за собой массы. Хуже всего то, что нельзя точно рассчитать день и час. От них можно ожидать всяких сюрпризов. Это может случиться и завтра, и через неделю. Мы должны быть готовы в любую минуту. – В моем районе готовы всегда, – убедительно кинул огромного роста бородач. – В моем тоже! – И в моем! – И в моем! – Ну что же, если все готовы, то можно быть совершенно спокойными за успех. – А как в других городах? – спросил кто-то. – В других? Не везде хорошо. Кое-где положение крайне тяжелое. Вы должны знать, товарищи, что наша победа еще не решает всего. Она решит вопрос для нас и то, может быть, на некоторое время, и этим временем мы должны воспользоваться, чтобы подготовиться к решительной борьбе. Он говорил много. Он рисовал перспективы революции, он призывал к осторожности и решительности, он давал распоряжения, указания и советы. Сакаи не понимал этой речи, произнесенной на чуждом языке, но он чувствовал ее смысл и вместе со всеми поднялся, чтобы почти шепотом пропеть гимн борьбы, песню революции – Интернационал. Луна шла к горизонту, в комнате слабо коптела лампа, к голосам немецких рабочих примешивался гортанный голос их японского товарища. Когда кончили, выходили по одному, через известные промежутки времени; последним вышел Сакаи. Он полной грудью вдохнул свежий ночной воздух и двинулся знакомой дорогой обратно. Уже светало, когда он достиг стен сада. За городом, с другой стороны, дымились гиганты-трубы, со станции железной дороги доносились свистки локомотивов. Где-то далеко тарахтела по шоссе телега. В саду – рычаньем, ворчаньем, щебетом и лаем встречали утро животные. Сакаи уже занес ногу и спускался по решетке в пределы сада, когда от города донеслись до его слуха звуки револьверных выстрелов. Он прижался к решетке и прислушался. Выстрелы стали чаще, к револьверам присоединились винтовки; противно и резко затакал пулемет и, как будто ставя гигантскую точку, – бахнуло одинокое орудие. Сакаи спрыгнул с решетки и бросился к своему жилищу. Там его встретила бледная, перепуганная Фатьма. Она бросилась ему навстречу и вскрикнула: – Фатьма страшно! Фатьма страшно! Сакайя умер! Сакаи крепко сжал ее в своих объятиях и крикнул: – Сакаи только что начинает жить, Фатьма! Жить! Жить! VII Начиная выступление, фашисты были совершенно уверены в своей победе: они старательно готовились к путчу и были вооружены до зубов. Весь городской центр находился в их руках, и ничто не предвещало зловещего исхода. Первые выстрелы подняли их воинственное настроение, а пулемет и орудие поддержавшие слабый огонь винтовок и револьверов, окончательно окрылили черные отряды. По-видимому, дело будет решено в два счета. Главные силы выступивших ринулись в рабочие кварталы с намерением разгромить коммунистические организации и штабы рабочих сотен и, ринувшись, совершенно неожиданно для себя встретили организованное сопротивление. Они взяли легко две баррикады, слабо защищавшиеся, но бессильно остановились перед третьей, осыпавшей нападавших дождем пулеметного огня. Это внесло в ряды фашистов некоторое смятение. Они пробовали пуститься в обход, но боковые улицы были преграждены не менее сильными заставами, и эту попытку пришлось признать неудавшейся. Начался медленный, упорный и жестокий уличный бой, бой, с которым не может сравняться никакая атака в открытом поле, тот бой, в котором враги – везде и нигде, тот бой, в котором каждый уступ, каждая крыша, каждый забор становятся важными стратегическими пунктами. Первоначально рабочие придерживались исключительно оборонительной тактики. Они расчетливо распределяли огонь, предпочитая подпускать противника на расстояние постоянного прицела, чем беспорядочно обстреливать еще далекие колонны. Это внушало фашистам ложное понятие о недостаточности огнестрельных припасов в арсеналах пролетарских сотен и они, в свою очередь, повели дело «на истощение». Заняв позиции на крышах и верхних этажах господствовавших над местностью домов, они оттуда поливали свинцовым дождем защитников баррикад, не причиняя им, однако, серьезных потерь, так как на баррикадах всегда находилось лишь ограниченное количество бойцов. Иногда фашистам это занятие надоедало, и они пробовали произвести новые атаки, но тогда баррикады оживлялись, щетинились остриями штыков, опоясывались лентами огней и показывали хорошо отточенные и крепкие зубы. Единственно, в чем преимущество было на стороне фашистов, – это в артиллерии. У рабочих не было ни одного орудия, у фашистов было одно, только одно, правда, но все-таки орудие, настоящее, легкое полевое. Пока фашистские отряды находились вплотную у баррикад, это орудие обстреливать баррикады не решалось и ограничивалось пусканием снарядов в воздух на предмет моральной поддержки своих и устрашения противника. Но такое занятие для артиллерии мало подходит и скоро командир батареи, если можно так назвать одно орудие, запросил штаб, когда ему разрешат приступить вплотную к делу. В штабе посовещались, подумали и решили, что артиллерийская подготовка атаки баррикад может иметь решающее влияние на исход сражения, а поэтому намеренно распорядились, чтобы командиры отрядов отвели подчиненные им части на почтительное расстояние от предположенной к обстрелу местности и послали на батарею ординарца с приказом начинать. Все, что случилось дальше, было совершенно неожиданно не только для фашистов, но и для рабочих отрядов. Первый же выстрел батареи снес шпиль центрального собора, а второй прямехонько угодил в расположение главных фашистских сил. Чтобы понять, как это случилось, нам придется вернуться несколько назад. VIII Спасшись от одних фашистов, Дикки, Женя, Виктор и Бинги все-таки попали в руки других. Им пришлось спланировать в районе, занятом черными бандами, и выдать себя за иностранцев, бегущих из объятых восстанием районов. Все трое сошли за американцев, а Бинги, бедный Бинги должен был на время превратиться в черного лакея. Фашистский генерал, к которому доставили всю компанию, после крайне подробного допроса не усмотрел ничего подозрительного и предложил им свое фашистское гостеприимство. Наши герои пытались уклониться от этой чести и просили дать им возможность двинуться дальше, но генерал ответил, что он ручается за их безопасность только в своем районе и не советует в это тревожное время пытаться пробраться куда бы то ни было. Посоветовавшись между собой, они решили, что и в самом деле лучше будет остаться на некоторое время на месте и попытаться завязать связи с местными рабочими организациями, после чего сообщили генералу, что не смеют оскорбить его отказом. В дальнейшем главную роль сыграл Дикки. Когда он сообщил генералу, что он репортер американской прессы, тот положительно обомлел от удовольствия. Его подвиги в борьбе с красными будут расписаны на страницах заокеанской прессы! Кто знает, какую можно сделать на этом карьеру. Ведь Америке тоже нужны специалисты по усмирению всякой сволочи. И Дикки получил неограниченное право присутствовать на всякого рода совещаниях, собраниях и парадах. Он старательно узнавал и записывал все, что хотел показать ему генерал, прибавляя в этому также и то, что генерал рассказывать не собирался, но чего он не умел скрыть от ушей и глаз опытного работника американской прессы. В скором времени, в распоряжении Дикки имелось огромное количество сведений, и он старался придумать способ, каким можно было бы передать их рабочим организациям. Однако такого способа не подворачивалось до того дня, когда, проснувшись утром, Дикки услышал стрельбу на улицах. – Эге, – сказал он остальным. – Дело началось, придется раскрыть карты. – Придется просто перебежать на другую сторону баррикад. – И попасть под пули, направленные тебе в спину? – А как же иначе? Мы должны принять участие в борьбе и быть на стороне рабочих. – Мы примем участие в борьбе, но только на стороне фашистов. – То есть? – Мы будем стрелять фашистскими снарядами из фашистских орудий. – И разбивать рабочие отряды? – Зачем? Разве на войне артиллерия редко лупила по своим частям? – Значит?.. – Значит, я пойду и оборудую дело. В остальном положитесь на меня. Положиться на Дикки можно было спокойно. Он отправился в штаб, нашел генерала, заявил ему, что желает дать подробнейшее описание этой битвы и просит у него разрешения, вместе со своими друзьями, из которых один фотограф, другая художница, а третий просто помощник, быть на батарее, которая несомненно займет удобное для наблюдения место. Генерал согласился со всей генеральской любезностью и просил господина Реда не забыть, что его, генерала, фамилия не Мюллер, а Миллер и что именно он является душой сегодняшнего дельца. Дикки поклялся, что он никогда этого не забудет, и, получив пропуск на четверых, отправился в сопровождении остальной компании на батарею. Много ли людей надо к одному орудию? Да еще к легкому полевому. На батарее было всего три человека, включая и командира, которого Дикки сразу очаровал своими артиллерийскими познаниями, приобретенными в прошлую войну. Виктор оказался тоже понимающим в этом деле человеком, и они вдвоем дали пару выстрелов в воздух к великому удовольствию фашистов. Дальше все шло, как по маслу. Дикки убедил командира, что сидеть ему без дела не годится, что он может сделать себе карьеру при умелой и меткой стрельбе, и вместе с ним пошел в землянку поговорить по телефону со штабом. Делом одной минуты было связать незадачливого артиллериста и крепко заткнуть ему глотку, а при наличии Бинги, совершенным пустяком оказалось справиться с двумя солдатами. А потом… Потом фашисты дрогнули и в панике побежали. Рабочие отряды преследовали их, недоумевая, кому они обязаны удачной стрельбой по врагам, и скоро овладели всем городом. На батарее, к их величайшему изумлению, развевался красный флаг и четыре совсем не фашистского вида человека распевали Интернационал, приветствуя бойцов. IX Раз дрогнув и побежав, фашистские отряды уже не могли остановиться. Рабочие преследовали их по всем улицам и переулкам; огонь единственного орудия громил базарную площадь, место, где можно было бы задержаться и привести себя в порядок. Посланная на линию железной дороги разведка донесла, что там все в руках пролетарских сотен, и штаб черных отрядов отдал распоряжение двигаться к зоологическому саду. Генерал и его свита рассчитывали, что этот звериный парк, расположенный на естественном возвышении, окруженный солидной решеткой, окажется труднодоступной для противника крепостью. Они полагали, что цепь опытных стрелков, подкрепленная полдюжиной пулеметов, удержит рабочих на почтительном расстоянии, и ординарцы носились по району боевых действий, передавая: всем! всем! всем! – К зоосаду! Если жесток и труден уличный бой, то отступление но узким каналам, сжатым двумя рядами домов, поистине ужасно. Приходится бежать от угла до угла, пользуясь каждым подъездом, каждым выступом, чтобы, остановившись на секунду, послать никогда не достигающую цели пулю в преследователей. Град выстрелов, направленных на вас, кажется сильнее и опаснее, чем он есть в действительности, благодаря рикошетам и осколкам штукатурки, сбиваемой пулями. Вы бежите и не знаете, что встретит вас за первым поворотом – свои или чужие? Может быть, вы столкнетесь с такими же, как вы, разбитыми, убегающими людьми и, присоединившись к ним, почувствуете некоторое облегчение, но может быть и так, что успевший совершить обход, противник встретит вас смехом пуль и отрывистым лаем нескольких пар кольтов. Минутами вам кажется, что лучше не торопиться и двигаться как можно спокойнее, через каждые пять-десять шагов останавливаясь и не спеша прицеливаясь с колена. Раза два вам это удастся, но первая же прожужжавшая около вас пуля приводит вас в состояние отчаянной паники и вы, забыв о своем решении, кое-как подхватываете винтовку и летите, как вихрь, спотыкаясь о ступеньки парадных подъездов, поскальзываясь в лужах крови и с размаха налетая на водосточные трубы. Когда вы падаете, то никогда не знаете, сможете или не сможете встать. Порою вам кажется, что вы ранены и, лежа на земле, вы начинаете шарить руками по своему телу, боясь попасть в липкую и теплую струю крови. Порою вы действительно ранены, но совершенно не замечаете этого и несетесь вперед с бессильно повисшей рукой или делаете несколько твердых и уверенных шагов в то время, когда ваша нога уже перебита. Вдруг вы начинаете кричать. Ваш крик тонет в хаосе звуков, но он помогает вам бежать дальше. Иногда вам в голову, неведомо откуда, врезается когда-то слышанный мотив
скабрезной песенки, и вы пытаетесь заглушить им поднимающийся внутри ужас. Если вы знаете, за что вы сражаетесь, если бой – единственный для вас исход, – все это скоро пройдет. Вы подтянете себя, подбодрите своих товарищей, оправите свою амуницию и, смеясь над своим собственным ранением, ринетесь навстречу врагу, чтобы обратить его в бегство. Но если бой для вас только бойня, не скрепленная никакими сознательными импульсами, если вы не твердо уверены в том, что вам необходимо стрелять, рубить и колоть, если только страх и дисциплина гнали вас в атаку, то паника решает дело. С первым поворотом назад, с первыми минутами бегства, над страхом дисциплины поднимается другой, более сильный страх, страх смерти, и никакой хлыст, никакие пулеметы не остановят вас. Вот почему Красная Армия, часто совершенно разбитая, разгромленная, сведенная на нет, всегда находила в себе силы остановить отступление и дать отпор врагу, и вот почему войска белых проходимцев, раз сбитые нами с позиции, никогда не имели силы вернуться обратно. Те, кто в будущей войне придает огромное значение технике, конечно совершенно правы, но те, кто перегибает в этом отношении палку, ошибается. Техника – много, но техника еще не все. За техникой стоит человек, и успешное применение техники на сто процентов зависит от того, не дрожат ли человеческие руки, не колеблется ли человеческое сердце… Первый выстрел из орудия, обрушившийся на головы фашистских отрядов, решил дело. Он сказал им, что в их ряды вкралась измена и, неуверенные в себе, они видели эту измену всюду. Для них не существовало больше начальств, для них не было приказаний и распоряжений. И если фашистский генерал думал, что его отряды бегут к зоологическому саду потому, что таково его генеральское приказание, то он жестоко ошибался. Они бежали туда потому, что так приказывал им фактический командир и хозяин боя – противник. Выражаясь языком военным – инициатива перешла в руки рабочих. Действуя по строго выработанному и точно рассчитанному плану, красные сотни так вели свое наступление, что черные, волей-неволей, двигались в направлении казавшейся их штабу неприступной, естественной крепости.
Орудие, бившее по площадям и наиболее широким улицам, оставило свободной от обстрела площадь, лежавшую между последними городскими домами и деревьями зоосада. Правда, Дикки долго спорил по этому поводу с явившимися на батарею рабочими, а Виктор что-то ворчал себе под нос по поводу немецкой стратегии, но их новые товарищи только улыбались и говорили: – Мы знаем, что делаем. Ни один из них не проникнет в зоосад. X Фатьма решительно не понимала, что затеял Сакаи. А между тем, он действовал с уверенным видом человека, отвечающего за свои поступки. Прежде всего он взял револьвер, тщательно осмотрел и проверил его, потом принес из сарая длинную палку с крюком на конце, потом подозвал Фатьму и велел ей следовать за собой. В городе дело принимало, по-видимому, серьезный оборот. Выстрелы становились все чаще и беспорядочнее, одинокое орудие через определенные промежутки времени ставило свои адские точки. Где-то горели дома, и дым столбами поднимался к небу. Сакаи вместе с Фатьмой направился к огромной клетке, служившей тюремной камерой большому и немолодому уже слону и, открыв двери, окликнул животное по имени. Слон, предназначавшийся для катания посетителей сада, привык к Сакаи и, ласково помахивая хоботом, откликнулся на зов. Сакаи заставил его стать на колени, поднял Фатьму на широкую и шершавую спину животного, велел ей держаться за уши слона, вскочил и устроился сам рядом с нею. Умное животное встало и, покачивая своих пассажиров, двинулось на центральную аллею. Посреди этой аллеи, окруженной клетками с самыми страшными и дикими экземплярами садовой коллекции, Сакаи остановил свой четвероногий экипаж и, обняв крепко прижавшуюся к нему Фатьму, внимательно прислушался к хаосу долетавших со стороны города звуков. – Дело неважное, – думал он. – Можно и не услышать сигнала. Но сигнал он все-таки услышал. Как раз в ту минуту, когда беспорядочные толпы фашистов достигли окраины города, по рядам их преследователей был отдан приказ прервать стрельбу на пять минут. Стрельба стихла сразу, и фашисты были уже на полдороге между городом и садом, когда странную и жуткую тишину прорезал троекратный рев заводской сирены. И эта тишина, и этот таинственный сигнал еще более усилили панику в рядах отступающих. Они напрягли все силы, чтобы ускорить свой бег к решетке сада, казавшейся им спасительным и крепким убежищем. Этот троекратный рев услышал и Сакаи. Он улыбнулся, приказал слону двинуться вперед и, держа его вплотную около клеток, стал одну за другой открывать тяжелые решетчатые двери. Слон шел рысью, палка с крюком помогала Сакаи доставать и поднимать тяжелые крюки запоров. Удивленные животные жались к стенкам и угрожающе ворчали, не решаясь воспользоваться предоставленной им свободой. Сакаи уже кончил свое странное дело и свернул с главной аллеи в боковую, чтобы открыть по дороге еще несколько дверей, когда лев первым выскочил на свободу. Он остановился на аллее и с недоумением осмотрелся вокруг. Потом, словно проверяя действительность случившегося, прыгнул и, не ударившись грудью о решетку, торжествующе зарычал, сотрясая воздух. Львица и пара молодых львят последовали его примеру. Тихо и осторожно, играя мускулами, скрытыми под полосатой шкурой, выскользнули из своей тюрьмы тигры. Черная пантера в один прыжок очутилась на другой стороне аллеи. Ловкий и гибкий ягуар, как кошка, вскарабкался на дерево. Гиена пробежала, держась в стороне и обнюхивая землю. Белый медведь поднялся на задние лапы и потряс головой, подзывая свою, еще не решавшуюся выйти на волю, самку. Долгим и протяжным воем встретили освобождение волки. Носорог шел, тупо уставясь в землю и заставляя всех сворачивать со своего пути. Мелькнула желтой стрелой и скрылась в листве рысь, мягкими шагами крались леопарды. Пронеслись, ломая деревья и топча газоны, буйволы, а за ними, страшные и злобные, с хрюканьем последовали дикие кабаны. Не выпущенная на волю мелюзга подняла в своих клетках отчаянный визг, писк и клекот. Орлы бились грудью о решетчатый потолок, гиббоны, надувая защечные мешки, играли на них, как на барабанах. Сакаи торопил своего толстокожего коня и направлял его вглубь сада к маленькой, ему одному известной калитке. XI Со стороны города четкие и меткие, жгучие, как удары длинного бича, хлестнули по отступающим несколько ровных залпов. Пулеметы свинцовой струей торопили их добраться до садовой решетки. Первые толпы бегущих уже были в нескольких шагах от нее, и еще через пару минут ворота сада затрещали под напором человеческих тел. И вдруг ряды пытавшихся проникнуть во внутрь сада отхлынули с криком ужаса. Задние не понимали, в чем дело, и напирали на передних, передние поворачивались и оружием прокладывали себе обратный путь. От города свинцовой струей неслась смерть. Со стороны сада леденящим кровь концертом доносились рычанье и мяуканье вой, лай и клекот. Раз выпущенные на свободу звери не могли понять, что за новое препятствие отнимает от них эту свободу. Они пытались перепрыгнуть через ограду, но она была слишком высока и притом усажена остриями. При первой же попытке прыжка ягуар до крови разодрал лапу. Он упал на землю и с яростным визгом кинулся на вторичный приступ. Остальные последовали его примеру. Лев прыгал и повисал на решетке, цепляясь за нее зубами и когтями; тигры, как мячики, ударялись о железные прутья, отскакивали и наскакивали снова. Медведь, блестя злыми глазами, как руками, тряс препятствие лапами, носорог упорно и настойчиво долбил рогом фундамент. Люди, бившиеся о решетку с другой стороны, еще больше разъярили зверей, и те усилили свои старания разрушить преграду. Фашистов объял ужас. Какой-то липкий, холодный страх пронизывал их, парализовал их голосовые связки, сковывал движения. Они перестали кричать, перестали рваться и биться. Они опустились на землю, закрывая глаза руками, поднимая руки с мольбой о пощаде, бросая оружие. Кто-то не потерявший окончательно рассудка, догадался привязать к своему штыку платок и поднять его над головой. Его примеру последовали другие и через несколько минут рабочие там, на окраине города, прекратили огонь. С винтовками наготове, мерными, спокойными шагами, шли рабочие сотни к сдающимся, обессиленным и испуганным врагам. Дикки, Бинги, Виктор и Женя, вооруженные револьверами, двигались в первом ряду и с удивлением прислушивались к звериному концерту, несшемуся ям навстречу. – Это талантливо, – сказал наконец Дикки. – Вам будет о чем писать в ваши газеты. – О, я никогда в жизни не имел столько тем. Более неожиданного и сильного зрелища мне не придется, вероятно, увидеть. Но он ошибался. Ему пришлось увидеть нечто совершенно необычайное, неожиданное и яркое. Ему пришлось увидеть огромного слона, шагавшего через ползавших у его ног фашистских солдат, слона, в хоботе которого была палка с привязанным к ней красным клочком материи. Ряды рабочих на мгновение остановились, пораженные этим зрелищем, потом кто-то крикнул – «ура!», кто-то запел Интернационал, а еще через мгновение, когда слон приблизился к рядам победителей, два человека с радостными криками бросились ему навстречу. А. А. А. Е. – Сакли! – орал как бешеный Дикки. – Фатьма! – сжимала в своих руках потерянную подругу Женя. Они собрались все вместе в последний раз. Они собрались по двум причинам. Во-первых, потому, что завтра некоторые из них должны были вернуться к себе на родину для новой работы, а во-вторых, потому, что Женя навсегда закрепила за собой имя Джесси Ред, а маленькая жена Налинакши стала Фатьмой Сакаи. Они собрались все вместе. На самоваре настоял Дикки. Он обязательно должен был видеть, как действует эта машина, и с уважением следил за Женей, наливавшей воду и насыпавшей уголья. – Мы должны завтра перед отъездом купить такую штуку, – сказал он. Женя улыбнулась и запачканной в угле рукой погладила его по щеке. – Вот и у тебя черная кожа, – резюмировал Бинги. Фокс тоже интересовался самоваром, от которого он за время своих скитаний отвык. Он быстро, однако, восстановил свои утраченные познания и вспомнил, что полированная поверхность этого пыхтящего зверя может причинить большие неприятности. Сакаи сравнивал самовар с действующим вулканом, а Фатьма спрашивала, нельзя ли из него курить, как курят кальян. В общем, все нашли, что это самая интересная штука, которую они видели за время своих странствований. Когда самовар был готов, его с торжеством водрузили на круглом столике, и все шестеро заняли места вокруг весело кипевшей машины. Долго сидели молча. Каждый из них вспоминал все происшедшее за эти долгие месяцы, и Дикки первым прервал молчание: – Я напишу большой роман, – сказал он. – Я расскажу в этом романе о наших приключениях. Я назову его… Названия он никак, однако, придумать не мог. Остальные ему помогали, но дело не клеилось. Решили отложить название до тех пор, пока роман не будет написан. Потом говорили, говорили по очереди и все сразу, старались высказать, как не хочется им расставаться друг с другом на долгие месяцы, а, может быть, и годы. – Когда негры будут свободны, мы все съедемся в моей деревне, – приглашал Бинги. – Советская Япония встретит вас с распростертыми объятиями, – уверил Сакаи. – В Америке, сбросившей капиталистов, вы найдете прекрасный прием, – добавил Дикки. – Когда все одна жена, – краснея, вставила Фатьма, – я дам вам много рахат-лукума Афганистан. Все рассмеялись, совсем смутив девушку. – Ничего, – сказал Сакаи. – Скоро она будет думать не только о рахат-лукуме. Потом вспомнили и о Фоксе. Ему сунули под стол пирожное, и он перепачкав свою морду в сладком креме, сидел, свесив одно ухо, довольный собой и своими хозяевами. Последнее слово было предоставлено Виктору. Он встал, серьезный и взволнованный. – Если ты, Дикки, напишешь свою книгу, тебя спросят – в чем ее смысл? Зачем понадобилось тебе рассказывать о длинной серии мало связанных друг с другом приключений и событий? Критики будут искать в твоем романе основную идею и, не найдя, станут ругать тебя. Ты им сумеешь ответить, Дикки! Ты им сумеешь ответить! Есть основная идея, скажешь ты им, есть! И вот в чем она заключается. Шесть человек, разных по национальности, были брошены в водоворот приключений. Шесть человек исколесили весь земной шар, сталкиваясь со всевозможными опасностями. И эти шесть человек спаслись и невредимыми достигли Красной столицы Советской России. Почему? Только потому, что в каждой стране, в каждой опасности они находили поддержку у людей, связанных с ними общей ненавистью в угнетателям и общей любовью к далекой стране рабочих и крестьян. Только это помогло нам пройти свой ужасный путь, только это объединило, спаяло и спасло нас, нас, людей Азии, Африки, Америки, Европы. – Знаю, – вскочил Дикки. – Знаю. А. А. А. Е.! – Что? – вытаращили на него глаза остальные. – А. А. А. Е. Мой роман будет называться А. А. А. Е. – Почему? Что за странное название? – Почему? Потому что Азия, Африка, Америка, Европа. Понятно? Приложение Ипполит и Виктор Кин. Литературный бульвар – Эх, ты, – сказал Селифан, – да это и есть направо. Не знаешь, где право, где лево! Гоголь Мать, уходя из дому, сказала детям: – Не играйте, дети, со спичками, не дергайте кошку за хвост и, ради Бога, не засовывайте в нос бобов… Едва мать закрыла дверь, как любознательные дети принялись за развлечения. Спички и кошка были избитыми удовольствиями. Но предостережение матери о бобах возбудило их интерес. И когда мать вернулась, она нашла детей плачущими, – огорченные дети без успеха пытались вытащить друг у друга торчащие из носу бобы. При беглом взгляде на комсомольскую литературу приходит на память эта поучительная история с бобами. Всюду – на съездах, в печати, в тезисах – мы отечески предупреждаем, боремся, порицаем ложную приключенщину, подаваемую под соусом красной романтики. Не щадя сильных слов, мы клеймим этот сорт литературы, как желтый, нездоровый вывих. И все-таки наши издательства непременно дарят нас все новыми и новыми перлами насквозь желтой, невыносимо бульварной приключенщины. Нэп возродил к жизни бульварных фланеров, маменькиных сынков, создал советизированных хлыщей, которые ищут применение своей активности. В полуторамиллионный комсомол вкрапилась, тем или другим путем пройдя все рогатки приема, узкая прослойка этого чуждого элемента. Эта публика ищет свою литературу и находит ее. Это она создает спрос на ложную романтику. Мутный поток бульварщины широк и глубок. Объективный смысл этой литературы заключается в том, чтобы отвлечь мысль и внимание от будничной советской действительности. Бульварному фланеру душно в суровой героике наших дней. Комсомольский значок для него не более, чем незначительная подробность костюма. Подмена подлинной, революционной деятельности дешевой шумихой, вздорной авантюрой, извращение обстановки и перспективы – вот в чем основной вред этой литературы. На войне – по-военному. Лучше переоценить опасность, чем недооценить ее. Мы боремся с самогоном, с кокаином, даже с табаком. Тем более мы не можем пройти мимо этой литературы, отравляющей сознание молодежи. В советской стране начинают злоупотреблять свободой печати. Пора решительно топнуть ногой на незваных гостей. – Довольно! Побаловались… * * * Исключительным примером обнаженно-бульварной литературы является роман «АААЕ», принадлежащий перу А. Иркутова и В. Веревкина. Этот роман оставляет далеко позади все вышедшие до сих пор литературные произведения этого жанра. Судите сами. Что является характерным для бульварного романа? Прежде всего – сюжет. От него требуется безумная, безудержная авантюра, ошеломляющий трюк, море крови и… свадьба на последней странице. Авторам оказалось мало револьверных выстрелов и холодного оружия, – в романе мобилизованы самум, шторм, землетрясение, небесные хляби и прочие безответственные явления природы. Роман влачит своих героев по Азии, Африке, Америке и Европе (Австралия несправедливо обойдена вниманием). Авантюра ведет нас из советского полпредства в гарем восточного человека, где московская комсомолка попутно пробуждает женщин востока: сто пятнадцать женщин секут евнухов и слуг, устраивают ради развлечения читателя потоп в доме сластолюбца и т. д. Полем революционной борьбы служат, кроме гарема, башня молчания, джунгли, город прокаженных, зоологический сад и даже дорожные чемоданы… Бульварный роман всегда искал себе героев в определенной среде: принцев крови, князей, графов, самое меньшее,
баронетов. Конечно, графы и принцы крови у нас выведены из употребления. Авторы «АААЕ» остроумно заменили их советскими полпредами, ответственными партийными и комсомольскими работниками. Впрочем, «высший свет» также допущен к участию, хотя на отрицательных ролях. Среди злодеев вы встретите принца Уэльского, сына лорда Сесиля, главного колдуна Нью-Йорка и т. д. Авторы, вероятно, убеждены, что в «АААЕ» они подарили читающему миру полезную, коммунистически выдержанную книгу. Выдержанности, разумеется, нет ни на грош, зато благонамеренность авторов режет глаз. Сверх меры и разума усердные авторы не только снабдили капиталистов всеми смертными грехами, но даже не пощадили их внешности. Вот, для первого знакомства, Боб Роджерс. Он – плантатор и эксплуатирует бедных негров. Само собой… «Он был кривым. На его толстом, лоснящемся от жира, вечно нечисто выбритом лице ворочался один-единственный глаз» (стр. 37). «Волосы были жесткие и почему-то не росли. На затылке местами сверкала плешь. Лоб был низкий. Густые, сросшиеся брови и один глаз» (стр. 52). Мало одного глаза – «и тот желтый. Белки глаза испещрены тоненькими жилками. Лицо бледное, с желтым оттенком. Пористая кожа и широкие, в минуты злобы свисающие губы» (стр. 52). «Его лицо и в спокойном состоянии не производило приятного впечатления», а «в припадке злобы все это делалось хуже. Лицо багровело, в углах рта показывалась пена. А единственный глаз наполнялся кровью»… (стр. 52). Не ограничиваясь столь отталкивающей внешностью, авторы через несколько страниц снова возвращаются к ней, чтобы лишить эксплуататора последнего достояния человека – рук. «Самым неприятным были его ненормально длинные руки, которые заканчивались (приятная неожиданность!) узловатыми пальцами с почерневшими ногтями». Читатель после этого вполне подготовлен узнать, что любимые занятия «кривого черта» – избиение негров и насилия над женщинами. Не уступают «кривому черту» и другие, самые хотя и незначительные негодяи. Появляющиеся на один момент перед читателями Санди, Рагор и Миндра выглядят так: «На лице каждого, словно на пластинке фотоаппарата, запечатлелись все человеческие пороки.
У Санди не было одного глаза и половины левой щеки, причем уцелевшие части лица были покрыты какими-то темно-лиловыми нарывами, местами переходившими в желто-синие язвы. Волосы рыжие и какие-то бесцветные росли пучками». А нос, пугают авторы, «раздулся огромной картошкой, испещренной синеватыми жилками. Рагор отличался полным отсутствием лба и провалившимся в пропасть греха и разврата носом, а Мандра имел на своем лице столько шрамов, что совершенно нельзя было определить, чем он видит, говорит и ест». Зато какова внешность коммунистов! Взгляните, например, на Дикки Реда, американского коммуниста. У него – «волосы каштановые, откинутые назад; плотный румянец на загорелых щеках. Темные брови и глаза – серые, прекрасные глаза» (стр. 96). Или героиня – Женя. У ней глаза «синие, темно-синие», «золотые волосы», «смуглая мордочка». Колено Женино и то – «смуглое, нежное, круглое» (стр. 220). Свою любезность авторы распространяют на всех друзей и родственников героев. В одном эпизоде мелькнула Редова сестра, мимоходом, на четырех страницах. Авторы не упустили случая проявить свою галантность и сделали из американской комсомолки даму приятную во всех отношениях. Дали ей «прекрасный румянец, алые губы, под глазами естественная темнота кожи, брови почти черные, а щеки такие свежие и упругие» (стр. 103). «Глаза большие, глубокие, серые, такие же, как у него (Дикки), но куда лучше». Другие женщины «делают что-то со своими ресницами и становятся похожими на больную кошку, у которой слезятся глаза. У Жени густые, длинные ресницы». В нашей литературе немало ляпсусов. В прошлом очерке нам приходилось говорить, что комсомольская литература списывает своих героев с плаката. Но никто никогда, кажется, не доходил до такой отвратительной пошлости, чтобы срисовывать героев с помадных банок и конфетных оберток, – в этом пальма первенства принадлежит, по справедливости, «АААЕ». Благонамеренность авторов сквозит не только во внешности, но и переносится на флору, фауну и даже неодушевленный мир. Так, фашисты привязывают знакомого нам Дикки Реда к полотну железной дороги. Но симпатизирующий, очевидно, компартии паровоз лояльно свертывает на другой путь, не забыв пережечь искрами веревки, и Дикки спасен. Когда немолодой, но порочный тигр (инспирированный, надо думать, Антантой) прыгает на бесчувственную Женю, благонамеренные авторы направляют верного негра Бингу на аэроплане, и тигр убит. Зато другой тигр, противоположной ориентации, с успехом поедает вооруженного до зубов французского офицера. Всего не перескажешь. Кто не верит, пусть читает сам. * * * Чем дальше в лес, тем больше дров. Наряду с конфетными героями авторы уверенной рукой рисуют картины колониального, американского, гаремного, полпредского и всякого другого быта. На стр. 12 внимательный читатель узнает, что «быть полпредом в Афганистане – это далеко не синекура». Очевидно, авторы полагают, что «быть полпредом» в остальных пунктах земного шара – явная синекура? «Отдыхать там вряд ли придется», – продолжают авторы. Конечно, это не Лондон, не Париж – там, вероятно, сплошной дом отдыха полпредов. При первой встрече читатель застает афганистанского полпреда «товарища Арахана» (?!) в неприятном положении. Через два часа полпред Арахан должен выехать из Москвы «по месту своей службы», а пока что «мечется по комнате». Но только на «месте службы» авторы развертывают свое знание полпредской жизни. «У полпреда много неприятных и скучных обязанностей. Но из них самая неприятная – это обязанность принимать важных и нужных людей», «ни на одну минуту не надо забывать об обязанностях хозяина и старательно угощать гостей, нарочно с пустыми желудками приезжающих на такого рода вечера». Арахан «встречал гостей в дверях парадного зала… отвешивал глубокие поклоны восточным гостям, крепко жал руки европейцам» и, радея, очевидно, о советских хлебах, «с тоской подсчитывал, сколько еще приглашенных должно пройти мимо него» (63–64). Больше о работе полпредов ни слова. Так рисовать занятия советского полпредства не позволит себе даже бульварная печать. Неумная попытка авторов оставляет самое неприятное впечатление. Пользу она может принести только белой агитации. * * * Известно, с какой жадностью хватается наша молодежь за всякую книгу, ведущую речь о героической работе зарубежных коммунистических организаций. Конечно, наши авторы спекульнули и на этом выигрышном моменте. Здесь их постоянная развязанность переходит все границы. Они приложили руку к коммунистической рабочей газете Америки: Каждый (ей-Богу!) репортер имеет автомобиль. Редакция имеет собственный большой семиэтажный дом. На крыше – два ангара со стальными самолетами и самолетами системы Райт, последние специально для репортеров. Двери редакции оборудованы по последнему слову большевистской техники, – опутаны плотной сетью электрических проводов, которыми в случае налета полиции можно в любом месте произвести частичный взрыв и т. д. Откуда выдуманы «стальные самолеты», электрифицированные двери, когда наших товарищей привлекают к суду за употребление на сцене бутафорского оружия? Кто дал авторам право, кроме гонорарной ведомости, на такое чудовищное извращение действительности? * * * Авторы знакомы не только с правами заграничных советских работников. С такой же легкостью они преподносят читателю незаменимые с точки зрения исторического материализма сведения по отдельным странам и национальностям. Сославшись на географию Иванова, авторы с завидной эрудицией пишут историю Индии: «В древние времена она (Индия, сиречь) населялась дравидами, черной породой людей, потом пришли какие-то нахалы, назвались (?) индусами и парсами и выселили черную породу на острова. Парсы кланялись по-мусульмански, индусы завели (?) Браму, Вишну и Сиву и вообще (?) считали (?) себя буддистами. Любимым занятием у них было поклонение крокодилам, крокодильчикам, коровам и телятам. Крокодильчики их ели, у коров они пили молоко. Потом (?) болели всеми болезнями и купались в Ганге. Образовали сотни каст: что ни профессия, то каста, – порицают авторы индусов, – на черную работу создали отверженных созданий, париев и радовались. Радовались до того момента, пока любопытные европейцы не пришли и не расчесали затылки пулями, огнем и вообще (?). Так Индия оказалась во власти англичан» (стр. 194–195). Каких-нибудь 15 строк – и все сказано! Находятся же после этого чудаки, посвящающие томы изучению захвата Индии англичанами. Попутно роман обогащает читателя полезными сведениями о восточном гареме. «На Востоке как-то сразу из девочки-ребенка вырастает женщина… раскрывающаяся (?) для любви и страсти… Едва почувствует она первое набухание груди, едва ее одежды первый раз окрасятся каплями крови, алыми вестниками зрелости»… и т. д. и т. п. Ну, довольно! Хорошего понемногу! * * * Даже наша в общем снисходительная и добродушная критика была возмущена. Старейший из толстых советских журналов отметил две-три грамматические ошибки и пришел к выводу, что роман, кроме того, пошл и бездарен. Если бы только пошл и бездарен!.. «Бывают, – говорил в свое время Писарев, – бездарности тихие, скромные, почти приятные по своей безобидности; но бывают и другие бездарности: лютые, буйные, изъявляющие притязания на смелость мысли, пылкость чувств, на ширину умственного развития, на свежесть и едкость юмора и на разные другие хорошие вещи, которые навсегда остаются для них недоступными». «АААЕ» принадлежит ко второму роду бездарностей. В обращении ко «всем», напечатанном на специальном листке, А. Иркутов и В. Веревкин с присущей им скромностью заявляют: «Все недостатки романа авторам известны. Пишите и говорите о том, что в романе хорошо». Извольте. Хорошо в романе одно и только одно, то, что он собрал в себе, как в фокусе, всю пошлость, всю безграмотность и безвкусие бульварной романтики. «АААЕ» – прейскурант бульварщины. Подобные книги вызывают досадное, тяжелое недоумение. Мы знаем, с каким трудом дается нам политическое, особенно интернациональное, просвещение рабочего подростка. И тут же сбоку врывается насквозь желтая книга и, захлебываясь, лжет о революции, превращая суровую борьбу рабочего класса в нелепый фарс. В одном месте авторы призывают читателя выйти после трудового дня «на бульвар» и подставить голову «южному ветру». Авторы с воодушевлением описывают преимущества «южного ветра», идущего из Африки, несущего к нам таинственные звуки негритянских тамтамов, лай гиен и рычание тигров. Разумеется, для завсегдатаев бульварной романтики, в голове которых свободно гуляет «южный ветер», звуки тамтамов и лай гиен являются своего рода литературной программой. Они не видят подлинной реальной романтики нашего советского быта. А между тем, сколько героических, захватывающих страниц раскрывает перед нами ежедневно серый газетный лист! Какими жалкими, дешевыми трюками кажутся нам похождения опереточных коммунистов из «АААЕ» в сравнении с суровым мощным героизмом нашего времени! Нас не удивишь рычанием тигров, когда на нас вот уже 8 лет рычит буржуазия всего земного шара. Мы не преувеличим, если скажем, что настоящей, революционной, романтической литературы у нас нет. Наши будущие авторы сейчас еще растут где-то по заводам и селам. Их место не по праву занимают развязные, неряшливые разбойники пера. И когда они, наши, нужные нам авторы, придут в литературу, они дадут подлинную, правдивую романтику советского героя, который, рискуя головой, под угрозой обреза, строит социализм в нашей стране. Может быть, у нашего героя и не будет «каштановых, откинутых назад волос», «плотного румянца» и «серых прекрасных глаз». Возможно, что незаметная, будничная советская героиня не порадует Иркутова и Веревкина «темно-синими глазами» и «смуглыми, нежными, круглыми коленями». У одного из таких героев, у рабкора Григорьева, волосы отодрали вместе с кожей озверевшие бандиты. Для бульварной литературы, которая высоко ценит прическу героев, это будет большим разочарованием, но – что поделаешь! Нам нужна полнокровная, реалистическая, правдивая романтика, отражающая трагизм и пафос нашей борьбы. Молодежь должна оттачивать свой гнев к эксплуататорам, свою готовность к бою на мощном граните рабочей революции, а не на рыхлом песке бульварщины. 1925 г. Об авторах Андрей Дмитриевич Иркутов (наст. фамилия Каррик, 1897–1937) – журналист, прозаик, драматург, поэт. Родился в Эдинбурге (Шотландия). Очевидно, внук одного из пионеров фотографии в России, шотландца В. Каррика. Окончил юридический факультет. Участник Первой мировой войны. В гражданскую войну был в рядах 1-й Конной Армии. Упоминается в одесском дневнике В. Муромцевой-Буниной в записи от 12 апреля 1919: «Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов, с острым лицом и преступным видом, Олеша, Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты буржуазным, обветшалым писателям. Держали себя они нагло, цинично и, сделав скандал, ушли. Волошин побежал за ними и долго объяснялся с ними. Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами, а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах, и они боятся, что им мало перепадет…» Впоследствии А. Иркутов жил в Москве, принимал активное активное участие в деятельности общества «Безбожник», в организации пионерской работы и детского физкультурного движения, печатался в газетах. Опубликовал около 60-и книг, в числе которых – детские и «взрослые» пьесы, стихи для детей, приключенческие произведения (сб. «Его отец», 1925, «Рассказы товарища Джонса», 1925 и др.), ряд фантастических рассказов («Коммунизатор мистера Хэдда», «Бессмертие», «Исход боя решается» и др.), роман «Тайна двадцать третьего» (1925). Практически все произведения А. Иркутова отличались неприкрыто агитационной направленностью. В январе 1931 г. А. Иркутов опубликовал в «Литературной газете» программную статью «Нужен ли детский писатель?», в которой призывал будущих детских писателей к «огромной специализации и сознательному закреплению себя за детской литературой». 26 марта 1938 г. А. Иркутов был арестован по обвинению в шпионаже, 17 сентября 1938 г. приговорен к смертной казни Военной коллегией Верховного суда СССР и в тот же день расстрелян под Москвой. Реабилитирован в 1957 г. Владимир Всеволодович Веревкин (1904–1938) – журналист, прозаик. Родился в Москве. Окончил реальное училище. Учился в институте журналистики. Много путешествовал, плавал матросом на советских торговых судах. Автор приключенческих рассказов, повестей и романов: «Молодцы из Генуи» (1925), позднее как первая часть романа «Красное знамя победит» (1925), «Алданские шерифы» (1926), «Большой каботаж: Вокруг Азии летом 1925 года» (1926), «На своих на двоих» (1927) и др. Отличался любовью к всевозможным авантюрам: «Да, это была привычная комсомольцам любимая их газета. Очевидно, только что пришедшая на Волховстройку „Комсомольская правда“ от 31 июля 1926 года. <…> Среди других сообщений о новостях у нас в стране и во всем мире была напечатана вот эта самая, как бы обыкновенная заметка: Нашумевший по всему миру план полета на Луну в ракете, очевидно, близок к осуществлению. Строитель ракеты американец Годдард собирается вылететь на Луну 10 августа. В Нью-Йорке нашлось желающих полететь на Луну 62 человека, тогда как ракета берет всего лишь 11. Наш советский писатель В. Веревкин, автор романа „АААЕ“, желает лететь на Луну в качестве представителя СССР. Сейчас он ведет через Всесоюзное общество культурной связи переговоры с Америкой по этому вопросу. Намерение В. Веревкина поддерживается Высшим советом физической культуры. <…> Лиза даже видела где-то фотографию этого писателя – В. Веревкина. Красивый парень в клетчатой рубахе и галстук бабочкой» (Разгон Л. Шестая станция. М., 1971). Сохранились также воспоминания Н. Богданова: «Привел его <А. Некрасова> в редакцию неутомимый искатель новых авторов для своих любимых журналов «Мир приключений» и «Борьба миров» Владимир Веревкин, друг детства, товарищ странствий, правда не таких далеких. Володя увлекался нашим Дальним Востоком. Искатели «женьшеня», контрабандисты, хищники-старатели, моющие золотишко в дебрях Уссурийского края и переехавшие с ним границу, беглецы из лепрозория. Тунгусский метеорит. Русская Америка, Аляска. Командоры, айны, алеуты. Однажды он явился в
редакцию с девицей, так закутанной в пушистые меха, что мы разглядели лишь ее крошечный носик, и уверял, что это знаменитая красавица эскимоска, из-за которой воюют два племени, живущих на разных берегах Берингова пролива. И представил как жену… А вскоре красавица-эскимоска исчезла, отбыв на остров Врангеля разводить завезенных туда легендарных овцебыков. Через некоторое время исчез и Володя Веревкин, умыкнувший ее у двух враждующих родов. Долго его не было. Это встревожило нас. И особенно Андрея Некрасова. Неугомонный Топс, грозный китобой Пляши-нога, хромой морской волк угомонился. И теперь в его друзьях были не топители кораблей, не бичкоммеры, а писатели – Пришвин, Паустовский, Арсеньев и друг-наставник Житков. Ручищи, шуровавшие уголь в топках, направлявшие гарпунную пушку, потянуло к перу, перо – к бумаге. Времена «травли» с подоконника прошли, стал скуп на слова… И скупо вымолвил, собираясь в дорогу: – На остров Врангеля… Там эти, овцебыки… Удивительные, живут, размножаются среди снегов… Им ничего не страшно, лишь бы не было волков. Овцы, хоть и быки. Так он уехал искать следы затерявшегося друга детства Володи Веревкина, приобщившего его к литературному братству. Возможно, он уже знал нечто такое, чего лучше бы и не знать. Не помню, весна это была или осень, но явился наш Топс по-осеннему хмурый. И не взобрался ни на подоконник, ни на край стола, а уселся в редакционное кресло секретаря «Смены». Мы к нему по старой привычке, где да что, да как там быки на острове Врангеля. И все ждем про их хранительницу, красавицу эскимоску, и ее рыцаря Володю. А он: «К черту овцебыков и остров Врангеля, я только что от людоедов». – Ой, опять треп, какие людоеды? – Веселые, в ватниках и посмеиваются. «Вышка» им не грозит. Границу перейти не успели. В заспинных мешках, кроме вяленого мяса, трута и огнива, ничего – ни песку, ни самородков. А за то, что съели, оголодав в тайге, прихваченную из тюряги «корову», много не получат. Ведь это тоже был убежавший с ними уголовник. Мы уже знали об этом страшном обычае уголовного мира и не удивились, что к своей коллекции удивительных приключений неугомонный Топс приобщил еще одно.
– Ну, а эта… красавица эскимоска и Володя? – Они не знали, кого ели… Желая проникнуть в их подлый мир, Володя «заделался» в тюрьму под чужой фамилией. Меня вызвали для опознания. Из беседы с ними я убедился – округлое лицо, улыбчивый, полненький… знали, кого выбирали. – И это им сойдет? – Сойдет, нет доказательств убийства. Мог умереть просто как непривычный к лишениям… Ну, а воспользоваться трупом, чтобы не сдохнуть от голода самим, – закон тайги. – Топс замолчал, замолкли и мы…» (Богданов Н. С кого списан Врунгель, или Необычайные похождения Топса, по прозвищу Пляши-нога // Детская литература. 1989. № 12). Роман «А. А. А. Е.» публикуется по первоизданию: Иркутов А., Веревкин В. А. А. А. Е.: Роман приключений. М.: Мосполиграф, 1924. Рецензия Ипполита (И. К. Ситковского) и В. Кина публикуется по изд.: Писатели комсомола: Сб. статей А. В. Луначарского, Д. Ханина, Ипполита и В. Кина. М.-Л.: Молодая гвардия, 1928. В текстах исправлены очевидные опечатки и ряд устаревших особенностей орфографии и пунктуации. Настоящая публикация преследует исключительно культурно-образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п. Примечания 1 Божества (Прим. авт.). n_1 2 Авторы убедительно просят не считать это сравнение иронией. n_2 3 В. Шкловский. Пробег Герра Клауса. Изд. «Без вех». Берлин, 1924 г. Стр. 375. Тираж 100000 экз. n_3 FB2 document info Document ID: 1b1a5499-aa42-4852-afe9-86312d79878d Document version: 2 Document creation date: 13 July 2020 Created using: FictionBook Editor Release 2.6.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ Абджед, хевез, хюгги… Аделина Ефимовна Адалис Иван Владимирович Сергеев Новый выпуск серии «Polaris» представляет весьма редкую и несправедливо забытую книгу – написанный на туркестанском материале авантюрно-фантастический роман поэтессы А. Адалис и ее мужа, писателя И. Сергеева «Абджед, хевез, хюгги…» (1927). Этот роман можно читать как историю злосчастной экспедиции, открывшей в горах Памира загадочную потерянную цивилизацию. Но такое прочтение будет только поверхностным – перед читателем роман масок, и под маской традиционного «романа приключений» в нем скрывается изощренная литературная игра. https://traumlibrary.ru Аделина Адалис, Иван Сергеев Абджед, хевез, хюгги… Абджед, хевез, хюгги… Предварительные приключения Глава первая Легенда Верблюд поглядел искоса гордым, мохнатым глазом. Козодоевского снова рвало. За двенадцать дней перехода он не мог привыкнуть к килевой качке. Сережа, раскуривая зеленоватую махорку и вставившись невидящими главами на знакомое зрелище, продолжал говорить терпеливо и зло: – Да, зачем мечтать об Африке, когда собственная Африка под рукой? Ты мираж видел? – Видел. Тигра видел? Видел? Ты сейчас скажешь, что не видел тигра, но это ложь. Джелал свидетель. Джелал! Черноглазый мальчик со скошенным подбородком и живыми бровями застенчиво улыбнулся. Сережа настаивал: – Надеюсь, ты не жалеешь, что мы использовали отпуск таким образом? Не жалеешь? Боря, а, Боря! Козодоевский икнул и втянул в себя новый приступ рвоты. От природы он был обидчив, хрупок и привержен к литературе. Его дружба с Сережей измерялась беспричинной симпатией к последнему всех встречных и поперечных. На сей раз Козодоевского проняло: – Вы несправедливы. Если бы вас рвало, я бы вел себя иначе! Что касается верблюдов, они страшны, как химера. Я уже говорил вам, что верблюд – помесь облезшей проститутки с доисторическим чудовищем. Вы хотите признанья, что я их боюсь? Да, боюсь! Нате, режьте меня! – Не валяй дурака, Боренька! Никто, братишка, не виноват, что тебя кишка тонка. Поехал – терпи. Сережа отошел в сторону и, заслонив глаза рукой, вгляделся в смутный, пересыпающийся воздух. Двенадцать дней по бледной горячей земле, под низким солнцем! Серый Гиссарский хребет, верблюды, будто слепленные из древней земли – Шахрисябз, Якка-баг, Хайдар, – глаза усталые от песчаных бризов; на остановках тростанковые навесы караван-сараев, древний черномазый народ с дребезжащими дюторами, с розовой розой за ухом и вечной пиалой у рта… А дальше – смутная, как воздух, неизвестность и чертовщина, вроде той, что пишет Козодоевский, только лучше… Сзади Сережи раздались высокие гортанные крики погонщика. Джелал помог встать первому верблюду, зажурчавшему, как лошадь селезенкой, остатком воды в бурдюке. За первым, кряхтя и подламываясь, вздернулись второй и третий. Под шеей у каждого болтался медный, позеленевший по краям колокол. В песчаной тишине прошел мягкий, нестройный звон – волнующий и усыпительный. Караван тронулся. До ближайшего караван-сарая оставалось около четырех часов. Козодоевский, утомленный рвотой и мерным качанием верблюда, сидел с закрытыми глазами, мысленно перебирая слова новых стихов: «Песок… прохлада… вечереть… Болезнь… восток. Тамерлан – померла… мазар – сказал… Гималаи» – Гималаи-то продолжение Гиссарского хребта, а, Боря? – вдруг спросил Сергей. – Что? – Козодоевский вздрогнул. – Гималаи-то продолжение Гиссарского хребта, а? – Отроги, голубчик, а не продолжение. А ты почему знаешь, что я подумал о Гималаях? – Ничего я не знаю… Они продолжали путь молча. Жара в Туркестане спадает быстро и начисто: она точно отсыхает от ладоней, от висков, от подметок, от напряженного и отяжелевшего за день сердца. Серо-желтый закат подернут туманом. Козодоевскому и Сереже после Москвы все было в диковину. Будь у них командировка – твердое и ударное обязательство – Средняя Азия пришлась бы им по росту: та же работа, та же советская земля. А большой отпуск вынуждает человека наслаждаться и напрягать свою любовь к жизни. Еще месяц тому назад Туркестан казался им чем-то вроде Кавказа, только запущенного и неиспользованного. Десятки людей ежедневно уезжали в Туркестан и приезжали оттуда; говорили о городах, где по улицам так же гремят трамваи, издаются газеты, где будто бы такая же культура, только с пряным восточным запахом. Три недели тому назад, в Ташкенте, друзья были не удовлетворены широкими аллеями улиц и черными шарами карагачей – непонятных и прекрасных деревьев; особенно пленяли их на каждом шагу чай-ханы, убранные темно-красными коврами и широкими паласами, с утра до ночи полные народом в пестрых халатах, тюбетейках и чалмах. Раскаленные докрасна базары с небрежными купцами и хитрыми покупателями напоминали кинематографический Восток. В старом городе обдавали теплом слепые лессовые стены, обрывы и лошади. Множество лошадей… – Ташкент того-с, на вид колониальный город, – соглашались приятели, гуляя по шашлычной Урде между грудами лавчонок, фруктов и фонарей. И им казалось, что таковы же во многом города Британской Индии. В Самарканде отдых кончился. Потянуло вглубь страны. Они жили в самой гуще мусульманского населения, между гортанных песен, ишаков, неистовых собак и сверкающих голубых развалин. Каждый вечер хозяин чай-ханы играл на дюторе и пел на картавом языке о заманчивых городах. 12-го июня Козодоевский и Сережа снарядились в путь на восточную границу. От Самарканда до Бухары они добрались поездом; от Бухары на Карши, с пересадкой в Ки-таб. Из Китаба в Шахрисябз. Два дня искали путей пробираться дальше. На 3-й день, шляясь по базару, встретили торговый караван – наметили маршрут и тронулись. И когда отъехали от Шахрисябза несколько верст, они поняли, что культура кончается там, где замирают гудки паровозов; и сейчас можно было ожидать решительно всего: тигров, басмачей, землетрясений. Козодоевский ворчал: пользуясь справочниками и чужими рассказами, он сделал бы лучшую книгу о Туркестане, чем в качестве очевидца. Всю свою жизнь он искал встреч с рассказчиками. Общественная работа кандидата партии утомила его больше, чем полагается. В караван-сарае, после четырехчасового перехода, он заснул, как мертвый, обычным своим тяжелым, но долгим сном. Сережа пил зеленый чай, прочно расположившись на плоских, жидких подушках; Джелал сбивчиво перебирал струны дютора. Русские в этих местах – редкость. Караваны с советскими работниками, отправляющимися в Дюшамбе, проходят выше по большой верблюжьей тропе, западнее Куль-Иска-ндера. И разговор хозяина с путешественником заставил навострить уши всех собравшихся под низким закопченным потолком. Подсело еще двое: один – молоденький с большими выпуклыми главами, лет 20; другой – чернобородый в дорогом парчовом халате. Старик-хозяин что-то коротко сказал чернобородому. Чернобородый отполз и передал сказанное внимательно притихшим спутникам. – А-а-а! – Закачались седые бороды и молодые безусые лица. Кто-то предложил пиалу с зеленым чаем. Сережа знал: отказаться – обидеть. Взял в правую руку к груди, сказал «рахмат». Раздался довольный смех. – Ой, якши, русс, якши-ака! Знакомство было завязано. – А, сдалека едит? А? Пораженный Сережа обернулся и поглядел на говорившего по-русски. Чернобородый улыбнулся. – Вы знаете русский язык? – Да. Я жил Россия. Торговал. Магазин был в Китабе. Сейчас Дюшамбе ехал. А вы куда? – Да тоже я Дюшамбе. – Одна? – С товарищем. Чернобородый вопросительно поглядел вокруг. – Он сейчас спит во дворе, – пояснил Сережа. – A-а. Усталя. Жарко – ой-ой-ой. Жарко! – Да. – Ничего. Отдыхал будет – здоров будет. А зачем в Дюшамбе ехал? Плохо жарко. Яман-йол (плохая дорога). – Ну, ерунда, хорошо. Два дня – и там будем. Посмотрим – и дальше. – А куда? – Пока не знаем. – Нет. Дюшамбе – нехорошо. Жарко. Была в Искандер-Куль? – Нет, не были. А что, интересно? – Да, хорошо. Большой вода. Там ты пондравин. – Что?! – Пондравин. Сережа растерянно поглядел на Джелала. Джелал расхохотался. – А еще – «я жил Россия»! Не знаешь говорить, русский слово не знаешь! Не пондравин, а мандравин. Черная борода обиделась. – Ну, мандравин. Так? Сережа продолжал не понимать. – Вот один хороший девочка, – объяснял Джелал. – Ты смотрел хороший девочка. Ты говорил: она мне мандравин. – Не так, Джелал! Не «мандравин», а понравилась, – догадался Щеглов. Чернобородый распахнул полы халата и расхохотался в свою очередь. – Ай да мулла Джелал! «Не умеешь русски»! Сам не умеешь! Приди я тебе дать верблюда чистил. Хочешь? Джелал в свою очередь обиженно замолчал. Купец окончательно пришел в благодушное настроение; он подсел еще ближе к Сереже и заговорил почти заговорщицким тоном: – А тебе я скажу, ака: иди Куль-Искандер. Хорошо смотреть. Большой вода, а кругом высокий гора. На один угол карагач стоит, на другой угол карагач стоит, на третий угол карагач стоит, на четвертый угол карагач стоит. Сам Искандер карагач растет. Сейчас растет. Дальше пойдешь – гора, гора, гора. Высоко – тяжело. Пойдешь дальше, шел направо – там река идет. Пойдешь река – ничего не растет, пусто. Идешь, идешь – гора, на гора – черный яма… идешь яма – комната попал, большой ветер – ой-ой-ой – идешь, опять комната попал – темно – ночь, вода – чайник кипит. Бисмаллах! Идешь дальше – опять комната; большой змея лежал, глаза горел; этот змея убить нужно и левый глаз на рука взять. Идешь, глаз на рука горел. Светло – день. Опять комната, большой большой, а двер нет. Ты стать на запад, на Магомет, громко сказать: «Бисмилла иррахман иррагим», и как сказал – сейчас глаз от змея катился, катился. Идешь, опять перед тобой глаз бежал: смотришь, комната и сто двер. Не знаешь, куда попал нада. Смотришь: опять глаз бежал; твой одну двер открывал, опять комната и сто каракурт[1]. Раз кусил – сейчас умирать. Посмотрел – есть каракурт; смотрел опять – нет каракурт; зато есть девушка, много красивый девушка. Хотит тебе подойги, целовать хотит. А ты знал – целовать нельзя: раз целовал – сейчас умирать. Тогда ты брось глаз змий на пол и кричать: Аузу билляг минаш-шайтан-уль раджим бисмилляги размани-рагим[2]. Разбился глаз сто кусков: убил сто девушка – как умирал девушка – нет девушка, нет каракурт, лежит сто шугал[3] – помирать, воняет. Теперь ты одна, темно, куда шел не знай. Стал – слушал: совсем тихо – ничего не слышать. Потом слушал, смотрел – вода бежал. Пошел рука на вода ложил… Кругом стена, нет дорога, нет вода, бежал вода в стена. Теперь ты встать и стучать стена один раза – один, один раза – два, один раза – три, и громко кричать одно слово, ах, какой слово – я сейчас забыть все слово, а так нада: «Абджед хевез хютти… келемен», – нет забыть, – вот в Китаб я есть это слово. Потом стена будет, двер, потом идет на двер старый женщин с белой борода; говорит женщин: – Много ты шел, много умел, много делал. Вот ты взять ключ, эта ключ на комната лежат в комната сундук, в сундука опять сундук, опять сундук, опять сундук, очень много сундук, а в самый маленький сундук лежит «диргем»[4] – маленький «диргем». Ты взять этот «диргем» и пойти Искандер-Куль. И знать: все равно, что «диргем», что «тали» – это и есть «тали». Все, что хочешь, твое есть. Хочешь много-много денег – твое есть, хочешь много девушка – твое есть, хочешь много верблюд – твое есть, что хотел – твое есть. Потому «тали» – Аллах дать. Великий слово «абджед хевез хютти»! Чернобородый посмотрел пристально на свои пальцы, украшенные дорогими перстнями, и глубоко втянул дым из чилима[5]. Сережа тихо нагнулся к Джелалу: – Что такое «тали», Джелал? – Счастье, «тали» – счастье значит, ака. Чилим забулькал; чернобородый выпустил густой клуб дыма. – А потом, ака, пойти к Искандер-Куль. Думать, думать, что хотеть. Долго думать. Потому Аллах дать раз хотеть. Потом брось «диргем» Искандер-Куль. Кипит вода, кипит куль, карагач тебе петь. Птицы петь. Джульбарс прийти, рука тебе целовать. Потом выйти из Искандер-Куль девушка – все, что ты хотеть – все сделать. Ой, хорошо Искандер-Куль! Тяжело «тали» бросать. Много люди умирать, лежит «тали», никто взял. Бисмилла иррахман иррагим! Чилим погас. Крошечный, коренастый мальчуган с ужимками ленивого зверька снял резной деревянный чубук, полный горячего пепла и осторожно отнес его в угол, где шипели диковинные узкогорлые самовары. Часть слушателей разошлась. Сережа встал, потягиваясь и хрустя пальцами. – Рахмат, ака! Очень хорошая легенда. Жаль, мой товарищ не слышал. Он это
любит. Чернобородый молчал, склонив голову на грудь. Сережа обратился к Джелалу: – Ты не верь, голубок, чепуха. А поискать чего-нибудь интересного и я не прочь, а, Джелал? Дюшамбе-то чепуха. Самарканд видели, Шахрисябз видели. Что искать в Дюшамбе? Потом успеется, а, Джелал? Джелал улыбнулся своей виноватой улыбкой. – Дюшамбе плохо. Куль-Искандер плохо. Езжай Москов. Там русски папа, мама. Здесь басмач. Убить могут. Чего тебе надо? Сережа похлопал Джелала по плечу. – Брось, бала[6]. В Москве работы много. Мне отдохнуть надо. Приеду Москов, снова работать буду. Айда спать. Сережа вышел во двор караван-сарая. В дверях он остановился и весело постучал пальцем по лбу, поймав себя на том, что все чаще коверкает русский язык. Потом улыбка медленно сошла с его губ. Двор караван-сарая, огромный и мрачный, был полон верблюдов и до ужаса схожих с ними погонщиков. Погонщики спали скорчившись, почти сидя. Дикий и терпкий верблюжий запах, ставший уже таким знакомым, навис над караван-сараем, как грозовая туча. Две желтые лампы низко горели в двух концах двора. Сережа вспомнил из легенды: «Нет, девушка, нет каракурт, лежит сто шугал: помирать – воняет». «Ерунда какая, – подумал он, и тут же поправился: – Легенда – ерунда, а Куль-Искандер существует. Есть тут места и почище Куль-Искандера. Например, Кара-Куль. Неисследованная земля – terra incognita, что ли, как это там говорится?.. Советская земля!» К горлу бурно подступила радость. – Выбрать по карте, где пожутче, а потом, глядишь, открытие… Искать, поднять на ноги учреждения, если что-нибудь важное… Он стал осторожно пробираться между спящими в поисках Козодоевского. Козодоевский спал на спине, раскрыв рот и раскинув руки. На худом лице обострился и стал еще горбатей забавный немецкий нос. Кисея, защищающая от комаров, сползла под подбородок и скомкалась, как нагрудничек у младенца. Сереже стало беспричинно жаль товарища. «А, впрочем, ведь и Борис рад отведать приключений, опасностей, воздуха неизвестных стран», – успокоил он себя, с наслаждением вытягиваясь рядом на жесткой и пыльной кошме.
Сквозь сон томили приятные, но навязчивые мысли: завтра расквитаться с караваном, обмозговать, прикинуть, и в путь – далеко, далеко… Глава вторая Разговоры Джелал сидел около очага, сложенного из камней, и прислушивался к бульканью утренней шурпы[7]. Русский ака уже сказал о своем намерении отколоться от каравана, и Джелалу было досадно. «А еще обещал в Москву взять, – с горечью думал он, – учить, Комсомол показать. Москва – большой город. Далеко, интересно». Джелала тоже тянуло вдаль, но на запад. Городской сирота, он не имел дома и служил переводчиком у купца, ехавшего с караваном. С Сережей и Козодоевским он встретился в Шахрисябзе на базаре. Он помог им примкнуть к каравану, рассказал множество самаркандских историй и научил Сережу играть на двухструнном дюторе. Теперь юноша твердо знал: отпустить их – значит самому остаться навсегда в своей жаркой стране. Уговорить остаться – невозможно можно. Джелал взял дютор и стал тихонько напевать, как всегда, когда размышлял о чем-нибудь трудном. – Плохо мне жить в Самарканде, скучно мне жить в Шахрисябзе. Скучно мне жить в Китабе, плохо мне жить в Андижане. Одинока луна на небе, и я одинок на земле… Русский хороший товарищ, обещал меня взять в Россию, А теперь он забыл об этом и сам уезжает в горы… Одинока луна на небе, и я одинок на земле. Для того, чтоб за ним поехать в очень хороший город, Я должен за ним поехать в очень опасные горы, Одинока луна на небе, и я одинок на земле… Как я за ним поеду? Есть у меня хозяин… Джелал осторожно отложил дютор в сторону: решение пришло само собой. По старой привычке хитрить, он решил ничего не сообщать пока русским и стал снова с улыбкой глядеть в кипящую шурпу, пока ее не сняли с очага. Во дворе два рослых таджика поливали пыльную стоптанную землю. В углу под навесом трубил, вытянув шею, тощий маленький ишак. Расстроенный Козодоевский умывался из кувшина. Он подозвал Джелала: – Что, Джелал, плохо ехать на Кара-Куль?[8] Сережа хочет – меня зовет. Джелал помедлил: – Я не был Кара-Куль. Не знаю. – А что вчера купец говорил, когда я спал? – Черный купец Искандер-Куль говорил. Купец не говорил Кара-Куль. – Ах, так! Искандер-Куль, а не Кара-Куль? Борис закусил губу. Утром, чем свет, друг рассказал ему о своих планах и коротко повторил легенду черного купца. Со дна пухлого саквояжа была извлечена карта-сорокаверстка. Уже во время утреннего разговора Козодоевскому показалось странным, что купец запамятовал самое интересное: какое-то заклинание на счастье. Борис, притворявшийся сам перед собой марксистом, скрывал свой интерес ко всяким заговорам, заклинаниям, легендам, всему, что он объединял под научным названием фольклора[9] и собирал, как якобы литературный материал. В глубине души он почти верил им, но слово «мистик» в устах Сережи казалось ему обидным. Сережа фольклора не собирал, и тем более многозначительным представился Козодоевскому тот факт, что беседа с чернобородым была передана скомкано и даже извращенно. «Надо последить за Сережей, попытать», – подумал Козодоевский, и с этого момента будущее путешествие приобрело для него долго недостававшую прелесть авантюры. Джелал продолжал вопросительно смотреть в лицо «руссу». «Может быть, и он причастен», – промелькнуло в белокурой голове. Козодоевский сделал вид, будто припоминает: – A-а, подожди, подожди, Джелал! Это не тот ли купец, что торгует какой-то особенной бирюзой? Джелал заинтересовался. – Бирюза – первый камень, ака. Замечательный камень. А почему ты про это знал? – Мне один мулла говорил. – Что говорил? – Что купец с черной бородой около Дюшамбе бирюзой торгует. – А может, этот не эта купец. – Может быть. А он высокий? – Высокий. – Борода черная? – Черная. – Халат золотом шитый? – жарил Борис со слов Сергея. – Ай, халат, очень хороший халат! – Ну, наверно, тот самый. – А ты, ака, купил хотеть бирюза? – Подожди, Джелал, я сейчас. Он бегом пересек двор. Дверь чай-ханы загораживала широкоплечая фигура Сережи. – Куда ты девался, Борис, шурпа стынет? Козодоевский провел рукой по лбу, потом придумал: – Ты слыхал, у чернобородого твоего какие-то особенные английские консервы. Нам бы нужно в дорогу. – Эх ты, вспомнил! Чернобородый уже уехал. А ты откуда знаешь? – А давно уехал? – Минут 15–20. А ты откуда знаешь про консервы? Козодоевский метнулся. – Подожди, я сейчас. Тошнит… Дороги была пуста. Низкие дувалы, освещенные ярким утренним солнцем, слепили глаза. Шагах в двухстах, где дорога заворачивала и сливалась с желтой стеной, брел одинокий халат. – Эй, ака, ака! – заорал Козодоевский. Халат обернулся. – Где дорога в Дюшамбе? Старик неопределенно показал влево. Козодоевский приметил вдали пыль и колеблющихся верблюдов. Через десять минут призового бега верблюды стали яснеть. Кто-то из погонщиков заметил бегущего и караван задержался Борис сразу узнал по описанию чернобородого купца. – Я к тебе, ака, на минутку. – Ну-ну, зачем служить могу? Купец был в серой бурке. В руках у него светились янтарные четки. – Ты, ака, говорил вчера моему товарищу легенду про Куль-Искандер. Мы хотим пойти туда. Чернобородый молча перебирал сияющие зерна. Козодоевский продолжал добиваться: – Ты уж извини, ака, что я задержал тебя. Очень интересно было бы поговорить. Я, как услышу, так сейчас записываю. Да жаль вот, что товарищ перепутал легенду. Слова «тали» позабыл. Если ты можешь, скажи мне. Чернобородого такая просьба удивила. – Я могу, русс, только не помню. Не могу сказать. – Ну то, что помнишь, скажи. Купец перебросил желтые четки из правой руки в левую и почесал переносицу. – Абджед хевез… хютти… Нет, не помнит, русс, не могу сказать. Лихорадочно записывающая рука остановилась. – Ну, может быть, вспомнишь? Вспомни, ака. Купцу не понравилась Борисова настойчивость. – Нет, русс, не помнить, не сказал. Досвидана. Козодоевский побрел обратно, кусая губы и чертыхаясь. В караван-сарае было пусто. Сережу и Джелала Борис нашел тихо разговаривающими под навесом. Джелал замолчал и опустил влажные от слез глаза. – Куда тебя черт носил, Боря? Голос Сергея чуть-чуть охрип, как всегда в минуты волнения. Козодоевский бросил быстрый взгляд на острый ургутский нож Джелала, валявшийся на паласе. – Вы это о чем спорите? – Мы не спорим. Расставаться грустно. Он снова обратился к Джелалу. – Спасибо за нож, бала. Спасибо, урток[10]. Твой привет в Ховалинг передам. Джелал прикусил мимолетную улыбку, – это не укрылось от Козодоевского. Раздражение нарастало вместе с жарой. Он решил дать ему излиться. – В какой Ховалинг? К черту Ховалинг! Кстати, Сергей, могу я узнать, куда я еду? – Сначала на Кара-Куль через Каратаг, Гисар, Ходжа – имат и Дагана. А с Кара-Куля на Ховалинг и дальше. – То есть, как дальше? – То есть как «то есть как дальше?» Дальше и вся недолга. Козодоевский перестал владеть собой. – Прошу вас оставить этот идиотский тон! Что я вам, мальчик, что ли? Распоряжаться собой я позволю. Дудки! Я еду на Искандер-Куль! У Сережи медленно покраснели уши. – Не хами, Борька! Что за чушь ты порешь? – Он старался говорить сдержанно. – А впрочем, если хочешь… будь по твоему. – Ты на север, я на юг, в Москве встретимся. Смотри только, чтоб тебя басмач не заел. – Какой к черту басмач! Никого я не боюсь! – Ну, как знаешь. Только на твоем месте я бы не дурил. Никуда ты один не поедешь. Козодоевский вдруг больно ощутил справедливость Сережиных слов и, едва увидев проблеск улыбки на лице приятеля, постарался улыбнуться сам. Улыбка вышла внезапно – милой, и оба рассмеялись. Джелал только и ожидал этого момента, чтобы рассмеяться самому. Он любил, чтобы кругом было «хорошо-весе-ла». За зеленым чаем снова развернули карту. Борис чувствовал себя героем, решив сопровождать Сергея за приключениями. Но его подозрения оформились и окрепли. До Каратага они решили продолжать путь с тем же караваном. Там Джелал пообещал их свести с новым караваном, идущим на Кара-Куль. Вышли поздно, часа за два до полудня. В полдень воздуха не стало. Дышали солнцем, горячим и лиловым. Козодоевский рассматривал на свету свои похудевшие пальцы и откровенно думал: «не люблю природы». Сережа несколько раз обращался к нему с незначащими веселыми вопросами и получал серьезные ответы, о которых думать было жарко и не надобно. Под Каратагом пришло освобождение в образе кривого, синего и тощего, как огородное пугало, арыка[11], над которым такими же чучелами свисали худосочные туты[12] и, постукивая серебряными костяшками, торчали обглоданные тополя. Такую природу Козодоевский признавал. Томик Бодлера лежал в его саквояже между четырьмя запасными кубиками бульона «Магги» и запасной же егеровской фуфайкой. Базарный день был на излете, когда сделки заключены, но деньги еще не уплачены, и купцы с покупателями тесно благодушествуют в прохладных, развесистых чай-ханах. С трудом пробравшись между овальными задами афганских лошадей, Сергей и Борис, предводительствуемые Джелалом, нашли рослого, рыжего афганца с громадной нижней губой и широким шрамом от левого уха до носа. На рыжей копне небрежно сидела грязная чалма. Зеленоватый с ярко-желтыми разводами халат довершал наряд владельца каравана. Прежде чем согласиться на просьбу взять с собой русских путешественников, он долго и бездумно молчал, подбирая зачем-то с колена Сережи приставшие соломинки. – Верблуд… – сказал он, сощелкивая когтями последнюю соломинку, и снова замолчал. – Что он хочет этим сказать? – заволновался Борис. Сережа поднял брови: – Ничего. Наконец афганец заговорил членораздельно. Первый его вопрос был о худобе и бледности Козодоевского, второй, еще более смутительный – о деньгах. От 420 рублей оставалось 250. В Средней Азии денег либо нужно вдоволь, либо не нужно совсем. Мизерность суммы сбивала с толку и мешала найти правильную линию кочевого быта. На сей раз пришлось туго. Афганец был неумолим. – 6о рублей. Джелал отмахивался и ахал. Наконец помирились на 30 рублях. Джелал радостно сообщил об этом и перевел слова афганца: – Она говорит – 30 рублей. Эта, ака, очень правильный денги. Очен дешива. Потом на Кара-Куль савсем па-лохо будит. Каждый санг[13] – чирвон стоит. Очинь недешива. Джелал обдал русских преданным взглядом, хотел добавить что-то, но промолчал. Как существо из «Тысяча и одна ночь», он стоял, обрывая лепестки розы, и потягивал носом. Было ясно, что долгожданная и томившая с утра минута прощания наступила. – Ничего, здоров будешь – умен будешь. Встретимся еще, в Москву вместе поедем. – Сережа тяжело потрепал Джелала по лопатке. Тот продолжал молчать. Сережа вздохнул. – Хорошо мы с тобой время провели. Честное слово. Эх, кабы ты мог с нами поехать! Козодоевский насторожился: ему показалось, что Джелал быстро слизнул с губ ту же плутоватую улыбку, что давеча в караван-сарае. «Узнать бы только, что за комедию они ломают меня ради», – раздражительно подумал он. Джелал снова улыбнулся, тычинку розы он выбросил в сухой арык. Когда простились окончательно, пришлось расплачиваться со старым караваном. Насчитывая отдыхи, остановки, привалы, воду и прогорклый сушеный урюк[14], хозяин накинул лишних десять рублей сверх двадцати. – Задача! – с кажущимся спокойствием говорил Борис. – Было 250; одному каравану – 30, другому тоже 30. Потеряешь обязательно 40 р., подаришь 300. Сколько останется? Сергей задачи не решил. Медленно поводя плечами, он в десятый раз увязал багаж свой и приятеля, потом переложил из баула в карман черный потертый браунинг. На другой день на рассвете караваи двинулся к югу. Глава третья Англичанин Арт Броунинг вернулся в Индию 18 мая. По всем видимостям, он сразу же вступил в исполнение обязанностей лейтенанта индийского авиационного флота и возобновил старые знакомства. Вечером 30-го, когда Арт кружил по губернаторскому саду в сопровождении белокурой Энни Беккет, «личное дело» за № 5–478-а было окончательно комментировано и снабжено резолюцией: «дополнить сведения». По странному стечению обстоятельств, Арт Броунинг беседовал с Энни о русских большевиках, и если раньше за ним утвердилась репутация беспокойного малого, то теперь он попал в разряд опасных чудаков. Но лейтенант воображал себя горячо и сентиментально любимым. Поэтому он был почти искренен в своих определениях и утаивал только то, что обязан был утаить. К чести Арта, как светского собеседника, надо однако добавить, что в его описаниях больше места занимали ледяные пейзажи Мурманского побережья, чем история интервенции 1919–20 годов. – Невообразимо, – заключила Энни, – а потом? – Потом? – снова Англия, банкеты, военное министерство, авиация. Лейтенант вздохнул. Это была последняя встреча с Энни перед отъездом на Афганскую границу. Любой из полковых товарищей Арта, получив назначение в такую дыру, как Гакуч, пустил бы в ход все связи, чтобы увильнуть, но Броунинг интересовался самыми непредвиденными для колониального офицера вещами: восточными наречиями, траволечением, кустарным производством, боем баранов и разоблачениями индусских йогов. Помимо всего этого, он отличался легкомыслием в отношениях с туземцами: был ласков со своими слугами, а с чужими мягок. Ко дню прибытия Броунинга на место назначения дело за № 5–478-а, рожденное в Архангельске при штабе английской армии и выросшее в политическом отделе Скотланд-Ярда, уже акклиматизировалось на индусской территории. Чуткость преследуемой дичи вырабатывалась у Броунинга туго; Индия располагала его к старым спокойным занятиям: коллекционерству, спорту и прогулкам. Ему не приходилось так болезненно привыкать к ядовитой экзотической земле, как это принято на колониальной службе: здесь прошло его детство и ранняя юность. Безнадежно лиловый на солнце и изрытый зноем Гакуч не пугал лейтенанта. Наоборот, Арту Броунингу пришлось еще спасать от самоубийства и выхаживать младшего субалтерн-офицера Джона Уикли. По английским законам субалтерн-офицеру полагалась кара за малодушный поступок, и первой инстанцией был лейтенант; но лейтенант сам нарушил закон, сохранив тайну подчиненного. С этого времени Уикли стал исполнять обязанности пилота-механика при лейтенанте несколько усердней. Уикли был всего на два года моложе своего начальника. Франтоватый малый, с красивыми карими глазами и ямочкой на подбородке, механик с ужасом отсчитывал потерянные в глуши месяцы, как девушка, стремящаяся замуж. Сын бедного манчестерского портного, получивший образование на военных
авиационных курсах, он отправился в Индию волонтером – выдвинуться и разбогатеть. Джон Уикли не был трусом для горожанина, но Азия подавляла его. Первый человек, принесший ему облегчение в этой убийственной стране, лейтенант Броунинг, завоевал воображение своего подчиненного. Самолюбие субалтерна было удовлетворено первый раз в жизни. Жизнь в Гакуче текла медленно, как мед, но несколько отличалась от него вкусовыми свойствами. Утро проходило дисциплинированно и скучно. В остальное время занимались разговорами об Англии и культурной жизни, вистом или шахматами. Прошедший день походил на завтрашний, как близнец на близнеца. Ночи же были тревожны: по крайней мере, дважды в неделю приходилось летать, сломя голову, на низкорослых горных лошадках к западной границе, где бунтовали афганские князьки, из которых никакие доллары и подтяжки от Маквеля не могли выбить азиатчины. Нередко лазарет в Гакуче, рассчитанный на десяток кроватей, был переполнен жертвами чернильных ночей и предательских выстрелов: афганцы хорошо знали свои горы. В полуверсте от казарм и офицерских квартир, за высокими стенами из гофрированного железа, находился аэродром и ангары с аэропланами, составлявшими секрет будущих войн. Там шла работа по сборке и испытанию авиационных частей, присылаемых из мастерских, местонахождение которых было покрыто официальным мраком; по ночам над аэродромом стояли молочные столбы прожекторов. Гигантский шум пропеллеров пугал афганских пограничников. Но что помогало Броунингу собираться с мыслями и с волей – это ночные полеты. Резкий холод бодрил его. Так шло до времени, когда на имя лейтенанта пришла посылка в 24 грамма весом. Так легко и скромно было гладкое кольцо, подаренное Артом Энни Беккет! Письма при посылке не полагалось, ни крошки письма. И Гакуч сразу сменил для Броунинга свой тощий образ на замогильный и величественно-ужасный. Несчастье породнило лейтенанта с отчаявшимися коллегами, но утешение последних – карты и крепкие напитки – оказалось слабым для него. К тому же наступили жары; у полковых лошадей трескались уши.
Воздух иссяк. Приезд приятного штатского джентльмена не мог не стать крупным событием для Гакуча. Джентльмена звали Инносент Смайлерс. Он отрекомендовался ученым геологом и ежедневно подтверждал это звание фундаментальными разговорами о местности. Сблизившись с Броунингом на первом же вечере в офицерском клубе, он стал просиживать часами в одичалом со времени посылки, но все же комфортабельном бунгало[15] лейтенанта. Арт невзлюбил профессора за бесстрастные белесые глаза и извилистые губы, углами книзу; но разговоры о Средней Азии, такой близкой и так нелепо мало исследованной, приятно тревожили лейтенанта. Однажды воскресным вечером разговор шел горячей обыкновенного. Инносент Смай лере нервно сосал нижнюю губу и постукивал по столу ключом от своего бунгало: – Лакомейшие кусочки Средней Азии пока еще принадлежат русским, – сказал он. – Какое большое упущение для культурного мира! Он долго ждал ответа. Потом продолжал: – Впрочем, мы несправедливы к Советской России. Делать опыты хорошо. Очень хорошо. Почему бы русским не делать социальных опытов… Вы не слушаете меня, лейтенант? Броунинг сидел, поставив локти на поручни соломенного кресла и крепко скрестив пальцы под подбородком. Почти сонный, он навязчиво смотрел на руку профессора, гулявшую по светлому кругу на скатерти. Арт вздрогнул и улыбнулся: – Простите, меня за последнее время отвлекают тяжелые мысли. Вы говорите, что ваши раскопки на Гиндукуше длились почти весь июль? Соломенное кресло профессора заскрипело. – 29-го я выбрался оттуда! Проклятое место! Вот где настоящие дикари. Ключ перестал выстукивать фокстрот. Рука Смайлерса принялась за бумажные шарики. Это была узкая рука с длинными ногтями, одновременно чересчур холеная и недостаточно опрятная. «Сколько времени понадобится коротко остриженным ногтям, чтоб отрасти до светской нормы?» – эта мысль больше не покидала Арта, вместе с ответной мыслью – «не менее десяти дней». Арт прошелся по комнате и остановился в дверях бунгало. Ночь освежила его. Когда геолог попрощался, Броунинг спустился к озеру. Он был оживлен и почти весел. Загадка ногтей геолога заставила его подтянуться. Навязчивый образ Энни потускнел. Когда Сатта, старый индус из Раджпутаны, принес в бунгало поднос с первым кофе, первое, что бросилось ему в глаза – склоненный над столом профиль саиба[16] с твердо сжатыми губами и энергично выдавшимся круглым подбородком. Четвертушка бумаги, лежавшая перед лейтенантом, была получена им на заре и заключала в себе приглашение явиться в штаб к начальнику авиационного парка к 11-ти часам утра. Волнение Арта оказалось преждевременным: точно такие же извещения были получены всеми его товарищами, столь же неожиданно и секретно. К назначенному часу офицеры собрались в штабе, где получили приказ приготовиться к маневрам, назначенным на полночь. Из Калькутты ждали членов правительства. День прошел в ангарах. Напевая сквозь зубы «Мэри Левлинг» и перебрасываясь редкими замечаниями с Джоном Уикли, Броунинг напряженно продолжал ночные мысли. Привычное нытье Джонни проходило мимо сознания и не раздражало. К вечеру настроение совсем прояснилось. Около 6-ти, когда усталые летчики собирались отдохнуть, был созван весь летний состав, а начальник авиационного парка – командующий маневрами – раздал инструкции и сообщил план ночных полетов. Через пять часов прибыли сдержанно-веселые автомобили. Правительство осталось довольно парадом на аэродроме, и оживленные офицеры смешались с гостями около большой ярко освещенной палатки. Броунинг не терпел церемоний. Он уже собирался пройти в ангар для последних приготовлений, когда ему пришлось вздрогнуть и на секунду потерять присутствие духа. Давно забытое, круглое кошачье лицо с рыжими усами и узким лбом холодно улыбалось навстречу. «Мерлушковая шапка с наушниками шла ему больше», – подумал Арт и пришел в себя. – Вы ли это, дорогой товарищ Броунинг? Скрипучий голос по-старому растягивал слова. – Здравствуйте, мистер Бришер! Они молча стояли друг против друга. Бришер продолжал первым, подчеркивая фразы: – Как ваше здоровье? Мое пошатнулось от перемены климата. Россия делает людей неустойчивыми. – Кажется, я чувствую себя превосходно, – сказал Арт и добавил, улыбаясь неожиданному воспоминанию о вопросах и ответах школьного учебника: – но моя машина заждалась меня. Верная машина, действительно, ждала Арта нетерпеливей, чем когда-либо. На этот раз только в кабинке пилота он мог почувствовать себя устойчиво и прочно, как на твердой земле. Когда тридцать аэропланов новейшей конструкции, построенные в 5 шеренг, уже были готовы к отлету, кошачье лицо проплыло еще раз в облаке сигарного дыма и смешалось с толпой. Справа от эскадрильи вспыхнули два огня – зеленый и желтый. Моторы первой шеренги торжественно загудели. Луч прожекторов дал линию полета, и первая шеренга взвилась. * * * Вторая снималась через пять минут. Артом уже овладевало любимое, щекочущее ноздри ощущение, которое он называл предчувствием свободы; вдруг к нему подошел адъютант командующего маневрами в сопровождении профессора геологии Инносента Смайлерса. – Профессору дано разрешение лететь с вами, лейтенант, – сказал первый и отошел, поглядев прищуренным взглядом на ноги Арта. Арт машинально снял перчатку и провел рукой по мгновенно вспотевшему лбу. «Игра сделана!» – подумал он и, тяжело усевшись на свое место пилота, пригласил Смайлерса в двухместную каюту для наблюдателей. Джон Уикли занял место по левую руку лейтенанта и по старой привычке попробовал крепость тяжей. На сигнальной вышке вспыхнули красный и красный. Арт нервно включил мотор. Он чувствовал, что вот-вот сейчас, вслед за молочным лучом прожектора откроется свободный путь с единственным сторожем, охраняющим выход. Лейтенант повернул голову и увидел в слюдяном иллюминаторе сутуловатые плечи профессора и его голову, похожую на морду легавой. Вторично прожектор перешагнул небо, оставляя за собой след потухших звезд. Вторая шеренга, мягко прокатившись несколько саженей, отделилась от земли. В мерцающем холодном небе, около янтарных пятен и туманностей четко светились красные сигнальные звезды первых аэропланов. По инструкции, прочитанной Артом за час до отлета, маневры должны были производиться следующим образом: вторая колонна эскадрильи шла из Гакуча над шоссе в Гупис, где должна была соединиться с 4-й и вместе продолжать путь до Мастуджа. Военные аэропланы новейшей системы имели на борту 12 пулеметов и несли 6 бомб: 4 – по 1/4 тонны, начиненные веществом огромной взрывчатой силы; 2 – по 1/2 тонны – льюизитные, – «королем газов». Две первых бомбы Арт должен был сбросить за перевалом Таль, севернее Бандал-Гуджара. Длительность полета была рассчитана на 7 часов, маневры оканчивались на заре. Запасов бензина и масла хватало на двое суток. Арт Броунинг соображал четко и трезво – одно из двух: либо воображение его и нервы категорически расстроены разрывом с Энни, либо положение действительно серьезно. Последнее казалось более вероятным. Участие Смайлерса в ночном полете не могло иметь места, будь он простым смертным профессором, ибо разрешение на участие в маневрах было исключительным случаем в практике военного министерства. Арт стиснул губы еще крепче. 6000 метров! С альтиметра взгляд Броунинга перешел на Джонни. Девические глаза механика выражали напряженную тоску. Сегодня он снова трусил. «Что я буду делать, если…» – Арт не докончил мысли и нащупал холодную ручку своего стейера. Весь ужас создавшегося положения впервые представился ему с достаточной ясностью. Он решил идти напролом. – Джонни, примите машину. – Арт переключил рули управления на левую сторону. – Есть. Курс? – NNW. – Есть. Аэроплан летел, мягко вздрагивая. Лейтенант надавил ручку двери с слюдяным иллюминатором, ведущей в каюту. Смайлерс стоял, прильнув к окну и держась за металлические поручни. – Мистер Смайлерс! Глушители действовали превосходно. Геолог быстро обернулся, изобразив на лице обязательную улыбку. Его бесцветные глаза приобрели выражение неопределенной настороженности. Голос Броунинга звучал чисто и просто. – Почему вам вздумалось лететь со мной? Раскопки в воздухе? Смайлерс слегка пожал плечами: – Вы недовольны? – Нет, что вы? Меня удивляет только, как вам разрешили это удовольствие? Смайлерс понял выражение лица лейтенанта. Пятилетняя работа по побочной специальности научила геолога менять курс решительно и смело. Он быстро опустил руку в карман рыжего пальто. – Вы угадали, – хрипло отчеканил он. Секунда запоздания оказалась роковой для владельца стейера № 31585. Кольт сыщика уставился в переносицу лейтенанта. – Сильное ощущение, – говорил Смайлерс, наслаждаясь чувством безопасности. – Поднимите руки, тем более, что по возможности я не стану вас убивать. Вы способны на нечто более интересное для нас, чем смерть. Нам нужны признания и разоблачения. Я не предполагал однако, что дело пойдет таким кинематографическим темпом. – То есть как кинематографическим темпом? – Артом овладевало спокойное бешенство. Смайлерс продолжал: – Да так, за вами следовало еще последить. Кроме того, вы совершили новое преступление, бросив управление аппаратом во время ответственных маневров. Руки выше! Сухой, короткий звук выстрела заставил Арта вытянуться и судорожно глотнуть воздух; но он так и не почувствовал знакомого горячего удара. Секунда прошла резким толчком крови в висках, еще около секунды, – и револьвер Смайлерса покатился по полу каюты. Сам геолог медленно осел, как стеарин на горящей свече. Лежа на полу в неестественной и жуткой позе, он дернулся раза два и затих. По телу Арта медленно разлилось радостное тепло. Еще ничего не понимая, он машинально повернулся к кабине и увидел пробитый иллюминатор. – Джонни! Арт бросился в кабину. – Да, сэр. Правая рука механика, белая от напряжения, цепко впивалась в руль высоты. Нижняя губа на бледном, как смерть, лице растерянно отвисла. Броунинг быстро принял управление. – Бензин? – Хорошо. – Масло? – Хорошо, сэр. Он мертв? – Я думаю, что да. Спасибо, Джонни. Какая скверная история. – Он был шпион? Арт нервно улыбнулся углом рта. – Да, шпион. Спасибо, Джонни. Щеки Уикли порозовели. Он почти успокоился. Старая мысль о повышениях и наградах приобретала вес и форму. «Что я буду делать с ним?» – снова мучительно подумал Арт, бросая искоса взгляд на повеселевшее лицо. План собственных маневров ждал немедленного разрешения. Очевидно, приходилось свернуть в сторону и на свободе обдумать дальнейшее. Арт отдал приказание – потушить сигнальные огни. Красные звезды на хвосте и голубые на крыльях – погасли. Внизу слева проплыл Тупик. Зеленая ракета на мгновенье осветила блестящие силуэты других аэропланов и пропала. Броунинг снова вышел в каюту. В карманах трупа, лихорадочно вывернутых Броунингом, оказались бумажник и пара аккуратно вскрытых писем на имя профессора геологии Инносента Дж. Смайлерса. В бумажнике находились документы полковника генерального штаба Иакова О’Греннеля, фотографическая карточка которого изображала знакомое сухое лицо геолога с пустым взглядом и длинными извилистыми губами. В этом же приятно хрустящем бумажнике ждал срочной отправки доклад на желтоватой военной бумаге. Пробегая его, Арт буква за буквой вспоминал свои последние дни в Гакуче. Предыдущие уже стали, вероятно, известными тайной полиции. «Кроме того, – читал он, – мною выяснено с несомненной очевидностью, что лейтенант пробыл в России не менее полутора лет, что блестяще подтверждается докладной запиской № 853. Пребывание же его в Архангельске длилось не более 5 недель». В мозгу Арта пробежали – ледовитые ночи, бледное северное сияние, дикий Петербург 1918 г., брошенные корпуса Путиловского завода, замкнутое на запоры английское посольство, нищая, оборванная Москва. Он ярко припомнил Кремль, ощетинившийся штыками, как дикобраз, вшивые переполненные теплушки, лавины мешочников, забитые тифозные станции, искромсанные полустанки и дальше, в прошлое – хлебная, дородная Украина, австрийская граница, обмен пленными, долгий путь пешком к освобождению, туда, где братание, где разрывы границ и начало революции… На третьей странице Арт читал: «В посылке из Калькутты ничего не оказалось, кроме маленького золотого кольца. Кольцо и бумага тщательно осмотрены. Проверка дала тождественные результаты между удельным весом и поверхностью». «Ловко», – подумал Арт. Но через несколько строк высоко поднял брови. Заключительные слова письма привели его в искреннее недоумение: «…каждый день. Мой искренний и почтительный совет не медлить со снятием с должности и арестом лейтенанта Броунинга, который официально провести, как перевод на другое место службы. Сношения лейтенанта Броунинга с Советской Россией не подлежат более для меня никакому сомнению. Все материалы по данному пункту высылаю одновременно через 8.11. Z. 4 Р. 19. 6.1. К.». «Игра, действительно, сделана», – подумал Арт и выключил свет в каюте. В абсолютной темноте заглушенное жужжание пропеллеров стало явственнее и ближе. Глава четвертая Перелет Джонни мучительно вытянул шею в разогревшемся кожаном воротнике. Тахометр показывал 2.400 оборотов. – Вы устали, Джонни? – Да, сэр. Они летели над долиной реки Оби-Даркот. Справа синел колоссальный хребет Гиндукуша. Броунинг взглянул на часы – около трех. Надо было окончательно вырабатывать план действий. На юг – дорога закрыта: там арест, допросы, убитый геолог. Только к северу, только на север. Маски со сжатым воздухом лежат наготове. Взять крепкую высоту и поставить рекорд. Через Гиндукуш еще ни один аппарат не осмеливался перелететь: б. ооо метров не шутка! Уикли теперь тоже не место в Гакуче. За убийство полковника – расстрел. Правда, он, Броунинг, может взять на себя, но… Броунинг не думал возвращаться обратно. Преступление вышибло родную землю из-под его ног; что касается механика, он был смирным и тихим английским гражданином. Несмотря на происхождение из рабочей среды, Джонни остался политически недоразвитым, и жизнь изгнанника была худшим, что он мог вообразить. Джонни отдыхал, откинувшись на кожаную спинку и не спуская глаз с измерительных приборов. Арт заговорил, глубоко подчеркивая слова: – Выслушайте, Уикли, все, что я вам скажу, и будьте, по возможности, спокойны. Дело непоправимое. Понимаете, Уикли? Джонни тревожно пошевелился. – Джонни, – Арт заговорил четко и резко, радуясь, что не должен смотреть на собеседника, – профессор
Смайлерс был полковником армии его величества, понимаете? Вы убили полковника Иакова О’Греннеля. Нам с вами, Джонни, в сущности, один выбор – расстрел или бегство. А насчет бегства, Джонни… это очень трудно, 100 против 10, что нам не удастся поставить рекорда. Джонни тяжело дышал. – Единственное спасение – русские колонии, – продолжал Арт. – Если аппарат не подведет, мы доберемся до Дюшамбе. Там сейчас спокойно и твердая власть. Хорошая власть, честное слово, Джонни! Арт внезапно оборвал свою речь. Его оглушила мгновенная мысль, что Джонни может не согласиться. Никак не согласиться. И даже начать борьбу за обладание аппаратом! В конце концов, для механика не все потеряно. Вернуться, объясниться, выдать! Лейтенант машинально снял руку с руля и второй раз за эту ночь она тайно скользнула по ледяной ручке стейера, но Джонни заговорил, наконец: – Полковник следил за вами, потому что вам не доверяют в армии? «Умный малый», – пронеслось в мозгу Арта. Джонни продолжал глухо и обиженно: – Я не должен предавать вас, потому что вы недавно спасли мне жизнь. Но ведь я сам хотел покончить с собой, так что ваше благодеяние выходит – ну, – как это сказать? – выходит из обычного понятия о спасении человека. Арт улыбнулся: – Это правда. – Но, чтобы вернуться обратно к правосудию, я должен убить вас, потому что мы будем бороться за машину… или вы убьете меня. – Да. Но это было бы ужасно. – Да. Они замолчали на секунду. Арт продолжал первый: – Мы приближаемся к Гиндукушу. Жуткая шутка – перелетать границу на такой высоте. – Мы наверное задохнемся. – Нет, я уже думал об этом. У нас есть маски. Маски от удушливых газов. Они с сжатым воздухом. Наденьте маску и примите на минуту управление, чтобы я мог надеть свою. Джонни повиновался. Его парализовала быстрота, с какой требовалось принимать решения и исполнять их. Он уже перешагнул этот решительный момент в своей жизни. Почти рассвело. На огромной глубине сворачивалась черно-голубая карта предгорий Гиндукуша. Ветер переменил направление и дул в лоб машины. Казалось, она со скрежетом терлась о ледяные глыбы воздуха.
Арт нажал руль высоты. Выше было спокойнее. Он прикрепил маску и проверил манометр. Давление полное. Перед отлетом аппараты проверялись; в план маневров включалась работа масок на обратном пути через Палесарский и Киниджутский хребты. Было еще рано направлять аппарат к северу. Опасность разбиться об обманчивые вершины гор, затянутые облаками и снегом, стала близкой. Броунинг осторожно повернул аппарат влево. На никелированных и медных частях блеснули красные солнечные огни. Земля лежала в смутном тумане с черными прорывами плоскогорий. «Пора», – подумал Арт. – Джонни, проверьте моторы. – Хорошо. Моторы в исправности. В правом стынет масло, увеличьте обороты. – Арт услышал в наушниках глухой голос. Броунинг вглядывался в приближавшиеся горы. Севернее перевала Хут он повернул машину. Низко под аэропланом проплыли розовые ледяные поля с синими глубокими тенями. Солнце светило в спину и освещало путь. Первый перевал был пройден. – Теперь на север! Выдержим! Выдержим, Джонни? спросил он почти весело. – О, да! Маска в исправности, а машина на славу. До сих пор ни одного перебоя. Я думаю, мы выберемся. – Да, Джонни, я почти уверен в этом. – Арт успокоился с того момента, как было принято двойное решение. Руки твердо держали управление. Аппарат нервно вздрагивал, будто катясь по неровному снежному полю. Шум моторов исчез. Впереди вырастали огромные хребты и ледники Гиндукуша. Выше! Аэроплан качнуло. Броунинг, учитывая, что сопротивление воздуха на такой высоте незначительно, полагал перелететь Афганский перешеек на полчаса раньше. Лишь бы только не сдала машина! Воздушных ям здесь, несомненно, нет, но можно опасаться сильных течений над ущельями. Выше! Аппарат прорезал смутную тучу и вынырнул из нее мокрый и сверкающий. Капельки росы на корпусе и крыльях блестели, как розовые бриллианты. Вот уже совсем близко. Арт решительно нажал руль высоты и взглянул вниз, где крошечными пятнышками чернели строения английских пограничных кордонов. Броунинг никогда не думал, что рекорд будет поставлен так просто. Он быстро взглянул на Джонни, согнувшегося над измерительными приборами. Все стало таким обыденным, будто они совершали очередной полет. Он мельком бросил взгляд на доску. Полчаса назад в Гакуче окончились генеральные маневры. – Вторая шеренга прибыла с некоторой потерей, – улыбнулся Арт, – а у нас пока что спокойно, и путь до Дюшамбе открыт. «Рубикон пройден, – думал он. – За горами свобода. Без геологов, полковников штаба, без шпионажа и вскрытия посылок. Так просто!» – Через капельку времени они будут в Дюшамбе. Несомненно, он быстро объяснит причину своего неожиданного прибытия. Английский летчик – редкий гость в такой глуши. И, кроме того, за него поручатся немногочисленные знакомые в Москве и Ленинграде. «Гиндукуш пройден, – продолжал радоваться Арт, – делать много проще, чем думать». – Еще немного, еще меньше часа, – и он в дружественной стране. Стало совсем светло. Внизу лежал Афганистан – гористый и суровый; в прорывах облаков над ущельями серебрились узкие полоски горных потоков, скованных головокружительными обрывами. На севере голубели вечные снега отрогов Памира, а дальше, за дымкой бледного воздуха раскинулась огромная чудесная страна, – там будет финиш и долгий отдых. «Может быть, через несколько дней я, вернее – мы будем в Москве! В Москве, в столице „варваров“!». Арт еще раз улыбнулся, вспомнив вечерние беседы в офицерском бунгало с мнимым геологом. Все случившееся за последние дни и сегодняшняя дикая ночь казались ему мучительным сном и в то же время отчаянной реальностью, – и эту реальность утверждал труп геолога, застывший в одинокой каюте. Глава пятая Украина – Гей! Звонкий девичий крик расшибся о хрустальный воздух. Никто не отвечал. Марина вошла обратно во двор, полный лицемерным хохотом гусей. Она весело поглядела на золотистую соломенную крышу, где дозревали арбузы и дыни. Высоко за крышей струились серебряные веретена тополей. – Эй, Марина! Другой девичий голос, менее звонкий, но полный и металлический, упал на середину двора. Через минуту запыхавшаяся Галя уже грызла подсолнухи, вытащенные из объемистого кармана подруги. Девушки, казалось, забыли, что минуту назад кликали друг друга настойчиво, как на пожар. Лениво, вразвалку, они прошли на теневую сторону двора и уселись на еще горячей завалинке. Наконец, Галя нехотя заговорила: – Знаешь, поп заболел, говорят, не выживет. Старый больно. Лихорадка. Марина молча пожала плечами. – Лихорадка? Да, как ей не быть у попа? Ночи теперь холодные, а он на воду ходит, травы собирает. Каждый месяц тащится куда-то верхом, видно, далеко. А, ведь, правда, дряхлый – семьдесят с гаком. Потом сказала вслух: – Скучно. Девушки, как по команде, вздохнули, позванивая рядами пестрых бус. – Ай! Из вымершей собачьей будки выскочил и хрипло залился большой рыжий пес. Галя с любопытством вытянула шею в сторону ворот и оправила свою клетчатую плахту. – Смотри, чужой парубок у двора; ой, еще один! Действительно, двое парней: один – покрупней, впереди, другой – сзади, вошли и несмело остановились около тонкого вишневого деревца. Первый стал, смеясь, уговаривать заходившегося пса. С небольшим баулом в руке, простоволосый и обтрепанный, он сильно смахивал если не на вора, то, во всяком случае, на бродягу. Но голос у него был мягкий и приятный. Гале показалось, что она уловила сквозь оглушительный лай несколько понятных слов: это не был, впрочем, украинский язык. – По-русски говорит, – как-то сразу догадалась она и отозвала собаку. – Стусан, бисова глотка, Стусан! Пес подкатился к клетчатому подолу и забил пыльным хвостом… Парни подошли к завалинке. Не зная, на каком языке заговорить, девушки сели тесней и строго уставились на пришельцев. Неожиданно тот, что шел сзади, кряхтя, повалился на скамью рядом с ними. Простоволосый вперил в хозяек такой дико-удивленный взгляд, что они не могли не прыснуть. – Ой! Яга ж вш oni вылупив? Марина строго подтолкнула Галю. Красивый, широко улыбаясь, заговорил на чистейшем украинском наречии: – Ничего не понимаю. Честное слово, ничего не понимаю. Да вы – хохлушки, что ли? – Хохлушки, а як же? – Красавицы вы мои! Он чуть не прыгал от радости. Второй путник успел кое-как оправиться и также вступил в разговор. – Простите, что я так, – он изъяснялся по-русски. – Мы, видите, нечаянно забрели. Галя поняла. – Да вы откуда будете? – Собственно говоря, из Москвы. Простоволосый не унимался. – Голубушки вы мои! Да я сам пять лет на Украине жил, в Киеве… моя мать хохлушка. Внезапно его голос осекся. Зеленовато-серая бледность покрыла лицо. – Да ты садись! Есть хочешь, небось? Марина метнулась в хату и вернулась с огромной крынкой молока. Гости жадно отпили по несколько глотков. Девушки нерешительно переглянулись. – А то пойдем в холодок. Бабка к попу пошла. Отца до ночи не дождешься. В хате было прохладно и полутемно. Здесь юноши постепенно пришли в себя и рассказали о своих приключениях. Трое суток нестерпимой жары и режущего холода, сумасшедшее удивление при виде украинской деревеньки, оказавшейся одной из баснословных азиатских колоний. Девушки рассмеялись и объяснили, как могли, чудесное недоразумение. Много десятков лет тому назад, когда царский произвол на Украине стал нестерпим, сотни семейств переселились с насиженных мест в далекий Туркестан. Они вывезли с родины старинный уклад, национальные костюмы, старозаветные обряды и обычаи. Козодоевский вспомнил, что где-то в низовьях Аму-Дарьи притаились такие же немецкие колонии, возрождающие времена старой Германии. Наговорившись вдоволь, Марина и Галя принесли воды в глиняной миске и вышитый ручник. На столе уже стыли остатки настоящего малороссийского борща. Три гоголевских вареника сиротливо лежали в сметане. – Ну, хлопцы, годи балакати, лягайте спаты. Галя зевнула, прикрыв рот широкой загорелой рукой. Здесь, по старинке, после обеда все село сладко и жирно засыпало. Путешественники с радостью подчинились старому обычаю. Через минуту они спали, как убитые, в клуне, похожей на индейский вигвам. Деревенька, в которую попали путешественники, давно потеряла счет годам, и только старый поп занимался летоисчислением, необходимым для совершения немногочисленных треб. Вместе с прадедовскими чубуками и прабабушкиными плахтами на горячую землю средней Азии переселилась добрая старая любовь к сплетне. Веселые кумушки ждали работы, и, едва выспавшись, Галина пошла по селу с полными горстями новостей. Когда Козодоевский и Сережа проснулись, хворостяная клуня казалась осажденной шепотом, шорохом и любопытными карими глазами. Где-то справа то и дело вспыхивал и с шипением погасал придушенный девичий смех. Козодоевский вскочил на ноги и подтянул сползавшие от худобы бахромчатые брюки. Толпа осаждающих с визгом бросилась врассыпную. – Ото ж бисовы диты, – с улыбкою прислушался к босому топоту охохлаченный Сережа и приподнялся, ударившись макушкой о деревянную баклагу. Трехдневную усталость как рукой сняло. Едва приятели, по обыкновению, начали спорить, как дверь клуни с писком отворилась и под притолокой показалась голова с обвисшими запорожскими усами и черешневой люлькой во рту. Огромный опереточный хохол молча протиснулся в клуню, не торопясь вытряс погасший чубук, заткнул люльку за голенище и остановился, широко расставив ноги. Наконец он густо откашлялся: – Здорово, добродию! Сережа и Козодоевский с улыбкой переглянулись. – Здравствуйте! – Эге ж. И хозяину (вид у хохла был хозяйским) и гостям было о чем порасспросить друг друга, но разговор не вязался. «Ну и старинка! – думал Сережа. – Рассказать – не поверят». Запорожец вывел их на воздух. Скоро все очутились около все той же хаты, где остались три гоголевских вареника и борщ на донышке горшка. Теперь двор был битком набит народом, собравшимся на явно коллективный ужин. За ужином щирые украинцы перебрасывались веселыми замечаниями; виновников сборища они, как могло показаться, вежливо чуждались. Наскоро поужинав между огромным хозяином и крошечной старушонкой, путешественники тщетно пытались завязать разговор через стол: сотрапезники улыбались, но на вопросы отвечали неясными междометиями. Наконец, хозяин встал и тяжело перекрестился, остальные последовали его примеру. Рука Козодоевского невольно поднялась, но, почувствовав на себе удивленный взгляд Сережи, направилась к висевшей на ниточке пуговице толстовки. В бабьих рядах послышался неодобрительный шепот. Добродушный хозяин, казалось, ничего не заметил: – Ну, зараз ходим до голови. Он легонько облапил податливых гостей и уволок их на поклон к местному старосте. Хата головы отличалась от всех прочих расписанными ставнями и крашеным крыльцом. Около крыльца валялось бревно, на котором кейфовали рассудительные хохлы с дымящимися люльками. Сам голова, толстенный седоусый старик, сидел на ступеньках. С первого же взгляда, брошенного путешественниками на необъятные синие шаровары, старик смутно напомнил кого-то хорошо знакомого с детства. Скоро Сереже стало ясно, что этот кто-то – Тарас Бульба. Юноши решительно чувствовали себя перенесенными в старую Малороссию и подчиненными ее законам. После первых приветствий Тарас Бульба прищурил левый глаз. Хохлы приготовились. – На який ляд, люди добри, прийшли вы з Москвы? Урядников да приставов мы не маем, оброков не даемо и никому не кланяемось. Сережа добродушно усмехнулся: – Теперь приставов и урядников больше нет, а мы честные люди – коммунисты. «Тарас Бульба» открыл прищуренный левый глаз: – Коммуниста? А шо це за птыця? Сережа стал в тупик. Вдруг с бревна послышался лениво-неприязненный голос: – А це, Горобец, таки люди, шо в бога не вируют, и, повечеряв, не хрестяться. Тарас Бульба, он же Горобец, улыбнулся: – Це их дило. А мабудь жиди? Чуткое ухо Козодоевского уловило неприязненный шепот. – Мы не жиды, мы русские! – отрывисто буркнул он и покосился: на негодующего Сережу. В голове Сережи сонно шевельнулась мысль об агитации, советизации и прочих обязанностях, но, не успев оформиться, растаяла. Знакомство с местной властью казалось исчерпанным. Вдруг с бревна вскочил тощий, желтый парнюга с заячьей губой. Заикаясь и брызгая слюной, он начал нечто вроде обвинительной речи. Общий смысл ее сводился к тому, что, ежели новоприбывшие православные христиане, они должны исполнить какой-то старый обычай. Очевидно, выступление местного неврастеника содержало в себе нечто юмористическое, потому что публика грохнула сытым смехом. Наконец, Тарас Бульба вытер рукавом свитки вспотевшую макушку и приступил к соломоновым обязанностям. Сережа шепотом переводил Борису с украинского на русский. Голова начал торжественно: – Дорогие гости, украинский народ добрый. Кушать да пить – сделайте милость, а хотите дальше идти – идите. Только вот, – помычав, он указал на неврастеника, – Грицько, вот, книжник у нас и говорит он – обычай такой есть. Не наш, а татарский обычай, чтоб им пусто было: ежели в селе, скажем, девушка есть, вроде как бы и не девушка, а жених-то ее, Грицько, скажем, ее в жены не хочет брать, потому что она и с другими жила, то, ежели, скажем, приходит в село чужой да православный, то должен на ней жениться. Только, может, вы уже женаты? Грицько снова вскочил, взбешенный до конца: – Какое там женаты, женатые люди не шляются! К Козодоевскому неожиданно вернулось присутствие духа: – Мы коммунисты. Вы Шевченку, люди добрые, знаете? Поэта Шевченку? – Шевченку? А як же. Вече заинтересованно подняло коллективную чубатую голову. Козодоевский с мучительной натугой принялся за культ-работу на селе; он путано объяснил, что Шевченко мечтал о коммунизме, что коммунизм настал, и Украина получила вольную волю. – Так вот, люди добрые, нет больше ни царя, ни урядников, – повторял он, – Украину не притесняют, языка не отнимают, и каждый народ живет по-своему. – В конце концов, глаза бородачей заблестели. Тарас Бульба выпрямился во весь свой гигантский рост и крякнул так, что из-под крыши вылетела стая голубей. – Брешешь, хлопец! – Честное слово. – Брешет! – взвизгнул Грицько. – Чтоб я на том свете горячей кочергой подавился, чтоб… Тарас Бульба торжественно поднял руку: – Перекрестись, чоловиче, коли правда! Борис, опешив, закусил губу. «Демагогия» – промелькнуло во взбаламученном мозгу, и он твердо осенил себя широким дьячковским крестом. Голова Горобец потерял достоинство и радостно завыл, подбросив выше тополя смушковую шапку. Гости
почувствовали себя в кольце объятий и поцелуев. Козодоевский опьянел от успеха. Вместе с горланящей толпой он покатился куда-то, где со сказочной быстротой появилась добрая старая горилка. Молодежи, однако, не было видно, исчез и Грицько. К восходу луны запорожское веселье перелилось через край. Первый спирт так ударил в голову виновникам торжества, что бытовые картинки, выхваченные из классического издания Гоголя, проплывали перед ними, как во сне. Борис горланил переводные Шевченковские стихи, лежа головой на толстых коленях Тараса Бульбы, которого принимал за бабу. Сережа бессмысленно выкорчевывал из пятки старую занозу саксаула. Мгновенно он протрезвился. Перед ним стояла Галя, заплаканная и бледная: – Утекай! – взволнованно шептала она. – Утекай, бо вам хлопцы с Грицком шею накостылять хотят. Могут и до смерти убить… – Она всхлипнула и неожиданно поцеловала Сережу в губы. Дальнейшее пошло кинематографическим темпом. Едва оба товарища выбежали со двора на пустошь, они услышали недалекое гиканье и хор резких голосов. Не надеясь на помощь пьяных хозяев, Сережа схватился привычным жестом за левый карман. Револьвера не было. Вероятно, его успели украсть. Теперь оставалось одно: прятаться по пустопорожним клуням или в скирдах сухого сена. Поцелуй Галочки дернул было Сережу остаться на месте и показать себя, но Козодоевский был невменяем. На все уговоры он отвечал лаконическим отчаянием: «Ночь и собаки». Гиканье уже приблизилось и конспиративно затихло, когда друзья пустились, наконец, наугад. Вдруг из-под ног шарахнулась и залилась хриплым воем шальная собака. Козодоевский услышал, как треснули брюки Сергея. Тотчас же псу ответили десятки еще более заливистых и внезапно присмирели под чьим-то ласковым свистом. Щеку Козодоевского защекотало теплое дыханье, и он с изумлением узнал запыхавшийся голос Галочки. – Ой, боже ж мш, а я к вам побила… Но было уже поздно. Друзья упали, опрокинутые налетевшей тяжестью. Авангард, в лице двух деревенских апашей, успел подкрасться с восточной тактикой. Тремя движениями хрустнувших плеч Сережа сбросил с себя чье-то злорадно ворчащее тело.
Оглушенный ударом в висок, он снова зашатался, но почувствовал себя окончательно освободившимся. Борис пустил в ход камни, припасенные для собак. Авангард завыл, и Сережа ринулся вперед, увлекая за собой по ухабам ежеминутно падавшего приятеля. Погоня возобновилась. Она настигла бы беглецов, если бы Сергей не ударился головой о какое-то препятствие и не полетел вместе с Козодоевским в полную тьму. Топот ног пронесся мимо. Полная тьма оказалась закрытым помещением, а препятствие – дверью. Первым движением ошеломленного Сергея было припереть дверь спиной. Впереди блеснул огонек, и старческий голос спросил: – А кто там? Когда огонек приблизился, непрошенные гости увидели перед собой древнего старика с еще более древним светильником и посохом. Тряся головой, он туго выслушал объяснения и позвал в комнату. Около стола, покрытого свежей скатертью, старик предложил сесть и, вдоволь накашлявшись, заговорил на странном русско-славянском языке. Говорил он долго и прервал свою речь только для того, чтобы подать гостям воды смыть кровь. Встряска, бегство, погоня – окончательно протрезвили приятелей. Рассказ попа (старик оказался попом) сильно заинтересовал их. Узнав, что брат предводителя Грицька с пятеркой местных головорезов ушел к басмачам грабить афганские караваны, Сергей стал острить над романтичностью дикой колонии, но поп затряс головой сильней обыкновенного. По его словам, путешественникам угрожала большая опасность. Завтра половина деревни перейдет на сторону Грицька. – Тем паче, – прибавил поп печально, – что паршивые отроки воспользуются долгожданным случаем, дабы унизить голову Горобца, власть имеющего. – Вот так революция, – улыбнулся Сережа, – чур-чур меня! – Чур-чура, – подхватил Борис и шутя произнес заклинание: – абджед хевез хютти-ке… Вдруг поп преобразился: – Келемен сефез керешет сеххез зезэгэ. – Он звучно прошамкал этот набор слов и затрясся на сей раз от головы до ног. – Ой, сыны, откуда вы это узнали? – шепотом повторил он. – Ой, сыны, это ключ для книги Джафр-и-Джами! – Поп лихорадочно вытащил из кипы грязных рукописей осьмушку желтой бумаги и тихо прочел: «Знай, что Джафр – наука тайная. Она не дается никому, кроме пророков и святых, которым известны тайны бога. Знающий эту науку удовлетворен всем, что есть в мире, и больше ни в чем не нуждается. И небо и земля будут в его власти…» Козодоевский слушал, раскрыв рот. Неожиданно решившись, он рассказал попу о встрече с купцом в караван-сарае. Поп задумался, потом ответил: – Много неизвестного в стране сей. К югу и к востоку от деревни нашей, в горах, в месте тайном и неприступном, живут люди. Есть у них огромные богатства, потому что они знают тайну нахождения кладов. Вдруг Борис, внимательно слушавший, подскочил от удивления, так поразила его внезапная перемена в лице попа. Желтый старческий лоб избороздился бурными морщинами, зубы застучали, и побелевшие глаза приняли выражение холодного бешенства. Поп выскочил на середину комнаты и стал бить себя кулаками в грудь: – Парубки! – кричал он. – Парубки! Почто принесли вы в горницу мою ветер мусульманский? В юности моей возжаждал я чужого Аллаха, но Христос, бог наш единый, спас меня. В темные ночи переписываю я мусульманские книги, дабы похитить для христиан мудрость язычников. А вы пришли – будто юность моя вернулась! – Он ослабел и заплакал. Немного успокоившись, поп взял посох и древний светильник. – Теперь вам идти, хлопцы, бо утром прибьют вас наши разбойники. Ой, господи, господи, грехи наши! Я вам спокойный путь покажу, прямой путь. Они пошли за хозяином куда-то налево, потом вниз по лестнице. Наконец, остановились на каменном полу. С помощью гостей поп отворил тяжелую холодную дверь. В лицо пахнуло сыростью и лягушками. – Здесь. Вверх по земляным ступенькам и на воздух. – Старик порылся в черном углу. Он вытащил холщевой мешок с сухарями, потом постучал посохом по каменной стене. – Вам на дорогу, хлопцы. Откуда-то из романтического тайника поп добыл черный прадедовский кошелек, испытующе оглядел гостей и остановил взгляд на Борисе: – На! Поп высыпал на ладонь Козодоевского содержимое кошелька. – Спасибо! – С богом, с богом, сынки, прощайте. – Он передал Сергею светильник и ворчливо попросил покрепче захлопнуть за собой дверь. Сорок земляных ступенек вывели путников в узкий слипшийся коридор, с потолка которого беспрестанно сыпалась земля. Они пошли по высохшему ложу подземного ручья, круто поднимавшемуся в гору, и скоро очутились под рассветным небом. Покинутая Украина лежала глубоко у подножия плоскогорья. Глава шестая Печальный финиш На Афганской границе военный аэроплан RW12 ранили в левое крыло. Он начал понемногу вихляться, изворачиваться и вспоминать о смертельном законе тяготения, призывавшем его к земле. Опытные друзья не давали ему снизиться вплоть до воображаемой точки в горах, показавшейся сверху удобной площадкой для спуска. Руки Броунинга онемели от усилий на руле высоты. Глаза Уикли следили, не отрываясь, за падающей стрелкой альтиметра. Раненая машина грохотала и кренилась. Девяносто против десяти без остатка съедали надежду на благополучный перелет. Экс-лейтенант с негодованием отбросил возможность спастись в одиночку с помощью парашюта. Ветер завывал, как контрабас в похоронном марше, а земля отказывалась принять летчиков, ощетинившись острыми снеговыми хребтами. Мысль Броунинга работала, как хронометр. Единственное спасение – снизить аппарат и грохнуться там, где сила падения может быть ослаблена снежной периной. «Нужно сбросить бомбы», – подумал Арт. Раз… Еще раз!.. Где-то глубоко раздались глухие черные взрывы. Аппарат рванулся вперед. Когда двойной маневр бомбометания был повторен, машина несколько выровнялась, но тотчас же начала крениться снова. Уикли сидел бледный, как полотно, порываясь встать. Арт сделал крутой вираж, и аппарат порывистыми кругами пошел вниз. В двухстах метрах от земли мотор отказался работать. Аппарат камнем упал в глубокий снег. Пропеллеры взрыли белую нетронутую пелену и замерли. * * * Первым чувством Уикли после головокружительного мрака было желание заплакать. Заметив, что ресницы от слез обледеневают, он поневоле успокоился. Категорическая тишина связывала малейшую попытку мыслить. Солнце и сверкающий снег ослепляли до потери сознания. Совершенно машинально Уикли подполз к чернеющим останкам RW12 и сел рядом в рыхлый снег. Смотреть на темные очертания частей аппарата доставляло глазам наслаждение невыразимого отдыха. Через несколько минут Джонни овладело чувство отчаянной сердечной тоски. Голова наливалась свинцом; в глазах нестерпимо вращались цветные диски. Уже теряя сознание, он разорвал на шее резиновое кольцо маски, и горный воздух хлынул в измученные легкие. Причиной удушья был испорченный при катастрофе кислородный баллон. Вместе с воздухом к Уикли вернулась способность соображать. Он бросился к аппарату и, цепляясь за исковерканные тяги, пробрался к кабинке пилота, наполовину зарывшейся в снег; сквозь разбитые стекла темнела фигура Арта, прижатая в угол кабины сломанным рулем высоты. Джонни очистил окно кабины осколком пропеллера и, перегнувшись внутрь, стянул с лица лейтенанта маску. Арт был смертельно бледен. Закушенные белые губы и глубокие тени под глазами вырвали у Уикли горестное восклицание. Ни на что не надеясь, он стал растирать спиртом лицо и руки лейтенанта. Несколько капель, влитые в уголок рта, произвели неожиданно сильное действие. Арт глухо кашлянул. Вскоре он сидел, моргая, и с любопытством шурил глаза. – Мы, кажется, совершенно живы? – О, да, сэр! Все вошло в свою колею. С пробуждением Броунинга Уикли окончательно пришел в себя. Первым открытием его была боль от порезов, вторым – новый, более слабый, приступ удушья. – Воздух в горах не слишком редок для дыхания? – вежливо осведомился он. Броунинг выругался: – Конечно, редок, черт возьми. Головокружение становилось сильнее. Кровь в ушах стучала так упруго, что Уикли со вздохом вспомнил английские церковные колокола. Лейтенант с трудом выполз из кабинки и осмотрел окрестность. Они находились на небольшом леднике, шагах в тридцати от пропасти и в пятидесяти от отвесного выступа горы. Их удача была чудом, и не меньшим чудом должно было быть окончательное спасение. Он ползком вернулся к Уикли и достал карту. Измерительные приборы разбились при падении. Приблизительные выкладки не дали ничего определенного. Во всяком случае беглецы были в России. Это, к несчастью, не улучшало их теперешнего положения. Вдобавок, у обоих летчиков начали нестерпимо болеть глаза; даже сквозь опущенные веки ослепительно мерцало ярко-оранжевое солнце. Уикли осенила внезапная догадка: – Вы когда-нибудь видели солнечное затмение, лейтенант? – Да, конечно, и, вероятно больше не увижу! Но на кой черт… – Копченые стекла. Это, действительно, было выходом. Последним усилием раскрыв глаза, Арт нашел брошенные маски. Уикли вымочил в бензине и зажег подкладку своего шлема. Скоро стеклянные глаза масок почернели от дыма. Следующим в очереди бедствием был нестерпимый холод. – У вас еще осталось несколько крошек энергии, Джонни? – Нет, ничего нет. Арт собрал деревянные части аппарата и развел костер. Мысль о котелке и провизии удесятерила голод. Они выпили половину спирта, оставшегося во фляжках. Вместе с теплом по жилам разлилась жажда жизни, но здравого смысла спирт заглушить не мог, и сознание безнадежности оставалось по-прежнему ясным. * * * Время шло к ночи. Солнце уже лежало на западе, красное и прозрачное, как детский воздушный шар. От скорчившихся обломков машины легли густые фиолетовые тени. В абсолютной тишине потрескивали печальные останки RW12. – Джонни! Уикли молчал, закусив губу. – Джонни, вы слышите? Если ночью у нас не будет огня, нам конец. Уикли понял. – Зажечь аэроплан? – Да. Деревянную обшивку, бензин и масло. Постепенно. На сей раз вспышка надежды пришлась на долю Джонни. Он хлопнул себя рукой по лбу: – Если тут в окрестностях есть хоть одна собака, Броунинг, нас заметят, нас должны заметить! Не может быть, чтобы нас не заметили! Огонь покажет себя. Оба робко улыбнулись. – Только… – Что только? – Там профессор… Броунинг поднял брови. – Тем лучше. У него будут классические похороны. Глава седьмая О стихийных бедствиях Вместо того, чтобы отдыхать на крошечном паласе, брошенном на берег реки, и потягивать сладкий табак из новенького чилима, владелец всех этих богатств взволнованно ходил взад и вперед от куста до куста арчи. Галочка, скромно отвернувшаяся, чтобы не видеть купанья «женихов», готовила к ужину худого козленка. Сережа уже полуодетый лежал на животе и с сожалением разглядывал тощие, сиреневые ляжки приятеля. Привязанный к дереву пятнадцатирублевый ишак трубил, вытянув голову. Ночной отдых был обеспечен. Галочка нагнала путешественников в первый же день их бегства из украинской деревеньки. Жизнь манила ее, получужая семья не связывала, а издевательства односельчан и страх Грицьковой мести казались страшнее неведомых опасностей. Родители Галочки давно померли, и она жила чуть ли не батрачкой в семье дальнего родича. Тяжелая жизнь научила ее решительным поступкам, а труд – смелым мыслям. Приход чужих послужил толчком к бегству в широкий мир, существование которого она подозревала с детства. В трагикомическую экспедицию Галочка вносила свежесть и здравый смысл. В нынешний вечер Козодоевским овладела новая тревога. Это был страх землетрясений. За все путешествие по неустойчивой стране молодым людям не довелось испытать ни одного подземного толчка, но именно это обстоятельство казалось удручающим. «Тем хуже, – взывал Борис, – чем дольше их нет, тем скорей они будут». Он верил вдобавок в существование «сейсмографического» сердца, чувствующего, как животные и птицы, вулканическую работу земли. К вящему удовольствию Сережи, он предсказывал землетрясение ежедневно, а сегодня категорически требовал перенесения ночевки подальше от подножия горы. Над одной из вершин ему примерещился тонкий дымок, быстро пропавший. Ни Сергей, ни Галочка не могли уловить и тени дыма. «Пуганая ворона куста боится», – резюмировал Сергей и, честно допросив самого себя, подтвердил «самовнушение». Двумя часами позже, когда палас, чилим и жиденькие подушки были перенесены в импровизированную палатку, Козодоевский бросил: – Можете спать, я буду сторожить вулкан. С детским упрямством Сергей стоял на своем: – В Туркестане вулканов нет. Борисом овладело бешенство: – Неуч! – проскрипел он. Ответом послужил раздавшийся через несколько минут храп. Галочка с опозданием заметила сквозь сон: «Ото, дурень». Козодоевский сел по-мусульмански у входа в палатку. Он снял с шеи и раскрыл полотняную ладанку. При звездном свете блеснуло пять оставшихся от пути поповских монет: два старинных польских злотых, один надкусанный полуимпериал и пара золотых туманов. Передав по смутной симпатии деньги именно Борису, поп оказал ему большую услугу. В качестве кассира экспедиции Борис чувствовал себя самостоятельнее и свободнее, чем раньше. «От Таш-Кургана поверну обратно на Ош и Скобелев», – подумал он и приподнял голову. Крик животного ужаса сорвался с его губ. Небо над горой розовело заревом. На линии снегов пылали пятна раскаленной лавы. Не успел Борис крикнуть вторично, как под землей пронесся звенящий гул. Язык пламени вскочил на вершине вулкана и растаял в воздухе. – Сергей! Галина! Если бы не тайное, но живительное чувство злорадства, Козодоевский упал бы в обморок. Он схватился за сердце и пустился наутек в противоположную сторону. Звук первого вулканического взрыва, точь-в-точь такой, каким он его представлял себе, не замедлил последовать. Следующие слились в сознании в адский вой. Когда разбуженные воплем Козодоевского Сергей и Галя выбежали из палатки, облака над горами светились, как розовые бумажные фонари. Пока Галя лихорадочно собирала платье и остатки ужина, Сергей отвязал жалобно вопившего ишака. Бориса они нагнали в полуверсте от покинутого места стоянки. Он стоял у заворота реки, преграждавшей ему путь, и дышал, как рыба, выброшенная на берег. – Лава двинулась, – прошептал он пересохшими губами. Действительно, вулканические взрывы затихли. Их сменил непрекращающийся грохот, не слишком громкий, но зловещий. – А землетрясение? – спросил уверовавший Сережа, – а пепельный дождь? Козодоевский напоминал испуганного антрепренера: – Будет, все будет! Как не быть? Галочка охнула и стиснула
руку Сереже. Козодоевский уговаривал отдохнуть несколько минут. – Это, очевидно, обычный перерыв в начале извержения. Иногда так бывает, вроде вступления к опере. На сей раз торопил Сережа, испугавшийся за Галину. Они перешли вброд быструю речушку, то и дело сваливавшую их с ног и пройдя шагов тридцать по колючей, косматой равнине, оглянулись на горы. Огонь несся по склону в туче дыма и пара. С новым взрывом к небу взлетели пестрые искры, похожие на фейерверк. Козодоевский застонал: – Вулканические бомбы! Одна из них описала в воздухе огромную дугу, и разлетевшись, озарила местность зеленым светом. Сережа подпрыгнул от изумления: – Ракета! – Дурак! – прошипел Козодоевский и едва успел отскочить. Зеленая искра упала на землю в нескольких шагах от него. Зажигая спички дрожащими от страха и любопытства руками, Галина обшарила кусты. Она передала Борису странный обгоревший предмет цилиндрической формы. Это был картонный цилиндрик, отсыревший, но еще горячий. Сергей зажег новую спичку и стал было рассматривать находку, но Борис внезапно зажал ее в руке. Лицо его, освещенное снизу, выражало дикое удивление. – Ни черта не понимаю… Ливерпуль… – Что? – спросил ошеломленный Сережа. – Ливерпуль… Город… в… Англии… – Что?! – Английская сигнальная ракета. Слова Бориса покрыл оглушительный грохот. Когда он затих, ночь окончательно успокоилась. В наступившей тишине они услышали тонкое зудение москитов. * * * Возвращение в лагерь прошло без обычных споров и попреков. Такого «приключения» не бывало еще за все время путешествия. Уже подходя к месту старой ночевки, Сергей вспомнил о несостоявшемся извержении вулкана. Но Козодоевский, против обыкновения, не огрызнулся. Он молча пробирался сквозь хрустящие кустарники. Сильно и неожиданно похолодевший воздух заставлял путников ежиться и нервничать. – А все твое хвастовство, – продолжал наставительно донимать Сережа. – Ведь сознайся, брат, мы нечаянно перешли границу или что-нибудь в этом роде! Еще когда мы покупали контрабандные спички, надо было это чувствовать! И напрасно ты, брат, втирал очки, что выучился говорить по-таджикски.
Ответ Бориса дышал неожиданным смирением: – Это, может быть, не английская граница, это английские разведчики. Сережа хотел было огрызнуться, подстрекаемый ворчанием озябшей Галины, но неожиданное зрелище отняло у него язык. Светало. Они находились шагах в двухстах от покинутой ночевки. На месте уютной поляны, где еще недавно была раскинута палатка, покоились огромные глыбы горного снега. Лавина! Подгоняемые любопытством и тревогой об оставленных вещах, молодые люди бросились бежать, как по команде. Когда, запыхавшиеся и ошалелые, они остановились, наконец, у самой черты снежного кургана, ночь уже значительно посветлела. Снежный обвал простирался до самого подножья гор. От стоянки не оставалось и следа. Дрожа от холода, бездомные путешественники сетовали о погибших обновках, когда Галина заметила в снегу какой-то черный обломок. Он оказался небольшим исковерканным пулеметом незнакомой системы. Около пулемета валялись изогнутые проволоки, части какого-то мотора и металлический ящичек. В нем находились никелированные флаконы с латинскими надписями, вата, свертки бинтов и марля. – Походная аптечка! Долго думать не приходилось. Сергей стал яростно разгребать снег. Белые комья вылетали из-под его рук, освобождая из снежного пленения диковинный предмет. Через несколько минут ожесточенной работы блеснул гофрированный серый металл и стекло голубого иллюминатора. – Электрическая лампочка! Галина и Козодоевский, путаясь в обломках, карабкались вслед за Сережей. Стынущими от снега руками, они пытались освободить аппарат, ибо теперь стало очевидным, что тут произошла авария с английским самолетом. Вдруг Борис вскрикнул: он нарезался рукой на разбитое окно каюты. За сумасшедшей работой крик Козодоевского не был услышан. Борис нажал плечом, – остатки стекла треснули, и он очутился в полутемной каюте. – Сергей! Сергей! На полу каюты лежал труп человека средних лет в сером костюме и высоких желтых сапогах. Около трупа белели какие-то бумаги. Не успел подоспевший Сергей сообразить, что бы все это значило, как его заставил вздрогнуть второй крик. На сей раз кричала Галочка. Пробираясь за Сережей, она провалилась в рыхлый снег и в отчаянной попытке выкарабкаться ухватилась за что-то упругое и скользкое. После безуспешных усилий вытащить наружу тяжелый предмет, она освободила его от снега. Это была нога в щегольском коричневом ботинке и высоких крагах. Когда Сергей и Борис прибежали на вопль, они застали Галочку отчаянно уцепившейся за таинственный ботинок. Через пару минут показалась голова в изорванном респираторе. Товарищи стащили труп со снежной горы и стянули маску. Перед ними лежал молодой английский летчик. Несколько ссадин на подбородке и на руках не давали еще, однако, повода считать его мертвым. С лихорадочной поспешностью друзья развели костер. Первое тело было также вытащено из каюты и положено рядом. Козодоевский, приплясывая от холода, распоряжался: – Растереть лицо и руки снегом! В аптечке должен быть спирт. Сергей и Галина яростно старались оживить бездыханные тела. Вдруг Галина ахнула: – Сережа, а Сережа! Мой-то зовсим як покойник, и дырка в голови… Сергей наклонился. Тонкие, извилистые губы трупа были плотно сжаты. В уголке глаза чернело отверстие от револьверной пули. – Тут уж дело конченное. Поглядим-ка, может быть, этот выживет. Они расстегнули высокий воротник и куртку. Борис подбежал с раскрытым флаконом: – Нашатырный! – коротко буркнул он. Спирт подействовал. Англичанин чихнул и открыл глаза. – Уэр эм ай? – задал он слабым голосом традиционный вопрос, радостно напомнивший Козодоевскому о множестве прочитанных романов. – Он спрашивает, «где я?» – торжественно перевел Борис. Сергей сочувственно усмехнулся: – Это не мешало бы и нам знать. – Во всяком случае скажем, что у нас, – заволновался Козодоевский и без запинки ответил: – в России. По лицу англичанина пробежала слабая улыбка. К общему удивлению, он заговорил на ломаном русском языке. Борис по инерции продолжая объяснять: – Он рад. Он доволен. Он счастлив. Внезапно голос англичанина изменился. Глаза потухли: – Уикли? – резко спросил он. – Что?! – Мой товарищ Уикли? Спасители переглянулись. Наконец, Сережа указал на труп. – Он мертв. Англичанин с трудом повернул голову и выругался со стоном облегчения: – Годдам, это не Уикли! Найти человеческое тело, погребенное, может быть, под десятками тысяч тонн снега, могла помочь только счастливая случайность. Она, впрочем, не заставила себя ждать. Под сравнительно неглубоким снежным покровом, рядом с новеньким термосом и отлетевшим аэропланным колесом, лежал юноша в военной форме. Его левая щека была залита кровью, а руки судорожно сжаты. Когда наконец удалось привести Уикли в сознание, его первым словом был бессмысленно счастливый смех, скоро перешедший в слезы. Теперь все было в порядке. Борис неожиданно перецеловался с потерпевшими крушение. Мучительно поразмыслив, Сергей, по старой следовательской привычке, скрестил руки на груди. Свой вопрос он задал прямо с ударением и расстановкой: – Вы не шпионы? – Я работал в Петроград и Архангельск, товарищ. Сергей начинал понимать: – У кого? – А вы кто? – Коммунист. – С вами. У Сергея быстро и четко забилось сердце. Он впился глазами в лицо офицера: – Ваша кличка? – Револьвер. – Броунинг?! – Да. Сергей вспомнил комнату с разбитым окном в Коминтерне. Он хотел пожать руку Арту, потом раздумал и бросился к нему на шею. Глава восьмая Конец и начало Уикли, обмотанный марлей, и пятнисто-рыжий от иода Борис полулежали около ярко горевшего костра. Борис, запинаясь на трудных местах, рассказывал Уикли о Москве, о России, о путешествии на восток. Джонни поддакивал и улыбался. После катастрофы и неожиданного спасения все представлялось ему в розовом свете. Чины, ордена остались далеко позади, тем более, что здесь, как говорит новый товарищ, чуть не на земле валяются богатства! Нужно только вовремя нагнуться. К тому же на родине он не мог получить большого чина, так как не имел ни связей, ни знатных родственников, ни состояния. В груди у него поднималось новое чувство освобождения. «Все к лучшему». Так и проще и легче. Наконец, пришли с охоты Сережа и Арт. Сережа тащил убитую козулю, Арт чему-то весело смеялся. Козуля перешла к Галочке. К тому времени, когда жаркое было готово, все уже разместились у огня тесной дружеской компанией. Лейтенант, выпустив изо рта густой клуб доброго английского дыма, начал свою повесть, специально отложенную до ужина. (В сентябре 1914 года он был послан английским военным министерством во Фландрию, где ему пришлось служить в разведочной бригаде. В мае следующего года счастье изменило ему: аппарат, подбитый из германского зенитного орудия, был вынужден снизиться за линией неприятельских окопов. По счастливой или несчастной случайности, Арта направили не на привилегированные «квартиры для военнопленных», а в концентрационный лагерь близ города Марбурга. Там жили на пленном пайке русские, татары, французы, кавказцы. Восемь месяцев Арт провозился на вражеских полях с всесильной картошкой. Близкое знакомство с немецким крестьянством, постоянное пребывание в интернациональной толпе открыло ему глаза на смысл войны. В одну из темных ночей, под покровом вьюги, француз Форбуа, русский Манцев и англичанин Броунинг выбрались из лагеря, оставив за собой разрезанную колючую проволоку. Лютая зима 1916 года была свидетельницей их отчаянных усилий спастись от жандармов и облав. В начале 17-го они перешли австрийскую границу. Арт начал учиться у Манцева русскому языку. В августе беглецы подобрались к Карпатам и, наконец, вздохнули свободно, смешавшись с безликой толпой беженцев. Только тогда Арт узнал, что Россия без царя, что там революция. Война разлагалась. На фронтах падала дисциплина. В ноябре трое беглецов выехали из Австрии с бесконтрольной партией пленных, и Россия поглотила их. Тут тоже металась война, но другая – близкая и понятная – война против войны: народ старался побороть угнетателей. Запад, восток, юг вспыхивали восстаниями. В Киеве Форбуа заболел тифом и умер. Манцев и Арт уехали в Харьков. Здесь англичанин связался с компартией. Весной он добрался до Москвы, где проработал несколько месяцев. Именно в Москве, на работе, с ним и повстречался несколько раз Сережа Щеглов. Позднее Арт был командирован на северный фронт. В Архангельске русскую революцию укрощали англичане. В одном из боев Броунинг попал в плен к «своим», успев предварительно уничтожить компрометирующие бумаги. Он с трудом уверил английское командование, что специально пробирался через всю Россию в Архангельск в армию его величества. После неудавшейся капиталистам оккупации Арт вернулся в Англию и, по-старому, попал на авиационное дело. В конце концов, военное министерство послало его в Индию, где Арт тайно мечтал повести советскую агитацию. Остальное – жизнь в Индии и бегство – было уже известно слушателям по отрывочным признаниям). Сережа ласково посматривал из-под сдвинутых бровей на нового товарища. Когда тот кончил, Сергей только поближе придвинулся к нему и тихо положил руку на широкое спортсменское плечо. Теперь очередь рассказывать была за русскими. Сергей не был мастер литературно повествовать. Он уступил эту честь тонко улыбавшемуся Борису и только время от времени вставлял: «не пересаливай, черт» или «и вовсе не так страшно было». Борис рассказывал картинно и увлекательно, настолько картинно, что англичанину пришла мысль «погулять еще до Москвы по этой майнридовщине», а Сережа и Галочка почувствовали прилив новых сил. Что касается автора рассказа, он еще с утра воспрянул духом при мысли, что находится отныне в обществе сильных и вооруженных людей. Воспоминание о таинственных намеках купца и попа пробудило у него охоту к странствиям. Когда, откашлявшись после своего блестящего выступления, он выдул залпом фляжку воды и вытер пот со лба, у всех пятерых оформилось одинаковое решение: «Вперед во что бы то ни стало!» Лейтенант аккуратно выколотил свою трубку, потом встал, прошелся и вернулся к Борису: – Я хотел бы, чтобы вы точно поняли и перевели мои слова. Я слишком сбивчиво говорю, чтобы выразить такую мысль. Борис перевел его вступление и продолжал переводить дальше: – Когда я был молод и глуповат, я все-таки интересовался судьбами человечества; только я был глуповат, как уже предупредил вас. Не зная простых и здоровых путей, я связался с членом какой-то, чуть ли не масонской, ложи. Этот парень рассказывал мне… Лейтенант едва не свалился наземь от русского натиска. Борис, продолжавший сидеть у костра, схватил его за полу френча. – Он рассказывал вам, что в Азии неподалеку от Гималаев живут эти самые… как их… великие посвященные? Англичанин наклонил голову. – Yes. Борис обвел всех торжествующим взглядом. Теперь, если не лейтенант, то Уикли, наверно, помогут ему в розысках таинственного. Действительно, Джонни слушал плохо понятный разговор с какой-то жадной радостью. Разочарованный Артом в церковной религии, он с удовольствием нашел бы ей замену, а романы Марии Корелли крепко засели в его памяти рядом с географией и самоучителем «Как разбогатеть честному человеку». Сережей катастрофически овладела знакомая скука и чувство какого-то сострадательного злорадства. «Поеду с вами, сукины дети! Покажу вам, что все это чепуха», – подумал он. Сейчас он не спорил и только сонно слушал заковыристые рассуждения. Перебинтованный и быстро обмякший Уикли, примостившись у огня, сладко посапывал открытым ртом. Броунинг, обняв руками колени, раскачивался и слушал шумливую болтовню Бориса. Пламя костра почти не колебалось. Стояла изумительно тихая ночь. Большой мусульманский полумесяц низко проплывал над горизонтом. Галочка ожесточенно зевнула. Скоро, однако, напряженно-уютная атмосфера вечера была нарушена. Шелковый восточный воздух словно разорвался пополам резким свистом. Послышался собачий вопль, и в заколдованный круг у костра ворвался неистовый, лохматый, рыжий пес. Сергей собрался было броситься с ним в рукопашную, но был пригвожден к земле восторженным визгом Галины. – Стусан!! Буря удивления и смеха заглушила даже конский топот, сначала отдаленный, потом четкий. Тем временем оборванный, как пугало, всадник, наскучив махать грязной тюбетейкой, швырнул ее прямо в середину гогочущего общества. Когда Броунинг первый поднял глаза, молодой, испеченный на солнце узбек успел уже спрыгнуть с лошади и стоял, ухмыляясь, шагах в пяти от огня. Очередь удивляться была за лейтенантом, заподозрившим разбойничье нападение. Едва он вытащил свой верный стейер, как Сергей и Борис бросились к разбойнику на шею: – Джелал!!! Разбойник с тихим смешком и застенчивыми ужимками занял место у костра. Джонни, разбуженный криками, воплями и визгом, вскочил на ноги. Вид растерянного, забинтованного, облитого йодом Уикли был настолько комичен, что все расхохотались; Джонни, уразумев, что прибытие неизвестного не предвещает никакой опасности, протянул руку узбеку и произнес: – А… здоровье… русс… Хохот повторился. Джелал вошел в компанию по-хорошему, – вместе со смехом. Всем казалось, что они только несколько часов назад расстались с этим смуглым застенчивым юношей. Когда веселье несколько улеглось, Джелала усадили ужинать. Через несколько минут от ноги козули осталась кость, перешедшая в ведение Стусана. После ужина Джелал подвергся перекрестному допросу: откуда, куда, зачем? Понемногу выяснилось, что, расставшись с русскими товарищами, он узнал конечную остановку их каравана и решил во что бы то ни стало догнать их. В Кафирнигане он удрал от хозяина, а в кишлаке Дагана, севернее Кара-Куль, он напал на след путешественников. С этих пор он следовал за ними в двух-трех днях пути, справляясь в каждом населенном пункте о проходивших русских. Вскоре след снова был потерян, и вряд ли Джелал нашел бы его снова, если бы не встретился с погонщиком того каравана, откуда Сережа и Борис сбежали из-за безденежья. Тут юноше пришлось немало кружить по кишлакам и колониям, прежде чем он попал в хохлацкий «кишлак». Здесь он узнал, что с путешественниками убежала девушка. Джелал пробовал разузнать у Ганны[17], куда делась ее родственница, но Ганна только руками развела: «Вот, – сказала она, – пес за ней подыхает». Тут юноша смекнул, что собака найдет хозяйку. Джелал обменял у какого-то сумасшедшего рябого Грицьки халат и чалму на коня и тронулся в путь. Долгая остановка путешественников в Будур-те,
где они покупали обновки, позволила Джелалу нагнать их. – Теперь мы настоящая экспедиция, – сказал Козодоевский. Только к самому рассвету друзья пожелали друг другу доброй ночи. Броунинг спросил в последний раз: – Значит, в путь? – В путь! – ответили друзья согласным хором. Стусан утвердительно залаял и улегся поуютней на подоле Галочкиной плахты. В неуклюжей могиле, шагах в пятидесяти от ночевки, лежал достопочтенный профессор геологии Инносент Дж. Смайлерс, он же полковник генерального штаба Иаков О‘Греннель. Борис, засыпая рядом с Уикли, с оторопью вспомнил об этой могиле. Конец предисловий Глава девятая Нефритовая фигура Итак, их стало девятеро. Глядя со стороны, можно было принять экспедицию за шуточный маскарад или за труппу киноактеров, разыгрывающих авантюрный роман. Но режиссер отсутствовал. Впереди на добром коне гарцевала пестрая Галина, за ней мелко трусил ишак Томми, везя на себе поправляющегося от ожогов Уикли; справа и слева Уикли поддерживали Козодоевский и Джелал. Шествие замыкали два новых друга – Броунинг и Сережа Щеглов. Роль Стусана была крайне неопределенна: иногда он обгонял экспедицию на добрых полверсты и там дожидался приятелей, болтая шершавым языком, иногда отставал, забравшись в густые тростники, и вынюхивал одному ему известные травы, спасавшие от тоски по родине. Путешественники шли по неизвестной горной местности; со дня ухода с последнего привала, разгромленного лавиной, им не попадалось ни одно селение. Компас, извлеченный Артом из останков английского аэроплана, указывал прямой путь на восток. Они шли уже четвертый день размеренным и бодрым шагом, останавливаясь на ночевку только поздним вечером, почти ночью, и снимаясь с нее после полудня. По приблизительным подсчетам Броунинга, они находились в сорока километрах к югу от Сереза, под 88-й параллелью, в одном-двух переходах от караванной тропы, ведущей к озеру Яшиль-Куль. Дорога, по которой они продвигались, в сущности не была дорогой: лишь кое-где сохранялись следы короткого человеческого пребывания и белели кости павших животных.
По этим печальным останкам можно было судить, что несколько лет тому назад здесь пролегала верблюжья тропинка. Четыре дня, проведенные экспедицией в пути, заставили всех успокоиться и забыть треволнения последних дней. Даже Козодоевский унялся и не надоедал всем вечным страхом землетрясений; в его развенчанном сейсмографическом сердце поселилось новое чувство – неугасимая тоска по новенькому серому костюму и желтым щегольским сапогам профессора Смайлерса. Он не мог себе простить колебаний и сомнений, не позволивших ему в свое время снять костюм с мертвого предателя. Он с явным неудовольствием поглядел на узорчатую бахрому своих шаровар и с остервенением сплюнул под наплывом воспоминаний: его собственные штаны, купленные на поповские монеты, были погребены под злополучной лавиной. Сзади раздавался бодрый голос Сережи и смех Броунинга. Броунинг прекрасно переносил длинные переходы; катастрофа почти не отозвалась на нем. Планы на будущее все еще не были окончательно выяснены. По ночам, когда с гор дул ледяной ветер, и в небе щетинились колкие бело-зеленые звезды, путешественникам становилось достаточно неуютно. Последней мыслью каждого перед глубоким сном было: «назад в Москву»! Сережу мучило всякое напоминание о кончающемся отпуске. Он искал в памяти мотивировку этого длинного путешествия и не находил ее. Даже с точки зрения Борисовой литературной композиции все было сумбурно, надуманно и бесцельно. Но утреннее солнце рассеивало дурное настроение. Как бы то ни было – в Москву или в горы – нужно было выйти на караванную тропу. Собственно говоря, Памир велик, и где скрывается самое чудесное, – будь это клад, великие чародеи или естественные богатства, – путешественники не знали. К концу четвертого дня они достигли караванного пути. Путь этот сильно отличается от обычных дорог и напоминает узкую велосипедную тропинку. Он кажется узкой лентой, продетой сквозь кустарники и пески; в кустарниках он оставляет глубокий протоптанный след, на песке рассыпает кости павших верблюдов; теряется он только в быстрых горных речушках, чтобы снова возникнуть на другом берегу или стереться на каменистых горных склонах. Направо голубели новые горы; по форме и выражению они сильно отличались от всех виденных раньше: те, что поближе, бросались в глаза резкостью и энергией очертаний; те, что подальше, таяли легкой извилистой линией. Вечные снега казались мертвыми и матовыми, как крахмал. С гор тянуло холодным ветром; две-три вершины уже скрылись за косматыми звероподобными облаками. – Здесь страшно, – в первый раз за время путешествия голос Галочки осекся. Почти машинально путешественники прошли еще несколько сот шагов к востоку. Вдруг Джелал наклонился над какой-то темной кучей. После ряда горестных междометий экспедиция услыхала мало ободряющее заявление: – Опоздаль, товарищи! Верблюд вчера быль, туда пошель, – он указал пальцем в сторону гор. Темная кучка оказалась вчерашним верблюжьим пометом. Ждать следующего каравана пришлось бы не менее трех недель. Из всех предложений наименее безумным оставался совет Броунинга – не думать ни о каких делах до завтрашнего утра. В глубине души лейтенант радовался опозданию: идти вперед, в горные дебри, ни на день не теряя из виду караванного пути, казалось ему наиболее интересным и наименее опасным. Без особого труда он убедил Сережу логическим доказательством, что почти безразличен пункт встречи с караваном, если эта встреча все равно не может произойти раньше положенного времени. Разговор с остальными членами экспедиции друзья отложили до солнца и принялись устраивать привал в более или менее защищенном от стихийных неприятностей месте. Ночь прошла тревожно; в промежутках беспокойного храпа путешественники со стоном просыпались от шума далеких обвалов. Несколько раз продрогший Сергей ощущал легкие колебания почвы; он с трудом свернул в козью ножку отсыревший табак и закурил от почти погасшего костра. Удивляясь самому себе, он принялся думать о том, что находится на еще неоформившейся, полной скрытых сил земле. Когда-то в Москве он слышал теорию происхождения жизни из Средней Азии… К северу – таинственный Урянхай, к югу – неприступные Гималаи, разбросанные невесть где военные посты, запертые на год горными снегами, – все это вдруг взволновало Сергея до глубины души. Он подумал о бреднях Козодоевского, невольно сравнил их со своей горячей и тяжелой тревогой и иронически усмехнулся. Одна из идей Бориса однако заинтересовала его в эту ночь. «Странно, – думал Сергей, облизывая пересохшие губы, – странно, что человечество, ушедшее отсюда, достигло такой высокой культуры, а здесь пусто и голо. Неужели уж так трудно победить горы и землю?» Ни в какие тайные общества он не верил, зная им цену. Единственное, что могло попасться в этом суровом краю, это – остатки какой-нибудь древней культуры. Воздух уже начал синеть, когда Сережа принял твердое намерение заснуть. В это время проснулся и приподнялся на локте Арт Броунинг. – Товарищ Седжи! – Что, товарищ Арт? – Вы не спите? Почему вы не спите? Сережа придвинулся к Броунингу, они заговорили шепотом. Щеглов, несколько смущаясь, начал рассказывать Арту о подземных толчках, о странной и непонятной стране, о тех мыслях, что пришли ему в голову нынешней ночью. Он старался иронизировать. – Мировые загадки? А? Как вы думаете? Тон Броунинга заставил Сережу отнестись к собственным мыслям более серьезно. – Здесь нет ничего смешного, Седжи. Вы говорите: «Нет дыму, значит – нет огня». Откуда же все эти разговоры, мысли? Несомненно, что-то есть. Здесь, Седжи, мы – близко от тех мест, откуда вытекает тайна. Конечно, так называемых великих посвященных нет, и напрасно в Европе о них говорят. Но, Седжи, – Арт еще более понизил голос, – может быть, какие-то особенные люди существуют? Почему бы не жить здесь, в горах, людям, обладающим большими познаниями, чем мы? Конечно, это обыкновенные люди, а не бессмертные. Они, может быть, уже выросли из наших экономических условий. Ведь и мы научились сводить молнии на землю и посылать молнии в небо. Сережа почувствовал внезапное раздражение. Слова Броунинга показались ему дикими и бессмысленными. – Вы определенно чепуху порете, Арт! За каким чертом эти люди будут жить в горах? Вы заразились мистицизмом у Козодоевского. Борис не спал с начала разговора. Он лежал, затаив дыхание, внимательно прислушиваясь к каждому слову. Сережа продолжал: – Значит, по вашему, если у нас будет больше знаний, мы будем сами как эти великие посвященные? – К этому идет, Седжи. Может быть, это знание поможет хотя бы остановить войны. – Химера, утопия! – Сережа беспомощно волновался, глубоко ощущая свою внутреннюю правоту. – Я уверен, что на этих идиотских горах ни одна собака жить не согласится. Восток порозовел, и из-за синих вершин брызнули красные утренние лучи. Сережа зевнул в последний раз – спать ему больше не хотелось. Закутавшись в прожженные остатки рыжего пальто, служившего ему одеялом, он вышел из палатки. Еще никогда раньше восход солнца не был так великолепен. Комически чудовищные фигуры гор, казалось, радостно кривлялись; солнечные лучи проходили сквозь прорехи в облаках, как узкие прожекторы. Когда цвет горных лесов перешел из фиолетового в ярко-зеленый, настало настоящее утро. Прямо против привала, шагах в пятидесяти, сверкала тонкая, как лезвие ножа, горная речушка. Сережа сбросил плед и весело побежал к воде. Через несколько минут он уже освежил лицо, напился и, насвистывая одну из бесчисленных песенок Арта Броунинга, пошел побродить в горы. Здесь утренний ветер успел смести с лица земли следы «космического» ночного настроения. Над влажными кустами диковинных трав кружились осы и какие-то толстые пестрые бабочки. Пахло шалфеем, как в Белоруссии, и ванилью, как в Крыму. Отвесные стены чешуйчатого строения поросли оливковыми лишаями. Сережа подошел к одной из таких стен, чтобы оторвать листик хрупкой горной породы, похожей на жженую бумагу. У самого отвеса он поскользнулся, выругался и посмотрел себе под ноги: в серо-зеленой траве блестела серо-зеленая с золотом ящерица. Сережа с опаской прикоснулся к ней; потом поднял, удивляясь неподвижности и ледяному холоду скользкого тельца. Постепенно до Сережиного сознания дошло, что у ящерицы крошечные человеческие ноги в золотых сандалиях и хорошенькая, как у парикмахерских манекенов, головка в зеленой чалме; прекрасные руки были по-монашески сложены на груди, прозрачный халат кончался на подоле золотой вышивкой. Ящерица изображала красивого мусульманина, сделанного из светлого нефрита и приправленного, вероятно, яшмой. Другими словами, это была драгоценная и художественная статуэтка. Едва Сережа уяснил себе все это, как над его ухом раздался восторженный крик. Борис, вышедший на прогулку по следам товарища, глядел через его плечо округлившимися глазами. Глава десятая Нападение Шумное обсуждение находки заняло все утро. Менее всех принял участие в общем гаме Сережа. Совершенно подавленный открывшимися перспективами, он был глубоко уверен, что любой московский профессор-востоковед только посмеялся бы над безумно жестикулировавшим Борисом и торжественно смущенным Броунингом. Хмуря брови, Сергей мучительно перебирал забытые термины из истории искусств, но ничего, кроме персидской миниатюры, не нашел, а нефритовый мусульманин очень мало походил на персидскую миниатюру. Столь же неуместно было напоминание Броунинга о том, что из подобного материала делаются иногда микроскопические китайские идолы. Козодоевский ораторствовал об античном искусстве, Александре Македонском и мистическом ордене тамплиеров. Предположения, одно другого нелепее, сыпались, как из рога изобилия. Джелал и Галочка с восторгом разглядывали статуэтку, которую Борис не выпускал из рук. Броунинг отозвал Сергея в сторону. – Послушайте, Седжи, вы помните ночной разговор? Вы, кажется, говорили о том, что здесь живет некультурный народ, и плакались на это. Вы видели этого нефритового человека? Пари на мою голову, что европейским мастерам и не снилась такая работа. Здесь культура выше европейской – вы сегодня убедились в этом! Броунинг продолжал другим, менее торжественным тоном: – Мне пришла в голову интересная мысль. В моем бумажнике, вернее, в бумажнике покойного геолога, хранится большая сумма денег. Нам во что бы то ни стало надо добраться до населенного пункта и достать все необходимое для маленькой, но хорошей экспедиции. Афганские купцы знают цену английским фунтам. А так мы ходим напрасно и ничего не видим. Мерзнуть по ночам мне, признаться, надоело. Я думаю, вы согласитесь. Щеглов молчал. Его рассеивали самые разнообразные мысли: он опоздает в Москву, с экспедицией он проваландается очень долго, да и пользы от этой экспедиции, как с козла молока. Для науки они вряд ли найдут что-нибудь новое, а если и найдут, то не догадаются использовать. Заниматься приключенческой жизнью пристало во время отпуска, а сейчас не мешало бы и назад. Перед его глазами промелькнули знакомые лица товарищей по ячейке. Вдруг раздался крик Козодоевского. Сережа и Арт быстро обернулись. Борис стоял с выпученными глазами и бессмысленно повторял какое-то мусульманское слово. Как-то боком он подошел к Броунингу и спросил по-английски: – Вы знаете персидский, или арабский, или турецкий? Вы умеете читать? – Да. На родине, в Индии, я занимался этим. А в чем дело? Дрожащими руками Борис протянул лейтенанту статуэтку. – Посмотрите на этот зеленый халат. Его подол расшит узором, но этот узор составляют арабские слова. Броунинг внимательно вгляделся и увидел тонкий золотой орнамент, образовавший буквы: – Абджед хевез хютти… – Келемен сефез керешет… – захлебываясь подхватил Козодоевский. – Знаю, знаю! Сережа вспомнил вдруг старого попа в забытой украинской деревушке. Англичанин продолжал удивленно и методично: – Келемен сефез… Вы совершенно правы. Тут так написано. Но что это значит? – Черт возьми, что это значит?! – заревел Борис. – Я ни черта не понимаю! Эта фраза просто преследует меня. Она несомненно имеет глубокий и, по-моему, – он опасливо посмотрел на Сережу, – мистический смысл. Броунинг отдал Борису нефритового человечка и многозначительно улыбнулся. Сережу тоже начала подзадоривать расшифровка этой таинственной надписи. Статуэтка придала его мыслям желательное для Броунинга направление. Он повернулся к Арту и пожал ему руку. – Я согласен. Остальные члены экспедиции, Борис в особенности, предложение Броунинга приняли с восторгом. Было немедленно решено идти на север, к Серезу, где пересекались караванные пути, и там пристроиться к каравану, идущему на юго-восток, к центру Памира. Приходилось спешить, чтобы не опоздать пройти с караваном главные летние перевалы. Эти перевалы в обычное время считаются непроходимыми и освобождаются от снега только на две-три недели в году. Двух недель, конечно, недостаточно для какого-нибудь исследования, но наши путешественники и не мечтали об организованной экспедиции. Тем более необходимо было спешить: малейшая задержка пахла угрозой застрять на Памире до следующего лета, вернее, до нового таяния снегов. Однако, желание проникнуть туда превозмогло все страхи и победило все логические доводы. Плотно поужинав подстреленным горным бараном, путешественники без долгих слов уснули, чтобы на следующее утро тронуться в путь, на север. Утром экспедиция отправилась по верблюжьей тропе. Щеглов раздражался: два шага вперед, один назад – было не в его духе. Идя вразвалку и грызя стебелек травы, он с горьковатой симпатией следил за Джелалом и Галиной. Этих беспокойных молодых существ начинала связывать полудикая дружба, оказавшаяся сильнее дорожной тревоги и древней расовой вражды. Молодые люди забегали далеко вперед, карабкались по скалам, собирали охапки травы, гнались за Стусаном и втрое удлиняли себе и без того трудную дорогу. Во время полуденного перевала они ушли на охоту за козами, довольно затруднительную в такой час. Не говоря уже о несбывшемся обеде, они не явились даже ко времени выхода в дальнейший путь. Броунинг и Сергей заволновались было, но Козодоевский острил над всей этой историей так желчно, что они успокоились. Козодоевский ревновал, – это было ясно, – и ревновать, по-видимому, стоило. Конечно, экзотическая парочка решила временно не докучать остальным своим шумным и хлопотливым флиртом. Потерять из виду прямую дорогу к Серезу Джелал и Галина, прекрасно ориентировавшиеся во всяких горных трущобах, не могли и в
конечном пункте должны были, по общему мнению, благополучно присоединиться к экспедиции. Что касается пропастей и обвалов, то, отправляясь на охоту, Галина категорически обещала не заходить дальше ближайшего невысокого хребта. Положившись на все эти логические доказательства, путешественники спокойно продолжали путь. Несколько раз они пробовали покричать в соседних горах, но слова возвращались эхом, как бумеранг к ногам охотника. Часов в семь пополудни, когда туркестанское небо становится оранжево-песчаным и бездомными людьми овладевают первые приступы животной печали, Сергей снова заволновался. Он только что собрался поделиться своими неясными чувствами с Броунингом, когда последний радостно вскрикнул, указывая вправо: «Вот они!». Действительно, с горы спускалась ловкая узкая фигура в красном халате. У Козодоевского екнуло сердце – педантичный и наблюдательный, он сразу узнал, что то не был Джелалов халат, ярко-зеленый пояс которого казался бы издали желтым на малиновом фоне. Узкая фигура перепрыгнула с верхнего выступа скалы на нижний, наклонилась и дико закричала; продолжая кричать, черномазый малый, с исступленно-растянутым в огромное овальное «о» ртом, сбежал еще ниже. Тотчас же на всех ближайших выступах вспыхнули такие же узкие и яркие фигуры; с обезьяньей ловкостью они спускались вниз и, склоняясь над верблюжьей тропой, принимались кричать на один и тот же грозный заунывный лад. В руках у некоторых из них блистали короткие ургутские ножи, а трое или четверо были вооружены винтовками. Слово «басмачи» вошло в сознание Сережи вместе с ярким револьверным выстрелом. Это стрелял Арт, подбежавший к еще сравнительно беспомощному после воздушной аварии Уикли. Басмачи не отвечали. При каждом выстреле они прятались за скалами и снова выглядывали, как бы в надежде, что у осажденных не хватит патронов. В Бориса вселилась романтическая храбрость отчаяния; отчетливо учтя, что силы экспедиции слишком малы, он выпустил один за другим шесть зарядов своего смехотворного бульдога. Когда разряженная игрушка стала столь же бесполезной для военных действий, как старая сандалия, он влез на вихлявшийся круп лошади, за спиной Уикли.
Уикли, поджидая удобной минуты, держал в дрожащей вытянутой руке еще неиспользованный стейер. Козодоевский вцепился в лопатку летчика: – Спасайтесь! Вам не отбиться. Подвиньтесь, пожалуйста! Усевшись верхом поудобнее, Борис повторил на сей раз по возможности более властным тоном: – Спасайтесь, я вам говорю. Спасайтесь сию минуту! Вперед! Джонни вспомнил о своем неоплатном долге лейтенанту, но тут же сообразил, что сейчас является только ненужной помехой. Последние сомнения всадников рассеял Сергей, стоявший уже немного впереди Броунинга; он крикнул слегка охрипшим голосом: – Борька, лети за помощью в Серез, скотинка! Не сходя с места! Уикли понял интонацию, название кишлака и тронул поводья. Лошадь помчалась на север. Для басмачей это было сигналом. Презрительно оставив Броунинга и Щеглова без присмотра, они ринулись вдогонку всадникам. Арт и Сергей, дав пару выстрелов в тыл басмачам, пустились следом, в единственной надежде отвлечь внимание погони от беглецов. Восточные разбойники способны догнать пешком быстрейшую дичь, но эти, видимо, не хотели даром терять энергию и пустили в ход ременную стреногу – метательный прибор, состоящий из тонкого длинного ремня с грузом на обоих концах. Стренога со свистом развернулась в воздухе и прочно обвилась вокруг ног коня. Всадники перекувырнулись и зарылись в земле. Когда басмачи, хохоча и улюлюкая, перевели их на старое место, лейтенант и Сергей, не желавшие терять из виду товарищей и наивно спрятавшиеся в ближайших скалах, вышли из-под прикрытия. Самый внушительный из басмачей – дюжий мужчина в чалме оскалил длинные желтые зубы и произнес со свирепой доброжелательностью: – Салём алейкум. Потом он сделал небрежный знак своим. Через пару минут руки путешественников были связаны неизвестно откуда взявшимися веревками. Глава одиннадцатая Плен Нельзя сказать, чтобы козья прогулка привела экспедицию в благодушное настроение. Сережа и Броунинг ожесточенно чертыхались. Охромевший Козодоевский искоса оглядывал басмачей, стараясь усмотреть их намерения. Уикли, безучастный ко всему, шел вперед за мелькающей красной фигурой; он перестал удивляться чему бы то ни было с тех пор, как попал за границу. Дюжие басмачи шли скопом, удивительно легко карабкаясь по еле заметным выступам в скалах и помогая взбираться пленникам: у последних все еще были связаны руки. Дорога становилась трудней. Броунинг и Сережа перестали браниться, изредка перебрасываясь отрывистыми фразами; Борис пыхтел и отдувался; Уикли казалось, что пути нет конца. У заворота одной из скал идущий впереди остановился. Идущий в хвосте что-то крикнул, и над головами путешественников свистнула веревка. Сережа вздрогнул, – по рассказам о зверствах басмачей он знал, что церемониться не будут: сперва дочиста ограбят, а потом скинут со скалы – и поминай, как звали. Англичане, обменявшись тоскливыми взглядами, придвинулись поближе друг к другу. «Где Джелал? – вдруг вспомнил Сережа, не терявший еще нелепой надежды на освобождение. – Может быть, он поможет», – но здравый смысл опроверг надежду. Юноша поднял глаза и увидел приближающийся к нему красный халат с веревкой в руке. Козодоевский истерически заплакал; басмачи удивленно переглянулись и весело залопотали. Не успел Сережа оглянуться, как был туго перетянут тонкой веревкой поперек живота. На оставшийся конец навязали Броунинга, Козодоевского и Уикли и потащили вперед за заворот скалы. Броунинг поглядел налево и содрогнулся. Внизу торчали острые пики скал и гремел горный поток. Впереди лежала небольшая квадратная площадка, где пленников выстроили гуськом; дальше пришлось идти, тесно прижимаясь к скале, горячей от солнца. За площадкой и эта дорожка прекратилась. Камни то и дело срывались из-под ног. Пленниками овладел новый страх. Несмотря на догадку, что веревка понадобилась скорей для сохранения жизни, чем для убийства, они не надеялись попасть даже туда, куда их волокли басмачи. Переходить горы, застревать на перевалах, осторожно переступать по узким тропинкам – все это было уже знакомо Сергею и Борису, но теперешнее испытание превосходило весь опыт. Со стороны казалось, что пробраться по этому карнизу немыслимо, однако дрожащие ноги находили в осыпающейся почве невидимую для глаза опору. Басмачи перестали напевать. Хождение по таким неусовершенствованным дорогам требует присутствия духа и крепких нервов. Узкая горная тропинка иногда совсем пропадает, и, только подойдя поближе, увидишь хрупкий наклонный карниз, усеянный мелким щебнем. Внизу зияет глубокая пропасть, дымящаяся от водяных брызг. Вечером, когда остывает воздух, по каменистым уступам сползают сырые облака, и узенькая тропинка становится скользкой и непроходимой. Все шли молча. Иногда из-под оступившейся ноги вылетал камень; у неосторожного путника вырывался острый крик, подтягивавший остальных. Уикли совершенно изнемог от усталости. Связанные руки мешали ему опираться о выемки в скале; желая передохнуть хоть минуту, он прислонился к одной из этих скал, но веревка тянула его вперед. – Главное – спокойствие, – говорил Сергей Козодоевскому, – подтянись, Борис, ты бледен, как мертвец! Я думаю, что мы, в конце концов, останемся живы. Козодоевский был почти так же измучен, как Джонни. Грязные капли пота струились по его щекам, смешиваясь с пылью. Сергей вытер его лицо своим плечом. У всех ныли туго скрученные руки. – Если бы нас хотели убить, – твердил Сергей, – они могли бы это сделать внизу. Мы выберемся, будь я проклят! – Я думаю то же самое, – невозмутимо проговорил Броунинг. – Однако, мне жаль, что наша экспедиция расстроилась. Как вы себя чувствуете, Джонни? Уикли слабо мотнул головой. Силы оставили его. – Крепче, Джонни! Мы уже приближаемся к цели этих мерзавцев. «Мерзавцы» время от времени благодушно подбадривали своих пленников. На безопасном месте один из них, смачно сплевывавший жирную слюну, окрашенную зеленым насвоем[18], неожиданно развязал Уикли и Бориса, предварительно обыскав их. Дальше начался невообразимый путь. Каменистая тропинка исчезла, и даже Сережа попятился от неустойчивого вида новой дороги. «Это, наверное, знаменитые овринги», – подумал он. Действительно, это начинались овринги – головокружительные хворостяные мостки, на кольях, вбитых в скалы. Под тяжестью идущих хворост прогибался, и неосторожная нога проваливалась сквозь редкий настил, усыпанный землей и мелкими камнями. К счастью, овринги тянулись не больше сорока-пятидесяти шагов, то сменяясь узенькой дорожкой, то снова возникая над шумными пропастями. Дважды всем приходилось останавливаться и поднимать упавшего Уикли. Басмачи неодобрительно ворчали. Наконец, на одном из поворотов Уикли опустил голову и, отпрянув от стены, беспомощно повис над пропастью. Козодоевский еле успел ухватиться за торчащие из горного склона корни. Предводительствующий халат что-то дико прокричал, и басмачи принялись осторожно подтягивать на веревке виновника заминки. Когда его подняли, он бессильно опустился на зловеще скрипнувший настил. Колья, не приспособленные к такой длительной нагрузке, начали явно потрескивать. Броунинг прислушался к быстрому и недоброму говору басмачей. Вдруг Уикли приподнялся и, пошатываясь, встал. Дорога была снова открыта, и разбойники утешились. Шагов через пятьдесят снова началась удобная тропинка и снова сузилась. У путников екнуло сердце: другие овринги… Но оврингов не оказалось. В отвесной скале открылся темный грот, в котором исчез красный халат проводника. Через мгновенье пленники находились в глубокой пещере. Пахло жильем. Откуда-то из угла тянуло дымом. На каменном полу валялось несколько седел и был разостлан огромный палас. Несколько тюков свидетельствовало о недавней удаче. Из открытого мешка виднелись красные ящички кэпстена, синие сахарные обертки и жестянки с мясными консервами; большой сверток английского сукна красовался рядом с твердым афганским шелком. По-видимому, пещера исполняла романтическую роль склада контрабанды и притона разбойников. Сумрак и прохлада оживили уставших донельзя путников. Скоро усталость сменилась чувством неимоверной жажды. Но басмачи все еще не расположились по-домашнему, – по-видимому, они кого-то ждали. В ответ на пронзительный свист одного из них раздался протяжный монотонный крик, достаточно неестественный, чтобы служить сигналом. Вслед за криком в голубое отверстие пещеры ввалилась новая толпа, возглавляемая щуплым старичком в розовой чалме и бледно-зеленом халате, запихнутом в карикатурное галифе. Старик, по-видимому, атаман, судя по крайне почтительному с ним обращению, оглядел пленников и сделал знак своей страже. Во мгновенье острого Сережиного ока путешественники были исследованы по всем правилам сыскного искусства. Перед стариком очутились трофеи – бумажники Броунинга, его все еще не разряженный стейер, игрушечный бульдог Бориса, кольт Уикли, чудесная карта-сорокаверстка и, наконец, маленький нефритовый мусульманин. На последнего атаман подозрительно покосился и, по счастливому вдохновению, подозвал к себе Козодоевского. Борис опасливо подошел и тотчас же заметил на атамановом глазу огромное жуткое бельмо. Когда атаман, указав на статуэтку, резко спросил о чем-то на катастрофически-непонятном языке, Борис попробовал было приложить свои лингвистические познания, но, запутавшись и беспомощно поглядев в это голубое бельмо, только попросил напиться. Один из разбойников принес огромный глиняный кувшин. Пленники мгновенно опустошили его, бельмо принялось о чем-то совещаться с обсевшими своего главу басмачами. О пленниках временно забыли; те стояли, переминаясь с ноги на ногу. Говорить было не о чем. Вдруг Сережа и Козодоевский встрепенулись. До их слуха донесся мучительно знакомый мотив песни. Короткое напряжение памяти – и Сережа узнал: это была старая, препротивная военно-добровольческая песенка «На солнце оружьем сверкая». «Что за черт!», – поразился Сережа. Пение приближалось. Молодой, сипловатый голос выводил: По улице пыль подымая, Проходил полк гусар-усачей… Арт растерянно поглядел на товарищей. Борис провел рукой по лбу. А там, чуть подняв занавеску, Лишь пара голубеньких глаз… Светлая трещина входа помутилась, и в пещеру вошла высокая фигура в халате. Пение прекратилось. Новопришедший подошел к атаману и сказал что-то, от чего басмачи пришли в восторг и защелкали языками. Певец, лихо повернувшись на одном каблуке, подошел к пленникам. Перед ними стоял одичалый и небритый европеец. В левом глазу его торчало круглое стеклышко. Лицо европейца искажало неподдельное изумление. Монокль выпал, но был ловко подхвачен на лету. – Не может быть? Русские? Откуда? Как вы сюда попали? Черт дери! Господи, помилуй! Как я рад! В кои веки человека увидишь. Да откуда же вы? Он метался от Бориса к Сергею, прыгал на шею к Арту, гладил Уикли по спине и сыпал словами, не давая вымолвить ни слова путешественникам. Наконец, когда европеец захлебнулся в потоке несвязного красноречия, обрадованный Борис поймал паузу и ответил на вопросы: они из Москвы, путешествовали по Востоку, попали в плен и теперь не знают, что будет дальше. Европеец пожевал губами и опять завозился с моноклем. Путешественникам он не сообщил ничего интересного, но, по-видимому, опасность умереть в пытках становилась все меньше и меньше. Встреча привлекла внимание басмачей, принявших посильное участие в разговоре. Европеец оказался белым офицером, случайно попавшим к басмачам во время разгрома и бегства добровольческой армии. Это было в те времена, когда разбойники оперировали вблизи больших городов по заданиям и приказам иностранных штабов. С усилением советской власти пришлось отступать все дальше и дальше в горы. Большая часть русских рассеялась по пути. Владелец монокля остался с басмачами. Удрать за границу он не успел, а теперь ожидал удобного случая покинуть эту шайку, грабящую контрабандные караваны из Афганистана. Скуки ради он занимался при шайке винокуренным делом и сегодня приготовил огромный жбан мусаляса[19], что и привело басмачей в столь благодушное настроение. – Ну и выпьем, братцы! Ну и налижемся! Так вы из Москвы, значит? – Вдруг он осекся и подозрительно спросил: – А вы, случаем, не коммунисты. А? Борис рассмеялся почти естественно. – Что вы, господь с вами! Мы и в Азию-то уехали, чтобы этих мазуриков не видеть. От хорошей жизни не удерешь! Сергей нахмурился, но сдержался. «Тактический ход, – подумал он, – может быть, удастся использовать этого стервеца». Когда зашло солнце, в дымной пещере уже раскачивались пьяные басмачи, осоловевший белогвардеец и недремлющее бельмо атамана. Скоро атаман пинком ноги приказал путешественникам встать и, высоко держа в руке вытащенную из костра горящую головню, повел их путаными, короткими переходами. Втолкнув пленников в зловонную клетушку, он хлопнул доской, заменявшей дверь. Загремела тяжелая цепь. Сергей прошел пару шагов, но, споткнувшись обо что-то мягкое, упал. Раздался дикий собачий вой и еле слышный человеческий шепот. Борис вскрикнул. Шепот повторился. – Тише, ака, тише. Галочка спит, устала очень. Перед ними стоял невидимый Джелал, с которым они уже не чаяли свидеться. Глава двенадцатая Допрос и свадьба Утром допрос начался с того самого места, где его прервала, по пышному выражению Бориса, «мрачная разбойничья оргия». Едва протрезвившись, «бельмо» вспомнило о нефритовой фигурке; о ней же с замиранием сердца вспомнили пленники. На сей раз допрос пошел живо и без помех. Переводчик исполнял свои обязанности тем охотнее, что сам жадно заинтересовался приключениями земляков. Так же, как давеча, с опаской, Козодоевский посмотрел в голубое бельмо и так же грозно сползлись к переносице жуки атамановых бровей. Но Борис чувствовал себя гораздо бодрее и увереннее, чем вчера. Еще осоловелый после пьянки, он не успел проконтролировать свои ночные размышления и вполне полагался на фантастические выводы из них. А ночные размышления Бориса были освящены традицией авантюрных романов Райдера Хаггарда, как автора, наиболее подходящего к данному положению. Подобно героям центральной Африки, путешественники владели непонятным талисманом: залогом неведомой культуры – человечком из нефрита. Подобно этим же героям, они попали в плен к «дикарям», соприкасающимся, вероятно, каким-то боком с этой культурой. Умудренный вдобавок опытом многосерийной «женщины с миллиардами», Борис твердо решил разыграть роль могущественного и загадочного существа. Если обстоятельства вынуждали
бедного поэта быть смелым, то, не будучи таковым по природе, он искал для смелости блистательного применения. Борис окончательно убедился в правильности своих фантазий, когда бельмо стало оказывать нефритовому мусульманину видимые почести. Прежде, чем принять человека на свою кирпичную ладонь, атаман тщательно обернул ее грязной тряпкой, потом пару раз сплюнул в сторону и троекратно повторил всуе имя Аллаха. Стоя перед бельмом, Борис в уклончивом восточном стиле отвечал на резкие вопросы – откуда едет экспедиция, куда направляется, как поживает басмачество в Восточной Бухаре и побеждают ли неверные «кзилармейцы»[20]. Атаман, с типичной, очевидно, для здешних разбойников свирепой благосклонностью кивал головой. Толмач с увлечением переводил; сзади одобрительно гмыкал Сережа, довольный ответами Козодоевского. Когда дело дошло до главного, Борис сделал отчужденно строгое и самоуглубленное лицо. – Где вы сперли, так сказать, это нечестивое изображение? – перевел лихой поручик. – Почему нечестивое? – Борис эффектно выигрывал время. – Потому, что Коран запрещает портреты и слепки человека. Правда, где вы это слямзили? – Это моя вещь. Атаман негодующе присвистнул. Неожиданно двое корявых брюнетов вытащили из-под халатов по ободранной нагайке жандармского вида. «Сад пыток», промелькнуло в разгоряченном мозгу Бориса, но он торжественно поднял руку, готовую забиться в немой истерике: – Я буду говорить! Корявые молодцы неторопливо спрятали «сад пыток». Атаман прикрыл сложенной в горсточку ладонью слезливую зевоту. – Эта фигурка «Тали». Мне подарил ее мой большой друг – сильный, сильный, сильный человек. Долгожданная минута настала. Борис обвел бледным взглядом толпу «дикарей» и членораздельно произнес: – Келемен хевез хютти абджед… Ни в одном лице не дрогнул ни один мускул. Равнодушно удивленное бельмо дало, наконец, волю широкому зевку. Дело сорвалось. Атаман, с ленивой рассудительностью расспросив о чем-то переводчика, постучал себя по лбу костяшкой указательного пальца – жест, неприятно знакомый Борису с гимназических времен.
Переводчик заговорил извиняющимся тоном: – Старый дурак просит вас не врать, если можно. Лично офицерик был восхищен магическим набором слов и решил при случае расспросить поподробнее, но выразить сейчас на лице что-либо, кроме исполнения служебных обязанностей, значило навлечь на себя недовольство бельма. Борис побледнел и судорожно глотнул воздух. Вместе с торжественностью юношу покинула искусственная смелость. Заикаясь и брызгая слюной, он быстро рассказал правдивую историю находки. Сережа добродушно подфыркивал, привычным жестом поводя славными широкими плечами. Уикли, устало вздыхая, прислонился к неизменно серьезному Броунингу. Бельмо не дослушало выпытанной без труда правды; оно прикрылось тяжелым табачного цвета веком, и старик вернулся в пещеру к своей таинственной специальности атамана на отдыхе. В другую пещеру, где ночью происходила «мрачная оргия», увели пленников. Там уже мирно беседовали Джелал и только что проснувшаяся Галина. Настроение у всех было подавленное. Допрос Козодоевского не только ничего не выяснил, а, казалось, еще более запутал дело. Пленники сидели в сосредоточенном молчании, обдумывали возможности спасения. Страх смерти прошел: если до сих пор с ними ничего не сделали, то и в будущем, вероятно, пощадят. Козодоевский предполагал, что их переправят в Афганистан и там продадут какому-нибудь резвому князьку. Броунинг обдумывал план бегства, но, посоветовавшись с Сережей, согласился, что по этим проклятым оврингам не побежишь. Арт восхищался выносливостью Галины, одолевшей страшные овринги. – Как у вас, Галочка, голова не закружилась, когда вас тащили по этим мостикам? – По каким мостикам? Никаких мостиков не было. Удрать бы можно, да эти черти, как собаки, бегают. Догонят. Лейтенант и Щеглов одновременно догадались, что первая партия пленников попала к басмачам другим путем. Теперь стало ясно, каким образом появились у басмачей Джелалов конь и ишак Томми. Дальнейшие расспросы подтвердили это предположение. С первого переката горы, профиль которой казался таким мирным и благополучным, влюбленную парочку протащили сквозь узкое ущелье и по сравнительно удобному пути привели сюда. Разговор был прерван приходом белогвардейского офицера, уже чисто выбритого и одетого в потрепанную добровольческую форму; он прищелкивал шпорами и заливисто смеялся. Погоны поручика тускло поблескивали на его плечах. Галочка прыснула. Поручик, усевшись поближе, вытащил красную коробочку с кэпстеном. Путешественники, изголодавшиеся по табаку, с наслаждением затянулись пахучей английской контрабандой. Начались разговоры о Москве, о России. Поручик варварски скучал в живописной горной местности: его тянуло на родину, но он не знал, как отнесутся к его прежним похождениям. Сергей сообразил, что настало время переманить толмача на сторону пленников. Он принялся доказывать, что Республике Советов нужны культурные люди, что сейчас, когда на счету каждый грамотный человек, поручика примут якобы с распростертыми объятиями, что бояться теперь нечего. Раньше, правда, могли, мол, таскать по разным неприятным учреждениям, но сейчас это прошло. Все спокойно. Москва живет веселой жизнью: театры, кино, опера, кафе. У поручика разгорелись глаза. – Эх, кабы попасть туда! В первопрестольную. Черт возьми, как это можно устроить, а? Щеглов сделал вид, что задумался. – Как-нибудь, вероятно, можно устроить. Да вот только не знаю, как мы отсюда выберемся. Выбраться бы. Удочка была заброшена. Поручик поймал крючок. – Конечно, выберетесь! Что им с вами делать? Они, правда, думали вас как-нибудь за границу переправить, да это теперь очень трудно. Еще поймают. Острое чувство радости прошло по Сережиным жилам. Вдруг поручик хлопнул себя по лбу. – Фу, черт меня подери! Я и забыл совсем. Там пилав сгорит. Я, братцы, сегодня такой обед приготовил! Пальчики оближете. И водка будет. Старый дурак хочет, чтобы вы снова присутствовали. Животы путешественников заурчали, предвкушая сытную пищу. Через несколько минут все уже сидели на большом паласе вокруг общего блюда. Басмачи с неустанным любопытством поглядывали на Галочку. Пиала со свежей кишмишной водкой переходила из рук в руки. Обед начался. Голубое бельмо крякнуло от удовольствия, выпив три атаманские пиалы подряд. За пилавом языки развязались. Бельмо более приветливо обернулось в сторону пленников и неподвижно уставилось на Джелала. Старик нагнулся к сидевшему рядом басмачу. Тотчас же Джелал был представлен перед умягченное мусалясом око атамана. Поручик переводил на ухо Борису мусульманский жаргон. – Ты кто? Вместе с ними? Джелал утвердительно кивнул головой. – A-а, так, – атаман пожевал губами, – откуда пришел? – Из Китаба. – А родом? – Кишлак Адас. Атаман заметно оживился. – Палван-Бека знаешь? Видел? Хороший басмача? Юноша подозрительно поглядел на старика. – Видел Палван-Бека. Знаю. Теперь его нет. – А где он? Джелал инстинктивно решил утаить, что месяца четыре тому назад Палван-Бека разменяли кзыл-аскеры. – Уехал куда-то. Кажется, в Ургут. Хотел просить совета у ишана[21]. – А ты откуда знаешь? Джелал помолчал, потом решился. – Я его хорошо знаю. Палван-Бек храбрый человек, правда ведь? – юноша явно подымал акции покойника. Атаман поднялся во весь свой щуплый рост. – С Палван-Беком я когда-то поссорился, но правда выше ссоры. Палван-Бек храбрый человек. От волнения Джелал заговорил фистулой. – Палван-Бек мой родной дядя. – Дядя? – Дядя! – Дядя? Атаман радостно загоготал, подскочил к Джелалу и прижал подмышкой его бритую голову. Басмачи буйно зашевелились. Каждый начал расспрашивать о родственниках, о Палван-Беке, о последних успехах великого басмача. Юноша рассказывал, спокойно улыбаясь: ему казалось, что выход, которого так долго искали товарищи, наконец найден. Атаман стал допытываться, что за люди пленники и не хочет ли Джелал, остаться в разбойничьей шайке. Джелал восторженно поблагодарил и временно отклонил приглашение: пленники – его хорошие друзья; он обязался вывести их из гор живыми и невредимыми. Чтобы замять щекотливую тему, он спросил имя атамана. – Мое имя Палван-Кара-Мирза. Слыхал? А? Лицо юноши изобразило благоговение. Он низко поклонился и прижал руку к груди. – Знаменитый Кара-Мирза! Благодарю Аллаха за милость лицезреть красу мусульманства, опору и оплот корана, величайшего из сынов пророка Палван-Кара-Мирзу! Мой дядя говорил, что ты самый храбрый из всех, кого он знал. Молнии, увидя тебя, теряют блеск, и гром смолкает перед твоими повелениями. Велик Аллах! Голубое бельмо засмеялось жиденьким смешком. Грубая лесть понравилась Кара-Мирзе. – Един бог на небе, и Магомет пророк его! Отныне, – он показал рукой на пленников, – ты и твои друзья – наши гости. Принести сюда завоеванные богатства! Пара дюжих басмачей приволокла ворох шелка, несколько седел, сахар и прочую награбленную дребедень. – Во имя старой дружбы с Палван-Беком, – величестственно проблеял Кара-Мирза, – выбирай, что хочешь, проси, чего хочешь, – и он нахлобучил на голову Джелала роскошную тюбетейку, шитую золотом и бирюзой. Джелал поблагодарил атамана за подарок и попросил милости: отпустить его на короткое время с друзьями, чтобы он мог сдержать слово – благополучно вывести их из Таджикистана. Кара-Мирза нахмурился было, но согласился. – Ладно. Да будет так. Только женщину я заберу и отдам своему верному слуге Мирхон-аке. Мирхон-ака, кривоплечий и рябой от оспы, с нескрываемым вожделением поглядел на Галину. Джелал побледнел, но не сдался. – Отец мой и учитель! Знаменитый дуб мусульманства! Эту девушку никак нельзя отдать храбрейшему Мирхон-аке. Она должна быть моей женой. Так я думаю и прошу тебя, и ты обещаешь мне. К великому неудовольствию Мирхон-аки атаман наклонил голову. – Будь так! Един Аллах на небе! Слава Аллаху! А тебе, Мирхон-ака, я достану жену. Да уляжется скорбь твоя. Искандер-ака, дай ему три, нет, пять, дай ему десять пиал мусалясу! Мирхон-ака утешился. Через несколько минут под мрачными сводами пещеры раздался дюжий храп. Чтобы сделать праздник более полным, атаман устроил нечто вроде свадебной попойки в честь Галины и лже-племянника знаменитого Палван-Бека. Веселье разгорелось. Напрасно Козоевский, огорченный таким оборотом дела, пытался утешить себя изучением свадебных обычаев горных мусульман. С начала до конца свадьба была отпразднована пьяно и интернационально. Больше всего она напомнила Борису пору его увлечения московскими пивными и блатным жаргоном, а когда сама невеста пустилась откалывать гопака под пьяное пение поручика, поэт со вздохом подумал о крещенских кутежах в доме лихой самогонщицы на Грачевке. Он с тоской переполз в противоположный угол пещеры, где уже возлежал с полной пиалой Искандер-ака, он же Александр Тимофеевич, сменивший гопак на надрывные цыганские романсы. Увидев Бориса, офицерик подмигнул ему и заблеял: Выпьем мы за Галю, Галю дорогую, А коли не выпьем, Так найдем другую. Из глаз поэта выкатились две пьяные слезы, он положил голову на белогвардейское плечо, пожал сочувственно потную руку и остался на весь вечер в обществе переводчика. Глава тринадцатая Освобождение На следующий день – пасмурный и прохладный – басмачи попрощались с гостями, вежливо возвратив им их небольшие богатства и оставив за собой только доброго коня. Снова Козодоевского начала грызть мысль о неиспользованных материальных благах – шелках и седлах, от которых отказался Джелал. Но в лицо дул драгоценный свежий ветер, дорога казалась почти отлогой, по сравнению с адской прогулкой к басмачам, и путешественников все полней охватывало чувство свободы. Через несколько поворотов Александр Тимофеевич внезапно остановился: – Стоп. Я поворачиваю оглобли. – Он подробно описал путешественникам дорогу на север и многократно обменялся нервными рукопожатиями. Сережа уже нетерпеливо щурил глаза, Броунинг застыл в грозной вежливости, а белый поручик все еще топтался на месте. Наконец, он решился и быстро проговорил, глядя куда-то в сторону: – Вот что… э… товарищи, возьмите меня с собой! Сил моих больше нет – parole d’honneur, лейтенант! Броунинг, к которому были обращены последние слова, вопросительно поглядел на Сергея. Тот молчал, крепко сжав губы. Поручик продолжал: – Я буду работать в Советской России, как другие, вроде меня. Вы ведь сами говорили, что это возможно. Только бы вырваться отсюда! Сережа быстро сообразил – там видно будет, суд да управа всегда найдутся, не пропадать же, в самом деле, человеку, который нет-нет, а вдруг сможет искренне переломить себя! Пшютоватый тон, гусарские песенки, пошлые остроты – все, что казалось Сереже таким непреодолимо отвратительным, потеряло остроту перед необходимостью быстрого и жестокого выбора. – Идемте, голубчик. Чего там… – эта фраза вырвалась горячо и взволнованно. – Вот великолепно! Конечно, идем, – подхватил Борис. Поручик замялся. Он ясно представил себе гнев басмачей и опасение их быть преданными. На согласие путешественников запутывать следы он не рассчитывал. Водить экспедицию некоторое время окольными, ему самому неведомыми путями было единственным средством. На минуту Искандер-акой овладел стыд, неспособный, впрочем, изменить принятое решение. Десятый, так сказать, член экспедиции вступил в нее с открытым и веселым лицом; только круглые, бледно-серые глазки казались нестерпимо чужими даже охочему к новым знакомствам Борису. Долгое время дорога шла извилисто, но спокойно. Только, когда веселая компания утомилась петь, бороться и дразнить притихших молодоженов, Александр Тимофеевич уставился на причудливую красноватую скалу и сказал с удивлением: – Товарищи, мы заблудились! Я, товарищи, не помню этой скалы. – Он все еще напирал на новое для себя слово «товарищи». На виске у Бориса забился лиловатый узел. Тотчас же поэту показалось, что всю дорогу им владело предчувствие заблудиться. Остальные не придали значения маленькой неприятности – компас Броунинга честно показывал северо-запад. – Нет, – озабоченно покачал головой проводник, – не в этом дело. Прямо мы выходим на опасную тропу змей. Никто из здешних не идет этой дорогой. Нужно поискать боковую. После получасового прыганья по скалам экспедиция действительно нашла узкую бледную ленту какой-то дорожки. Скоро и она потерялась в огромных обломках горных пород. Зато в одной из глыб заманчиво чернела пещера – готовый привал. Здесь путешественники отдохнули и закусили контрабандными консервами из отпущенного им на дорогу разбойничьего угощения. Александр Тимофеевич отдохнул первым. Он вызвался пойти на поиски дороги и, в случае удачи, вернуться за остальной компанией. Он настаивал на этом плане, ссылаясь на усталость «дамы», которая искренне удивилась такой заботливости. Когда Александр Тимофеевич уже собирался уходить, полушутливо сетуя на трудности поисков и топчась у входа в пещеру, Сережа предложил ему захватить с собой компас. Поручик радостно осклабился: – Теперь я не заблужусь. Он вернулся сравнительно скоро, оборванный и исцарапанный. Отдышавшись, Искандер-ака рассказал о своих неудачах. Он карабкался по горным обломкам, влезал на скалы, скатывался с круч, но дороги не нашел. Мало того, неосторожно оступившись над глубоким обрывом, он инстинктивно ухватился обеими руками за колючий кустарник и уронил компасные часы. – И как это он минуточку полежал над самой пропастью. Честное слово, полежал, – сетовал белогвардеец, – а потом взял и скатился… Теперь у путешественников оказалось только два проводника: неудачливый поручик и осточертевшая после стольких передряг карта-сорокаверстка. Так началось блуждание по горам, сначала полное спортивного возбуждения, потом безвыходное и истощающее. Путешественники все дальше и дальше уходили от змеиной дороги. После каждой неудачи Броунинг и Сережа принимались удивляться, что шесть здоровых мужчин и храбрая женщина могли попасть в такое дурацкое положение. Таланты Искандер-аки подвергались иронической критике. Все надежды были перенесены на Джелала. Под тяжестью такой ответственности юноша как-то осунулся и повзрослел. В ответ на ободряющие шутки молодой жены он только вежливо скалил в искусственной улыбке свои белые зубы. Джелал тоже потерпел фиаско. Ночь была проведена в одной из множества неудобных и мрачных пещер. За новым проводником осталось, однако, важное преимущество: нельзя было представить себе лучшего учителя горного спорта! С его помощью лазанье по скалам перестало казаться страшным – оно вошло в
быт, как царапины на руках и ногах. С восходом солнца экспедиция окончательно решила, что из многих возможных зол змеи – наименьшее. К отвергнутой дороге все чувствовали, однако, упрямо нарастающее отвращение, того же порядка, что к надоевшей карте-сорокаверстке. Было явно одно: после столь невинной горной прогулки экспедиция неожиданно устала, и сознался в этом самый сильный – Сергей. Арт Броунинг продолжал с материнской заботливостью опекать Уикли. Борис, против обыкновения, храбрился, подбодренный новым увлечением. Искандер-ака хранил за поясом черный шелковый мешочек с комками гашиша[22]. Зеленый наркотик с противным травянистым запахом пленил Козодоевского. На каждом привале прокисший добровольческий поручик и поэт, лежа друг против друга на животах, курили крученки из бумаги, ободранной с консервных банок. Едкий пахучий дым лишал курильщиков чувства времени. По законам гашиша, Борис и Александр Тимофеевич безостановочно и беспричинно смеялись; между припадками смеха они беспричинно и с гомерической жадностью ели, ощущая в ушах свое чавканье, как дьявольский шум. Во всем остальном они, особенно поручик, вели себя как сравнительно нормальные люди. Гашишное блаженство многим отличалось от книжных россказней о нем, и романтика Бориса в сотый раз потерпела крушение. Англичане наблюдали курильщиков с холодным любопытством, перебрасываясь короткими фразами, непонятными Сереже и раздражавшими его даже в устах симпатичного Арта. Впрочем, прилипчивый запах анаши преследовал и бесил всех трезвых членов экспедиции. После полутора суток неудач решение вернуться на тропу змей окончательно окрепло. Мешала ему потеря компаса; короткие, но бесчисленные плутания сбили экспедицию с прямого пути. Оставалось, правда, уменье ориентироваться по солнцу, переходившее у Джелала в настоящее искусство, но как назло и на редкость в этих местах стояла пасмурная погода, придававшая еще больше дикости и без того дикому пейзажу. Пейзаж действительно был по-северному мрачен. Он походил на поэтические описания Шотландии. Броунинг подтверждал это сходство, нарушенное только зрелищем снеговых вершин которых, в Шотландии нет.
Серые или серосиние скалы, заросли унылого горного вереска, резкий ветер, серебряное небо – все это пахло английской разбойничьей балладой. Пещеры и гроты с традиционными сталактитами попадались чуть ли не через каждые пятьдесят шагов. Кое-где ясно проступало известковое строение. Когда оказалось невозможным воспользоваться услугами солнца, путешественники пробовали ориентироваться по видимому расстоянию между снеговыми вершинами, но вершины, как всегда бывает в горных походах, непостижимым образом менялись очертаниями друг с другом. Экспедиция начала серьезно беспокоиться. Искандер-ака, по-прежнему услужливый, держался тверже других. Время от времени изнервничавшейся Галине казалось, что поручик слишком спокоен и подозрительно легкомысленен. Едва солнце проглянуло сквозь свои свинцовые белила, четыре потерянные страны света были вновь обретены. Путешественники, уверенные, что все время уклонялись от настоящего пути к востоку, единогласно признали правильной попытку пробираться на запад. Это была последняя разумная надежда и последние разумные силы. В памяти снова запуталось направление мелких переходов. Вечернее солнце озарило ошибку с удивительной кротостью. Небо совершенно прояснилось. На первой попавшейся горной поляне Сережа бросился ничком на землю и сжал кулаками горячие виски. Глава четырнадцатая Конец предисловий Трех банок зеленого горошка, разделенных на четыре части по шесть порций в каждой, не могло хватить даже на обед. Припасы катастрофически убыли вместе с надеждой. Недостаток пищи при свежем горном воздухе производил на путешественников разительное впечатление голодной смерти по Джек Лондону. Взаимные нелады, тайные антипатии, злопамятные догадки прорвались наружу. В первую голову общественная ненависть обрушилась на поручика, последний обмяк и потускнел: боясь гашишного аппетита, он бросил свой наркотик. В вечер того дня, когда Сережа лежал на поляне в позе детского отчаяния, выбились из сил поголовно все. Новый привал в узкой и угрюмой лощине имел беспросветно-печальный вид. Ишак Томми, привязанный к большому камню, жалобно трубил. Глядя на него с тупой настойчивостью, Борис вспоминал «салями», твердую, жирную колбасу из ослиного мяса; но убить ишака значило бросить постель. В пещере Джелал совершал «ежедневный» намаз, о котором вспоминал не чаше раза в полугодие. За пещерой на берегу горной речонки Арт обдумывал план новой разведки. «Вот рука, – внушал он своей звенящей и кружащейся голове, – я вот горы, вот юг, а вот запад – везде одинаково». Мысль остановилась: на волнах речушки весело подпрыгивало нечто немыслимое для данной ситуации – красный мерцающий осколок. Арт выловил находку, оказавшуюся половиной довольно замысловатой бутылки, и обрел сразу все потерянные надежды: «Вверх по течению реки! Один сильный идет. Другой сильный остается. Стекло иногда может плавать и не тонуть. Splendid!» Так была задумана их последняя вылазка. На поиски спасения отправились Арт, Козодоевский, Александр Тимофеевич и Джелал. При Галине, вещах и притихшем ишаке Томми остался Сережа. Уикли же, по выражению Броунинга, был оставлен сторожить самого себя от тоски по воскресной обедне. Несколько часов оставшиеся провели в сосущей тревоге. Сережа нетерпеливо шагал вдоль неглубоких зачесов воды. Над шумящим камышом поднимался легкий вечерний туман; пыльное в желтых пятнах небо предвещало горячий ветер. Сережа снова начал свои бесконечные думы о Москве, о бесполезности и никчемности странствий; объектом своего раздражения он выбрал Александра Тимофеевича. История потерянного компаса возникла в памяти с едкой свежестью. Стараясь рассеять ненужное нервное напряжение, Сергей остановился и, как давеча Арт, стал пристально всматриваться в воду, трепетавшую под вечерним светом. На коричневой поверхности переливались радужные маслянистые пятна. Жирные и зыбкие, они мягко вошли в сознание Сережи. «Это номер! Черные нефтяные вышки Баку, перламутровая каспийская вода… Нефть! Вот оно что!» Сергей наклонился к ручью. «Это не мифические клады Козодоевского! В будущем ТССР будет знать, где у нее хранятся нетронутые богатства». За спиной Сережи нежно и фальшиво напевала Галочка. Уикли лежал около нее и, глядя на дикое чужое небо, с тупой верностью вспоминал маленькие светлые коттеджи и далекий перезвон колоколов. Подхватив песенку, Сережа пошатался по зарослям камыша и вернулся с охапкой сладко-шуршащего топлива. Потухавший было костер вновь разгорелся. Стало темней кругом: черные горы нависли грозно и настороженно. Над долиной тяжело прокатился ветер. – Погано, черт возьми, совсем как доисторические люди у огня спасаемся. – Он пожалел, что произнес это вслух: Галочка сразу стряхнула дремоту. – Уж не случилось ли чего? – Зачем случилось? – Но в глубине души Сережа согласился, что ночью товарищи едва ли выберутся. Оставалась надежда на утро. Об остальном не стоило думать; однако дурные образы продолжали осаждать его кудрявую голову. Галочка потянула носом и сдавила намокшие глаза. Неожидано Уикли приподнялся на локте: – They are there, Седжи! They are there, товарищ. Вэр. Вэр… – он показал рукой по направлению к реке От реки вместе с сырым туманом стлался по земле длинный крик: «спаси-те!..» Выдрав из костра цепкую прядь горящего камыша, Сережа помчался к реке, за ним шумно поспешала Галочка и ковылял Джонни. При неверном свете факела они увидели Бориса, отчаянно карабкающегося на скользкий берег. С бледных волос поэта стекала вода. * * * Несчастного исследователя приволокли к костру и, высвободив из мокрой одежды, облачили в одеяло. Когда платье поэта покоробилось от пламени, а сам он, благодаря неловким стараниям Сережи и Джонни, несколько пришел в себя, начался бессвязный испуганный рассказ. Стуча зубами и ежесекундно оглядываясь на горы, Борис передавал события последних часов. – Сереженька, товарищи, понимаете, хаос какой-то… – Стой, Борис, ты так и до утра не кончишь, – прервал Сергей. – Где все ребята? – Там. Остались. Их остались. В плену. Вдруг на тебе… – Как «их остались»? Басмачи там, что ли! – Не знаю, Сереженька, ничего не знаю. Какие-то люди выскочили, настоящие привидения, честное слово будущего коммуниста. И молчат. Только так пальцами показывают… – Ну? – Ну, вот. Сначала мы шли по этой речушке вверх по течению. Дошли до залы, т. е. не залы, а пещеры. Мы это с лучинками шли, а потом вдруг откуда-то светло стало. Смотрим – озеро. Очень большое озеро. Пошли вперед, а Александр Тимофеевич поскользнулся, и мы его вытащили. Честное слово! Потом слышим шум, я опять же говорю Арту: «пойдем домой», а он отвечает, что нет, нужно уж идти до конца. Вот мы пошли. Узкое такое ущелье, еле пролезешь! Пришли все-таки. Смотрим – колодец, это он шумит и камни отовсюду торчат, т. е. это водопад шумит… – Он передохнул. – Я, признаться, по маленькому делу, извините, Галина, отошел так немного назад, за камешек, задумался. Вдруг слышу, Александр Тимофеевич вопит: «Караул, грабят!..» Взглянул я, а какие-то белые балахоны взяли наших и повели, а меня-то и не заметили. Пока Сергей мрачно размышлял, Борис перечислял Джонни последние известия об Арте и товарищах. – И понимаешь, Сереженька, – прервал он себя. – Кто бы это мог быть? Люди в белых балахонах! Да, кто это мог бы быть? Что это за люди? – Сволочи! – проворчал Сережа. Уикли стыдливо потянул Бориса за рукав. – Вы знаете, товарищ, я думаю, что это были, как вы их называете? – великие пос… – Что он говорит? – инстинктивно насторожился Сережа. Борис после пережитого потрясения с трудом осознал английскую фразу. Он с опозданием ахнул и заломил пальцы. – Сережа, Сереженька! Он прав! Боже мой, это несомненно так. Как я мог не догадаться! – Он в отчаянии стал растирать себе грудь. – А я думал – фашисты! Боже мой! – Да что с тобой? Кто прав? Почему прав? Да говори же! – Послушай, Сережа, клянусь тебе, что Уикли прав. Это были великие посвященные. Это были они! Я готов дать голову на отсечение. Это были великие посвященные в древних одеждах. У Сергея не хватило духу рассмеяться: он вспомнил ночные разговоры с Броунингом, нефритовую фигурку… Козодоевский продолжал восторженно плакать: – Как быть-то, господи, боже мой? Как быть? Быть-то как же? – Очень просто: когда наступит утро, пойти следом. Непрошенный ответ Щеглова прозвучал коротко и мягко. * * * Сергей настоял на дежурстве. – Могут вернуться наши, – говорит он, – да и спать тут не того… без присмотра. Я возьму на себя. Часов до пяти выдержу. На этом и порешили. Когда путники уснули липким и неуютным сном, Сергей с часок поддерживал огонь костра, потом сладко потянулся, так, что хрустнули кости, и стал спотыкаясь прохаживаться, чтобы развеять накатывающий сон. Ночь стояла на редкость теплая и светлая. С яркого синего купола свисала огромная бледно-розовая луна. Очертания гор четко и бодро выделялись на веселом фоне неба. Сережа подошел к реке, утешительно журчащей меж глинистых берегов, и долго, с бессмысленной улыбкой, слушал бойкое пение лягушек. Странный щелкающий звук привлек его замедленное внимание. – Наверно, ветка хрустнула, – лениво сказал он вслух, хотя смутно сознавал, что звук этот напоминал не треск хвороста, а быстрый разрыв твердого шелка: часовым необоримо овладевала усталость. С отчаянным усилием Сергей поднес руки к глазам и, словно десяток пудов, поднял пальцами свинцовые веки. Как в бреду, он увидел совсем близко от себя высокие белые фигуры, хрустальное синее небо, догорающий костер и огромную желто-розовую луну, медленно падающую за снеговые вершины… … СЕХХЕЗ ЗЕЗЭГЕ «ДОМ ОТДЫХА» Глава пятнадцатая Продолжение следует У выхода в Немецкое море шумит Темза… куда спокойней широкие воды индийских рек… Гаш… кровь приливает к вискам… Грицько, Грицько рубят тополя!.. – «Я думаю, их следует купать поодиночке» …розоватых Гималаев… Пятнадцать, восемнадцать, двадцать один… В правом стынет масло… двадцать четыре… пусть будут враги осаждать наши крепость… двадцать семь… двадцать девять… понимаешь, урток, тали это счастье… мы аргонавты… тридцать шесть… карточная система бред… не суди ты меня, Тамерлан, тридцать раз я в бою померала… абджед хевез хютти… вулканические бомбы. – «Возлюбленные братья, еще никогда я не видел таких небесно-лиловых ляжек!» …сорок один, сорок два… на один угол карагач стоит, на другой угол карагач стоит… на четвертый угол карагач стоит, на пятый угол карагач стоит… отец металлист… дедушка крестьянин… партия превыше всего… ваше здоровье, господин полковник… хе-хе… верблюд… верблюдечки… – «Готово, брат Эвгелех!» …мать крестьянка… возжаждал я чужого аллаха… одиннадцать, двенадцать, тринадцать… Энни Беккет… Энни… десять против ста… абджед хевез хютти… келеме… ке… ле… ме… нэ текел фарес… выдержим! с гор снег… снег с гор… гор… мамаша… хе-хе. – «Готово? Готово!» …бритье… стритье… завитье… лошади поданы. Осетрина разварная, мы проваливаемся, сэр… хав… хав… черные гусары… у-ух… парамарибо… бунтари… не-п-перемени… – «Готово. Анаксагор, примите» …рблюд… Бухараре дидем… Кандагаре дидем… Галочка… дитё… Джонни… жонни… просрочил… рочил… на дру… угол карагач стоит… на третий… гол… арага… оит… а… ер-тый… ол… а… ага… ит… а… ятый… у… а… а… оит… а… т… о… о… а… и… а… с. о… у… а… аа… а… о… и…………… а…………………………………………о……………у…………… Глава шестнадцатая Мистика Уикли казалось, что сознание ни на минуту не покидало его. С наслаждением он повернулся на боку и открыл глаза. Было совершенно темно. Царапнув себя по щеке, чтобы окончательно проснуться, Уикли ощупал мягкое ложе и шелковистую ткань подушки. Он мельком просмотрел в памяти фильм минувших событий и остановился перед тьмой. Все было более чем странно; не выветрившееся религиозное чувство подсказывало смутные образы, ни в какой мере не уяснившие теперешнего состояния. Джонни снова овладела приторная истома. Он положил руку под голову, тяжело вздохнул и будто в ответ на его вздох разлился мягкий голубоватый свет. Уикли мог наконец рассмотреть окружающее: стен не было, потолка не было. Со всех сторон подступала темная пелена, но он ясно видел голубое сияние на своей одежде, свои короткие бледные пальцы и пестрые покрывала ложа. Тело Джонни облекало нечто вроде дамского пеньюара; на полу, около узкогорлого кувшина, стояли кожаные сандалии. Юноша поднес кувшин ко рту и выпил несколько глотков холодной воды, чудесно пахнущей апельсином и эвкалиптовой смолкой. Вода окончательно возвратила его к действительности. Одев сандалии, он сделал несколько шагов опасливо, как слепой; пальцы вытянутых рук коснулись препятствия. Это была темная, как ночь, стена. Уикли понял, почему комната казалась бесконечной: потолок и стены были покрыты черной матовой краской. Дверей не было. Замаскированные, они, вероятно, сливались с гладкими стенами. Источник голубого света также оставался скрытым. Когда Уикли стал искать какой-нибудь кнопки или рычага, широкие рукава хитона скользнули к плечам – по левой руке от плеча до кисти тянулся ровный красноватый шрам, по-видимому, недавно заживший. Как Джонни ни напрягал память, он не мог сообразить, когда и где была поранена его рука. Если этот порез недавний, то… – «да, конечно, в таком случае на заживление понадобилось бы не менее нескольких суток. Значит, я провел их в этой комнате… значит, они совершенно выпали из моей памяти»… Освеженная было голова снова начала кружиться. Бросившись ничком на постель, он старался разобраться в хаосе воспоминаний: что с товарищами? Где Арт? Где Козодоевский и Седжи? Из путанной задумчивости его вывел легкий скрип. Человек в голубоватом плаще широким и плавным жестом предложил Уикли покинуть комнату. Уикли повиновался с захолонувшим сердцем. Когда они подошли к стене, внезапно открылся ярко-желтый просвет и в нем – узкий, длинный коридор, вымощенный цветными изразцами. Плащ метнулся в сторону и, казалось, исчез в стене. Уикли нырнул в сводчатую комнату, освещенную сквозь узкие окна дневным светом. Середину комнаты занимал низкий мраморный стол. Мягкие ковры заглушали шаги. За окнами зеленел парк и синели далекие горы. В оглушительной тишине мягко журчали бесчисленные ручейки и тонко звенели высокие фонтаны. Кто-то схватил Джонни за плечо. – Седжи! Сережа не знал английского, Джонни – русского. – Арт, нет? Нот? Раздался стеклянный жалобный звон. Двери открылись, и в комнату вошли Джелал и Борис. Последний с жидкоблестящими глазами кинулся к Сереже. – В чем дело? Щеглов! Это – великие
посвященные. Так один за другим появлялись новенькие белые хитоны недостающих членов экспедиции. По привычке путешественники уселись на ковре и принялись допрашивать друг друга. Арт и Александр Тимофеевич пополнили маленький пробел. – После бегства Бориса их, кажется, повели по бесчисленным переходам и мостикам. В конце пути, на широком искусственном канале качалась закрытая лодка. Погрузив пленников, люди в плащах отчалили от берега. Арт долго боролся с внезапным сном, чуткое ухо специалиста улавливало в полудремоте заглушенный звук мотора… «Это как будто все». Джонни откинул рукав хитона и показал порезанную руку. У каждого из присутствующих по левой руке тянулся шрам от кисти до плеча. Козодоевский тихо говорил, обхватив руками колени и глядя в пространство: – Я знаю… Тише, товарищи! Это – знак братства у великих посвященных. Шрам – это посвящение в первую тайную степень. Если можешь, Сергей, – поспешил он, увидя знакомый взгляд исподлобья, – объясни иначе! Сергей загорячился по-домашнему: – И объясню. Ох, Борька, Борька! И объясню! Да, по-моему, и объяснять нечего. Все объяснится само собой! Сейчас у нас мало фактов. – А-а-а. Мало фактов! Вы всегда так! Идиотический прием спора! Наука еще не дошла до этого? A-а! Диалектический материализм. Объяснится само собой! Очевидно, перед Борисом открывались новые возможности. Партия была далеко. Сергей побледнел: – Знаешь, Козодоевский, об этом мы поговорим после. Когда выберемся отсюда. А сейчас ссориться нет смысла. Понял? Ссора зазвенела и оборвалась. Помолчали… – Руки-то ведь зажили, – спокойно продолжал Сережа. – Как же это так?.. Сколько же времени?.. Арт усмехнулся: – За несколько дней, что мы потеряли, нас могли перенести на другой конец земли. Сергей невесело отшутился: – Во всяком случае, мы не можем пожаловаться на наши квартиры. Жаль, что нельзя поблагодарить хозяев. Над домом пронесся густой металлический удар. Уикли вздохнул; интимно и тихо он обратился к Броунингу: – Похоже на гонг. К обеду или к завтраку… Жаль, что у меня совершенно нет аппетита.
Звук так же неожиданно прекратился. Снова и надолго воцарилась глупая тишина. Когда она окончательно сомкнулась над удрученными головами, двери комнаты гладко разошлись. Внушительная фигура, похожая на Антония и Клеопатру из паноптикума, подняла руку, очевидно, для приветствия, и произнесла по-русски: – Прошу следовать за нами. Пленники ринулись в открывшуюся дверь нестройной гурьбой. Путаясь в длиннополых хитонах и шарахаясь от предметов неизвестной роскоши, они попали в комнату, освещенную закатом. По стенам тянулись резные дубовые полки с книгами в дорогих переплетах. Фигура указала с округлой вежливостью на глубокие кресла: – Прошу… подождать. На письменном столе лежала книга в красном переплете с золотом. Арт ахнул и медленно стиснул локоть Бориса. Тот трепетно прочел четкие золотые буквы. «Том XVIII. Вл. Ил. Ульянов (Ленин)». Сергей не успел отозваться. К нему медленно подходил человек с прекрасным открытым лицом, дородный, в бледно-лиловом хитоне с золотой вышивкой. Каштановые с проседью кудри были стянуты серебряным пояском. В правой руке человек держал книгу, заложив меж страниц палец. Новоприбывший величественно опустился в кресло. Несколько минут он пытливо изучал лица гостей. Наконец пошел гортанный, глуховатый голос: – Совет поручил мне, дорогие гости, до вашего представления ему выяснить, кто вы, откуда, куда направлялись и зачем попали в наши горы. «По-русски жарит „наши горы“», – мысленно уцепился Сергей. Незнакомец опустил и медленно поднял большие белые веки. – Личности некоторых из вас нам удалось установить благодаря бумагам, имевшимся при вас в момент вашего… когда вы к нам попали. Но не все имена нам известны. Кроме того, судя по документам, отсутствуют Иносент Смайлерс и Иаков О’Греннель. Если вы сообщите, где оставлены ваши друзья, они будут препровождены к вам в кратчайший срок. Я слушаю, – обратился он к Арту, заметив, что англичанин порывается говорить. И добавил: – Если вам удобней говорить на вашем родном языке, говорите. С самого начала своей речи Арт решил, что лгать не стоит: перекрестным допросом всегда можно сбить с толку бедного Уикли. Надо только быть как можно пунктуальнее в датах. Лицо хозяина оставалось благосклонно бесстрастным. – …И вот мы очутились здесь. Если я чего-нибудь не сказал, значит, это выпало у меня из памяти. Следующим докладывал Сергей. Он был также точен. Затем Козодоевский, Джонни и Джелал. Незнакомец изредка задавал вопросы по-русски, английски, таджикски. К Галочке он обратился на мягком украинском наречии. Спокойный голос вывел нервы Галины из неустойчивого равновесия. Она расплакалась. Хозяин приподнялся с кресла и барски поднял за подбородок горячее лицо девушки: – Успокойся, сердынько, успокойся. Очередь исповедываться была за Александром Тимофеевичем, но хозяин забыл о нем… – Своими рассказами вы доставили мне немалое удовольствие. В наше время такие авантюры случаются довольно редко. С нашей стороны мы постараемся обогатить дальнейший материал ваших воспоминаний. Вы будете представлены верховному совету. В соседней комнате пустым желудкам пленников было даровано спокойствие. Узкий стол изобиловал тропическими фруктами, легким воздушным хлебом и тоненькими сухарями, тающими во рту. Молоко, холодная вода и светлое виноградное вино переливались в высоких графинах. Молчаливое присутствие хозяина веяло мудрой сдержанностью. Последний сухарик достался Броунингу. Хозяин терпеливо дождался конца и, подойдя к стене, нажал кнопку. Опять экспедиция перекочевала гуськом в новое помещение. Небольшая комнатка вздрогнула и начала стремительно опускаться. «Лифт», – сообразили городские друзья. Галина изо всех сил схватила за пояс изумленного Джелала. Но вот движение изменилось: казалось, что кабинка несется куда-то в сторону, мягко вздрагивая на рессорах. Качнуло. Дверь со звоном распахнулась. Экспедицию поглотила комната, блестящая и черная, как антрацит. В высоких креслах восседало трое в таких же, как у хозяина, бледно-лиловых хитонах Лица поражали сходством и академическим благообразием. Два матовых солнца на тонких бронзовых цепях заливали комнату печальным спокойствием. Пленники прижались друг к другу. В музейной тишине явственно зажурчало их напряженное животное дыхание. Вдруг солнца, освещающие комнату, погасли, и возник нежный полумрак. Над головой поднявшегося члена совета вспыхнул маленький вращающийся куб. Он увеличивался в объеме, меняя форму и краски. Пробежав все цвета радуги, куб расплылся в круг, сияющий, как венчик на иконах… – Опиум! – вполголоса вырвалось у Сергея хрипловатым баском. Круг стал розоватой, в белых пятнах, звездой. Козодоевский неожиданно выступил вперед: ему перехватила горло нервная спазма. Пятнистая звезда засияла немеркнущим сольфериновым светом. Глава семнадцатая Записки 1. Из дневника Козодоевского Силою духа, а не механикой движется жизнь на Гималаях. Сергей и Броунинг ведут себя, как литературные коммунисты в какой-нибудь утопии, изданной ГИЗом! Они деловито разгуливают с посвященными и трогают всякие приспособления. Посвященные терпят и даже все объясняют им! Вообще странно. Я был в сяду Эвгелеха. Эвгелех – директор силовых установок Царства. Он занимал меня всячески. Рассказывал о машинах, но я мало понял и будто я не понимаю, что все это только разговорчики. У него волшебный сад. Цветы качаются. Плоды – драгоценные камни, где цвет и порода превращаются во вкус. Рубин огненно-кисловат, яхонт солнечно-сладок, лунный камень освежителен. Это только заметки. Законченное произведение моего пера впереди. О, любовь! О, прикосновение к одежде! Она никогда не улыбается, как и все остальные здесь. Она смесь парижских духов, вроде Фоль-Аром и восточных благовоний. Ямочки ее локтей потрясающе соответствуют складкам ее белоголубого платья. У нее походка целого стада лебедей. Она дочь директора силовых установок. Когда она садится на скамью, ручные птицы вспархивают вокруг ее подола. Как бедный рыцарь, стою я под окнами ее глаз. Мы были в кинематографе, в беседке. Ветер шевелил ее (возлюбленной) волосы. Я не понимаю, как может Сергей удивляться чем бы то ни было в этой стране. А может быть, они вовсе не существуют. Так, мираж-фатаморгана. Специальное приспособление к нашему уровню и шутка гостеприимства. Я буду смиренным и кротким. Если я большего недостоин, что ж, надо жить пока в этой мечте с фабриками и кинематографами. Директор сил, кажется, относится ко мне очень хорошо. Август, 2 8 г о д. Утро. Пульс 85. Ноги холодные. Голова несвежая. Немного тошнит. Ночью было испытание. Ночь. Тишина. Космическая жуть. Сначала музыка. Я думал о прошлой темной жизни в Москве. Вдруг толчок в сердце. Я услышал… автомобильный гудок… потом трамваи… автобусы… извозчики… свистки… Мое тело стало легким. В солнечном сплетении защекотало. Так продолжалось долго. Потом… потом все покрыл бой Спасских часов. «Интернационал»… А я вернулся сюда! Сергей! Броунинг! Нищие духом… Спите спокойно. Сейчас только я вспомнил, и меня обожгла нечаянная радость. Ведь я владелец ключа от книги Джафр-и-Джами! Владелец священной фразы. Как хорошо, что я не записал ее, а только выучил ее наизусть со слов того попа. Я одиноко сижу на златотканом ковре. В углу стоит узкогорлая античная амфора. На выпуклости драгоценного сосуда изображена какая-то битва в голом виде. Над моей головой трепещут крылья вентилятора. На моих коленях лежит белая роза. Конечно, править миром должна потомственная интеллигенция. Вековой отбор мозга – лучшее, что дала наша культура. Мне до боли жаль пролетариат; он не виновен, конечно, но ничего не поделаешь. Его мозг, не утонченный до сих пор, работает хуже нашего. А утончать – лишняя трата времени. А человечество старится. Я это чувствую в своей крови. Пролетариат не будет страдать! Его надо так научить в рабочих домах (очень благоустроенных), чтобы он не чувствовал своего положения и вообще привык. Почему, почему я отмечен? И даже, если я, предположим, стою быть отмеченным, почему так же отмечены этот материалистический тупица (от слова «войти в тупик», а не дурак) Сергей или сухой, неспособный к экстазу Броунинг? Радиостанция, говорите вы? Так объясняете вы мое ночное видение. Что ж, я буду смиренным Может быть, я и впрямь недостоин проникнуть в тайны гипнотизма и телепатии, но почему же, спрашиваю я вас, почему вы доверяете, чтобы в журнале «Огонек» печатались во всеуслышание статьи об оккультных науках? Разве читатель «Огонька» посвященней, чем бедный Борис, но… пути ваши неисповедимы. Они никогда не улыбаются. Я назвал их «Неулыбающейся республикой». Это имело успех! Электрическая мельница, говорите вы? Она (возлюбленная) спросила меня: «Не обманешь ли ты?», подразумевая под этим уж, конечно, не какие-нибудь алименты, а высокие дела духа. «Нет, я не обману тебя, о, женщина, ибо это был бы зарез и амба моей чистой бессмертной душе». Завтра второе заседание Совета. Я чувствую, что пленарное. 2. Из дневника Арта Броунинга Мои записки на русском языке (Для практики и забвения прошлого) Наша жизнь в этом прекрасном, хотя стеснительном месте протекает, по-видимому, нормально. Мы едим по звонку трижды в день, ложимся спать довольно рано, судя по звездам, и встаем рано, судя по солнцу. Общения с хозяевами происходят также по звонку. Наши свидания друг с другом также, очевидно, урегулированы. Итак, неприятно (disagreeable) только то, что нас содержат, как дорогих пленников. По всей вероятности, товарищ Козодоевский – экспансивный человек. Он очень радуется… Конечно, мне тоже приятно, что на Гималаях существует хорошая жизнь, которая представляет собой исполнение мечты, но я не радуюсь, потому что еще не рассмотрел всего. Кроме того, меня поражает среди немногих, но великолепно оборудованных фабрик процентное изобилие косметических и ортопедических заведений, но осматривать их нам не позволяют. Почему? Следует пояснить, что нам показывают кое-что из окружающей обстановки. Однако, я, право, не знаю, чем может быть полезен мой отчет о них. У многих писателей существуют, так называемые, утопические повести о будущем тысячелетии и тому подобных временах. Все, что я вижу здесь, буквально, совершенно аналогично этому. Меня несколько удивляет то обстоятельство, что здесь техника ушла вперед от западной не больше чем на десять или пятнадцать лет. Если тем, которые живут на Гималаях, нужна техника, она могла бы уйти вперед на несколько тысяч лет; если же она им не нужна, то зачем она есть? Я думал, что техника собственного улучшенного организма такого замечательного человека позволяет ему функционировать, например, без радиотелеграфа (организованная телепатия). Это я называю: техника прямого действия. Здесь, однако, наблюдается, как на западе, техника не прямого действия; я хотел сказать: такая техника, когда человек не пользуется своими собственными органами и рычагами, а пользуется орудиями производства и оружиями. Я вспоминаю, что мне очень нравится русское выражение «вооруженный глаз». Но тем лучше, что здесь техника не убежала очень далеко, а только ушла вперед. Благодаря этому, то, что я вижу здесь, приложимо для пользы Советского Союза и для механики. Я буду обстоятельно записывать. Только напишу сначала еще несколько слов о людях. Эти красивые люди серьезны и хорошо держатся; они даже никогда не улыбаются. Когда они навещают нас и гуляют с нами, они всегда что-нибудь рассказывают или показывают. Когда мы спрашиваем, прямо или не прямо, где мы находимся и что будет, они все отвечают: «Простите и еще раз простите. Мне не дано полномочий ответить». Один раз я бросил это на вид директору силовых установок Эвгелеху, но он моментально сделался холодным, не выходя из границ приличия, и сказал: «К сожалению, я бессилен». В его красивую, стыдливую дочь влюбился товарищ Козодоевский. Я беспокоюсь и я волнуюсь и сам не знаю, почему. Я не могу спать ночью и не могу слушать радио. Мое сердце бьется умеренно, но очень громко, и потому что я сильный, я дрожу тогда, как электрическая машина дизель. Мне глубоко горько и обидно, что жизнь так складывается, хотя все весьма интересно. Нет сомнения, что те же улучшения, которым подвергалась и наша промышленность, пережила и эта промышленность, но что приятно для моего глаза, так это то, что, по-видимому, улучшение, усиление производства шло здесь за счет генеральных перестроек. То, что отходило за старостью, откладывалось в сторону, как балласт или, может быть, как музейная редкость. Вот вкратце те виды производства, которые нам удалось осмотреть во время наших совместных обходов с здешними руководителями. Во-первых, большинство предприятий находится внутри в горах. Очень большие пещеры позволяют при помощи этого удивительного освещения устраивать их по всем правилам техники и гигиены. Главные источники энергии находятся под землей. Еще мы видели так называемые старинные или «старые» силовые установки (паровое хозяйство). Тогда было использовано подземное тепло вулканических источников. Белый уголь, конечно, это более современно. Руководитель сообщил, что и эти установки гигантских турбин временные, ожидается переход на новую энергию. Какую? И вообще с любой энергией дело обстоит крайне забавно. Человек никогда не использывает побежденную силу до конца. Мы бросаем ее раньше, чем возьмем 100% силы, вмещавшейся в ней. Во всяком случае мне больше нравятся установки нашего времени, они очень величественны, в будущем, вероятно, будет наоборот, например, в этой стране, где мы сейчас, некоторые установки необычайно портативны. Если я не ошибусь, это особенность индивидуалиста (анархизм), а не коллектива. И поэтому, принимал на взгляд их технику, я считаю, что политический строй в этой стране – конец перехода к раскрепощению личности. Может быть самое поразительное, что меня особенно тронуло, это – радио, установленное на вершине пика им. Лавара, одного из апостолов. Что это апостол, я не знаю. Поскольку я помню, англиканская церковь такого апостола в себе не содержит. Вместе с радиостанцией – обсерватория. Я не большой специалист в астрономии, но рефрактор этого телескопа – лучший, который мне приходилось знать… Что касается радиостанции, то это очень могучая станция. Заведующий, молодой электрик, рассказывал нам о ее постройке. На этом я еще остановлюсь в будущем. Попутно он довел до нашего сведения забавный анекдот, очень мне памятный от прежде, связанный с установкой этой радиостанции в 1920 году. Для испытания
были пущены волны без заградителей (обычно отсюда посылают их только в одном направлении). Все приемники нашей планеты приняли эти сигналы за депеши или знаки с Марса… Об этом много писалось во всех мировых газетах. Помню, мы тогда в Ленинграде чрезвычайно заинтересовались этим явлением, сигналы были очень четкие и ясные, хотя и непонятные. Мы тоже полагали, что это посылка с другой планеты. Радиоприемники здесь выше похвалы. Они улавливают положительно все станции, даже любительские. Демонстрируя, он дал нам возможность слушать станции очень небольших городков и селений с мелким наименованием. Думаю основательно заняться здешними аэропланами (средства связи с миром). В этом деле я все-таки специалист. Можно сказать, что здесь очень многому можно поучиться. Глава восемнадцатая Совет Семи – Даже в клубных спектаклях я не участвовал. Не люблю этого дела! – Сережа выплюнул кончик дожеванной папиросы и снова поник головой на руки. Надумав, он продолжал: – Вот на репетициях так бывает: только пойдет гладко – осади назад! Опять же красно-желтенькие наши журнальчики: в паршивом этом «Экране» постоянно «продолжение следует», – а врешь, сука, никакого тебе нет продолжения! Наворачивается все кругом да кругом… Тьфу! Какая ж это повесть без продолжения? Галина пригорюнилась по-бабьи: «А и тоска от него – закачаешься, – думала она. – Слово-то какое нашел страшное: „безпродолжения“!» – а вслух сказала бодро и скучно: – Брось, Сережа! – и собрала с колен, как хлебные крошки, серебристые лепестки. Невиданное дерево – краса и гордость летней залы Совета Семи – отцветало. По синеве завечеревших стеклянных стен тающие цветы проносились, как падающие звезды. Вдали вольно и заунывно плыл пароходный гудок мыловаренного завода. У Сергея снова затошнило в голове. – Борька! – Я слушаю тебя. Борис вышел из своего угла, шурша белым хитоном и пощипывая золотистую бородку. За неделю пребывания в «стране чудес» он изменился до неузнаваемости. Дорожный загар слетел с покатого лба и тощих рук после первой ванны. На розовых губах заиграла утонченная вежливость.
Голубые глаза за идеально подобранными стеклами пенсне приобрели выражение сдержанной благосклонности. Поправив пенсне, он по-докторски сел против Сережи и легко положил свои бедные пальцы на его смуглый кулак. – Я люблю вспоминать наше прошлое, – вступил он, – Ташкент, Самарканд, Шахрисябз. Помнишь верблюдов? Сергей недоверчиво, по-птичьи, покосился на молодого патриция. Борис поощрительно улыбнулся: – Конечно, ты сильный человек, Сергей, ты будешь вести себя с подобающим мужеством, – и он обратил неторопливо ласковый взгляд в сторону трех сигарных огоньков: – How do you do? Скоро начало? – Иесс, т. е. да, – лениво отозвался Броунинг. Уикли устало потянулся. Александр Тимофеевич кряхтя встал с дивана и заходил по комнате. – Спайки у нас нет, товарищи, вот что плохо. Э-эх! – Белогвардеец с отеческой укоризной покачал головой. – Солидарности не видать. Неправильный подход, товарищи. – Брось, поручик, – привычно бросила Галина и сразу точно проснулась от огромного стеклянного звона. Борис, заложив нога за ногу, поправил складки одеяния. Час настал. Первым явился незнакомый полубог саженного роста. Лицо его, столь же трафаретно прекрасное, как у всех в этой стране, ухитрялось выражать несокрушимое упрямство и капризный ум. Тихо высморкавшись, он занял место на узком краю стола; остальные – инженер Эвгелех, врач Кафарион, философ Курятников, поэт Эммануил Уманский, астроном Боэций и первый ученик философии Додик – разместились по сторонам председателя. «Закачаешься». – думала Галина, нервно соскребывая с пояса засохшие следы пирожного. Она оглянулась за сочувствием на мужа, но юноша сутуло дремал на диване в районе сигарного дыма и фруктовых объедков. Когда атмосфера основательно сгустилась, председатель начал: – Просят не курить. Окурки были аккуратно потушены. – Хайре полито, – продолжал председатель. Древнеэллинское приветствие, произнесенное с четким петербургским акцентом, прозвучало остро и интеллигентно. – Радуйтесь, сограждане, это относится и вам, новенькие. – Улыбнувшись глазами своей ласковой остроте и вспыхнув-тему пенсне Бориса, он заговорил более металлическим голосом: – Речь моя будет именно к вам. Десять дней истекло с тех пор, как судьба республики привела вас в тихую пристань. Бессознательная гордость руководила вами в пути. Разумное смирение стало вашим приютом. Но не в этом дело. Я радуюсь, я неприкрыто радуюсь! Чему я радуюсь? – спросите вы. Тому, что, узнав вас за десять дней со всех интересующих нас сторон, мы нашли вас достойными вашей судьбы. Почему все религии и доктрины осуждают самоубийство? – он коротко насладился эффектом. – Все религии и доктрины осуждают самоубийство, потому что человек должен сначала заслужить и заработать свой ломоть смерти. – Сограждане! Что есть посмертное существование? Повечно-жизненная санатория. Свободное развитие наук, искусств, философии, не есть ли оно тот свежий и разреженный горный воздух, который создает климатические курорты? Должен добавить, что истинная свобода только у нас, ибо мы вынуждены быть свободными. – Наша республика – посмертное существование. Санатория без цели покинуть ее. Наша республика не имеет экономического смысла: правительство без народа, производство без труда, труд без производства, промышленность без вывоза, любовь без воспоминаний! – В глубокой брезгливости друг к другу и к человечеству мы воспитываем наших детей. Брезгливость создала наши этические нормы. Она же помогла нам победить техническую отсталость. Если наши внуки захотят быть ренегатами и уйти к людям, это их дело. Врач Кафарион, ближайший к председателю, поднял голову и внезапно пробормотал с глубокой обидой: – Пожалуйста, сделайте одолжение, ради бога! – Но это уже будет не наша история и не наша судьба, – продолжал председатель, – истинная брезгливость только у нас, ибо мы лишены этой возможности… Доклад расширялся, как органная композиция Баха. – Мы – нация, ибо нас связывает физиологическая особенность. Скажу больше, мы – раса, ибо в нашу среду собрались представители всех народов. Если национальности в своем первоначальном истоке суть аналитически разложение расы, то неужели нельзя назвать расой произвольный синтез национальностей, связанных химическим сходством крови? Наша раса не имеет биологического смысла. – Сколько нас, это тайна и останется тайной. Основное ядро очень невелико, но братья наши разбросаны по всей земле. На побережьях арктических льдов и на счастливых островах Гогена, в тайге, в песках, в бамбуковых зарослях, в изъеденных тишиной горах – они всюду. Темные и жалкие, они проклинают грубую участь, но нашедшие дорогу к нам обретают мир. – После прохождения допризывного искусственного подбора, – тихо и ворчливо добавил доктор. – Мир изгнал нас из своей статистики. Мы изгоняем его из наших расчетов. Мы – фанатики комфорта. Первых из нас привели сюда апостолы чистой науки. Слава им! Почтим апостолов вставанием. После процедуры вставания, председатель продолжал интимней и тише: – И они не ошиблись, ибо только свободный может честно служить отвлеченной мысли в часы досуга от наслаждений. Самолюбие – вот наша сущность, дорогие гости, то, что вы, люди, называете амбицией, но наша амбиция имеет высокий и прекрасный тон. То, что есть у вас, должно быть у нас – и лучше. Нет современного изобретения, доброго или злого, которого мы бы не использовали. Нет идеи, которую бы не обсудили – от новой кометы Бедля до журнала почтовиков СССР «Связь». Но не в этом дело. Цель сегодняшнего собрания открыть вам первую и главную тайну республики. Будьте тверды! Будьте мужественны! Будьте крепки сознанием и велики духом. – Спокойно… Снимаю. * * * Общее дыхание экспедиции захватила острая секунда мимолетного помешательства. Весь побелевший Броунинг только отвел взгляд в бок от заседания совета и стал ждать минуты своего пробуждения. Надорванный вопль Галины остался без ответа. Когда Сережа отвел от смятенных глаз ладони, он убедился, что с последней минуты ничто не изменилось. Гнусные чудовища продолжали занимать заседательские места. То, которое заняло кресло и костюм недавнего оратора, казалось человекоподобней остальных. Оно всего-навсего вываляно распухшим лицом в белом пуху, непереносимыми для взгляда казались только красные разорванные ноздри. Шесть заседателей имели мужественные и розовые львиные морды. В надбровных дугах лежали страшные, глубокие тени. «Так вот были сфотографированы когда-то кратеры на луне», – метнулось Сережина память и снова замерла. Семь пар верхних конечностей Великого Совета неподвижно лежали на столе. В конце концов это были бедные, покалеченные человеческие руки! Очередь метнуться настала для памяти ослабевшего, как ребенок, Уикли: реклама «Уродонал Шателена». Председатель заговорил своим благообразным твердым голосом: – Вы успокоились. О достоинствах и недостатках аппарата ваших непроизвольных рефлексов поговорим потом. Теперь вы узнаете, если не догадываетесь. Еще мгновенье выдержки. – Мы – республика Прокаженных. Мы – усовершенствованный автономный лепрозорий ТССР… правительству неизвестный. – Он широко и радушно улыбнулся. Это была первая улыбка за время пребывания пленников в республике. – Маски сняты, – закончил председатель. – Не правда ли, у нас изумительно поставлен «Институт Красоты»? Сейчас мы их натянем снова. * * * Тайна «Неулыбающейся Республики» открылась настежь. Товарищи, потрясенные и отупевшие, спустились в парк и сели около большого бассейна. Происшедшее казалось настолько величественно, ужасно и жалко, что ни у кого из членов злополучной экспедиции не нашлось нужных слов. Теперь их крепко объединило опасение остаться навсегда у «великих посвященных». Мнительный Козодоевский уже чувствовал себя прокаженным, и опасливая рука упорно нащупывала надбровные дуги. Блестящая луна, полная и легкая, вышла из-за купы ближайших гор. Она холодно осветила приближающийся хитон одного из диктаторов Республики, не присутствовавшего на Совете и знакомого путешественникам по прежним коротким и дружелюбным беседам. Прокаженный опустился на одну из мраморных глыб. – Мир вам, друзья. Не правда ли, как хорошо? Чудесная ночь. Общее молчание не стесняло его. – Вы потрясены, не правда ли, друзья мои? Но поймите, рано или поздно вы узнали бы об этом. О больших событиях говорят громко. Тайн не замалчивают, когда истекают сроки загадок. С сегодняшнего дня вы полноправные республиканцы, а с завтрашнего каждому из вас Совет поручит работу. Сережа пошевельнулся. – Вам не нравится, по-видимому, такое положение, – дружеский голос приобрел жесткость и сухость крыльев саранчи. – Но мы не звали вас к себе. А если вы пришли, то для нашего спокойствия должны быть обезврежены. Для этого есть два выхода: или жизнь в нашей республике, это вы, кажется, назвали ее «неулыбающейся», – поглядел он на Броунинга, – хорошее название, – или смерть. Второе производится здесь легко и безболезненно, но я думаю, что вы слишком разумны для второго. Внезапно Сергей поднялся с места. – Вы правы, конечно. Простите, я до сих пор не знаю, как вас зовут. – Федоров. Профессор Федоров. – Так вот, профессор Федоров, я нахожу, что вы все-таки правы. Ваша республика достаточно ладно устроена, хотя мне все это не нравится. Раз нет другого выхода, мы будем работать, но я хочу знать, когда мы можем рассчитывать на свободу. Профессор поглядел на луну: – Я думаю, вам самим не захочется расстаться с нами. – Ну а в противном случае? – Свобода понятие растяжимое. Все таки, могу рассчитывать, что она не за нашими горами. Здесь лучше, чем в вашем мире. Вы еще не присмотрелись к нам. Здесь вы будете жить среди людей высококвалифицированного интеллекта. Каждый из вас будет заниматься тем, чем он захочет, вернее, к чему он способен. Да это не жизнь, это просто утопия! – Скажите, профессор, – подхватил Броунинг, – вероятно, у вашей утопии есть своя религия? Профессор покровительственно рассмеялся: – Нет, друзья, у нас, у мужчин, нет религии. Ни своей, ни чужой. Мужчины нашей республики не думают о боге. Религия отдана женщинам, хотя и им предоставлено право быть мужественными. Многие из них ничем не отличаются от нас. Но женственные женщины владеют особым тайным культом. – А сколько человек насчитывает ваша республика? – Здесь? – Да, здесь. – Мало. Очень мало. Но это ровно ничего не значит! Наши границы охраняются от внешнего мира строже, чем живые люди охраняют свои границы от нас – от живых трупов. – Неужели никому не удавалось бежать отсюда? – откровенно спросил Арт. – У нас не тюрьма, – обиженно сказал Федоров. – У нас не тюрьма!.. Но был действительно один случай сумасшествия. Талантливейший доктор! Вы не слыхали? Диего-ди-Гелла. Он не вернулся из очередного полета в мир и остался в Москве, соблазнившись громоздкими лозунгами коммунистов. Он, – профессор залился не терпящим возражения старческим смешком, – кхи-кха, он вздумал организовывать прокаженных всего мира! – Я помню, – прервал его Сережа, загоревшись, – какие-то странноватые лозунги в Наркомпросе РСФСР «Прокаженные всех стран, соединяйтесь». – Это была его работа. Диего-ди-Гелла. Он погиб для нас и для остального мира также. Ваши человеческие установки расшатали его мозг. Повторение подобных случаев немыслимо. Итак, вы согласны? – Там увидим, – бодро сказал Арт. – Пока я думаю, можно поработать. Вы согласны, товарищи? Не дождавшись общих знаков согласия, Федоров собрался уходить. – Желаю вам провести приятную ночь, сограждане. – Профессор, профессор, – вырвался на секунду из горестного отупения Борис, – излечима проказа? Только правду? – Пока нет. У науки еще нет достаточно знаний, чтобы ручаться за полное излечение. Борис тихо застонал. Федоров не спеша добавил: – Что касается вас всех, то вам не стоит опасаться заражения. Те дни, которые выпали из вашей памяти, вы провели в профилактическом сне. В первый же день вашего пребывания здесь вам была сделана антилепрозная прививка. Она спасает на шесть месяцев. Потом ее приходится повторить. Это, друзья мои, наше собственное достижение. Мы можем предупредить болезнь, а также, как бы это выразиться ясней… застопорить уже начавшийся процесс. Большая часть наших детей, их очень мало, к сожалению, будут здоровы. Какая погода! Спокойной ночи. Друзья остались одни. Теперь их заставляла молчать острая нервная радость. Наконец Арт закурил: – Итак, значит, за работу, – сказал он с несколько деланной бодростью, – поживем – увидим. Не так уж страшно, проклятый прокаженный меньшевик. Глава девятнадцатая Союз «Они говорят на многих языках, но у них есть также одно свое эсперанто. Мне приятно, что все часто говорят со мной по-русски, как будто бы эта страна признала мою принадлежность к Советской России. Эта очень маленькая местность имеет форму подковы: она лепится к склонам гор и представляет собой город-сад. Она приблизительно такой величины, как русский город Могилев, который я видел в 1921 г. Люди живут на дачах. Есть только стеклянные лаборатории и фабрично-заводские здания, которые работают тихо, как церковь. Единственный шум здесь, который я знаю, это – человеческий шум, особенно за общим обедом и ужином. Все разговаривают о науках или искусствах и острят. Они оказались колонией прокаженных. Что я могу еще сказать? Очень красиво маленькое здание гимназии, где учатся мальчики и девочки вместе. Дети ведут себя очень примерно и даже скучно; детей мало. Родственная любовь у прокаженных есть, но семейной жизни нет: все живут как бы коммунально, но вместе с тем каждый отдельно, в особняке. Большие друзья по научной специальности стараются жить очень близко друг от друга. Как мне грустно и тяжело! Здесь всегда хорошая погода. Что они прокаженные, я узнал только вчера на заседании Совета. Их поведение в обществе совершенно буржуазно – времен упадка: в нем есть дух того плохого равенства и свободы, когда это только равенство членов одного избранного общества…» Арт отложил свои записки на русском языке «для практики и забвения». В саду под окном появился, сияя округлым древнеримским благодушием и широкой белизной одежд, директор силовых установок Эвгелех. Броунинг спустился в сад. «Этот бедный гусь должен однако чертовски стесняться меня», – горько подумал он, здороваясь с Эвгелехом, и согласился проводить его в лабораторию, тем более, что раньше, до заседания Совета, никого из пленников туда не приглашали. По дороге они за неумытым еще и скуластым от бессонной
ночи Сережей. Растрепанные волосы Щеглова стояли на голове перьями, он старался, беря пример с Арта, держаться как ни в чем не бывало, но поминутно срывался на трагическое молчание. – Нет, дети мои, – вкусно вздыхал Эвгелех, – теория случайностей! Жизнь великолепна, и когда она не может развиваться в ширину передвижения, она растет в высоту и принимает готические формы. Ботанически – совершенно хвойный вид: колется, конечно, как всякая готика, но вечно зеленеет. Жизнь великолепна! Как бы в подтверждение этого, он необычайно ловко перехлестнул полу верхней одежды с одного плеча на другое и продолжал: – Вчера председатель Совета сказал, что за время вашего пребывания здесь, мы успели узнать ваши наклонности и способности. Это так. Психометрия, которая выродилась на западе в некую механическую хиромантию, у нас поставлена твердо и умело. В Советской стране она тоже стоит на правильном пути, – поспешил любезно добавить он, покосившись на Сергея. – Судя по данным психометрии, вы – химико-физик, – кивнул он Арту, – а вы, друг Щеглов, – физико-механик, и вам будут предоставлены соответствующие должности Не потому, что мы нуждаемся в рабочих головах, а потому, что надо же нам идти навстречу потребностям каждого нового гражданина… Они уже всходили по граненым стеклянным ступеням лаборатории. Храм прокаженной науки был выдержан от фасада до последней пробирки на опытном столе и формах конструктивно геометрических. Стекло и неизвестный лиловый металл сверкали четкими плоскостями. Широкий, квадратный химик в типичном для всех химиков мира белоснежном халате, тактично переставлял замысловатые колбочки. У него были крепкие пальцы с загнутыми кверху кончиками, как у перса, играющего в нарды, и розовый скандинавский затылок. Пространно приветствовав директора сил, он деловито, по-русски, осведомился у Броунинга: – Радуетесь ли вы, гражданин? – И, не дождавшись реплики на этот явно риторический, не требующий ответа вопрос, проговорил: – Наконец-то здесь в лаборатории нам предстоит более короткое знакомство. Нас с вами ожидает совместная работа.
– Я радуюсь. Но неужели у вас, профессор, такой недостаток в более достойных сотрудниках, что я… – О, не беспокойтесь, – перебил химик, – еще ни у кого из моих молодых сотрудников психометрия не нашла такой склонности к собиранию лекарственных специй, а следовательно, к изысканию противоядий. Группа подмастерьев, в которую я хочу вас определить, работает именно по противоядиям. Англичанин вспомнил свою колониальную страсть к неисследованным травам. – Сейчас мы вырабатываем противоядие для газа Y серии С, – продолжал ученый с усмешкой, – действие этого газа знакомо вашему товарищу. – Как? Что такое? – быстро повернул голову Сережа, с гордостью соблюдавший свое звание члена Авиохима. Профессор дружески положил ему руку с загнутыми пальцами на плечо: – Тот газ, которому вы обязаны своим присутствием здесь. – Быть может, мы наглядно увеселим наших друзей, возлюбленный Анаксимандр, – томно предложил Эвгелех. – Можно, можно. Профессор, хозяйственно приговаривая, завозился в углу. – Вот, коллеги, это – ракета. Дальность «полета» неограничена. Предположим, что эта ракета заложена в точке А. Итак, внимание. Ракету я кладу на опытный столик. Включаем воздушные насосы, чтобы газ был извлечен из этой комнаты прежде, чем мы потеряем сознание. Газовая зарядка минимальна. Ракета настроена на прямую волну – одиннадцать. Готово. Ракета, до сего времени лежавшая смирно, дернулась и щелкнула с резким звуком, походившим на короткий треск разрываемого шелка. Сергей глубоко вздохнул и вздрогнул. Каждому атому его тела представилась туманная прохлада горной ночевки. Где-то на задворках памяти захлюпала бодрая глинистая вода. Огромная желто-розовая луна медленно упала за снеговые вершины… – Вы не заснете. Газ выкачивается, – сказал профессор, – это сонный газ. Самый безвредный сонный газ Y серии С. Конец войнам! Страна засыпает – страна сдается. * * * Когда Сергей и Арт вдвоем возвращались из лаборатории, гравий под их ногами панически хрустел. Сад, свежий, как кислородный баллон, шипел, отряхивался и надувался крупными цветами. Сердца друзей бились ускоренно. – Меня беспокоит и уверенность, что мы никогда не выберемся отсюда, – прервал Арт понятливое молчание. Сергей ответил на свою мысль: – Теперь я оправдан, что мой отпуск просрочен. Никаких войн… Одна-единственная победа над мировой буржуазией – и власть советов… – Седжи, – Арт внезапно вспомнил, что за ними, вероятно, идет слежка, и понизил голос. – Я не уверен, что мой шепот не гремит в ушах какого-нибудь верного республиканца. Нужно найти место и время. Сергей беспечно усмехнулся: – Прогуляемтесь, Артюша, к большому водоразделу. На большом водоразделе главный канал растекался тремя рукавами. Первые два кольцом охватывали парк, третий с шумом низвергался вниз по узкой колее с коленчатыми уступами. Друзья уселись. Шагах в пятидесяти от них возилась группа садовников, среди которых они с удивлением приметили Джелала. Он с раннего утра был уже был прикомандирован к новой работе. – Давайте, Артюша, не рассусоливать, а говорить о главном, – предложил Сергей. – Идет, Седжи. – Не знаю, что нам пришло в голову, а мой план короток. Осень еще не поздняя, мы могли бы погулять по горам, если уметь крепиться. Только боюсь, что сейчас нам не удастся бежать. А вот на весну поставим. К этому времени, Артюша, он должен быть найден. – Кто, газ? Нес. Но нам нужно время и место. Сергей озабоченно покачал головой. – Нет, Броунинг, я, можно сказать, категорически настаиваю на немедленных попытках! Лучше раньше, чем никогда. Ведь сейчас вот, мы назначены работать в лаборатории, а потом нас могут перевести в другие отделы. И никому не говорите, ни Борьке, ни Джонни. Арт улыбнулся: – Двое и то это уже не настоящая тайна; трое – зачем? – Сережа! О-гей, Сережа! – снизу махал рукой Джелал. – Но все-таки, – продолжал Сергей, осклабясь на приветствие Джелала, – может быть, нужен один… третий. Ведь, по-нашему, все-таки чем больше, тем лучше. Так вот, Артюша, пусть это будет не Боря и не Джонни, и не сучий потрох. Пусть это будет Джелал, а я его беру на поруки… вот именно. Джелал приближался к ним, надрывно напевая веселую, по его мнению, песню. – У-ух, Серожа, посмотри, как здесь вода есть. Вода главный дело. Есть вода – кушать много есть. Сверкая зубами и выпуклым потным лбом, он повел друзей в ближайшие оранжереи. Действительно, водному хозяйству можно было поучиться у прокаженных. Оранжерейные цветы проводили время в изысканной бане. Их мирно обслуживала горячая вода, прошедшая в недрах земли сквозь вулканический туф. В этих свирепых памирских недрах, в самом складе катастроф, велась размеренная и спокойная работа Сметливый Джелал уже понял значение этой системы. Грандиозность не испугала его. Ведь молодой узбек и раньше никогда не думал, будто жизнь мелка и ограничена. «Хозяйственник, свой парень», – с горькой досадой и неясностью подумал Сергей, а вслух заговорил не раньше, чем Джелал проводил их на прежнее место. – Слушай, урток, вот я говорю Арту, что ты умеешь молчать. Если я тебе сказать, то ты этого никто, никогда, ни зачем не сказать. – Ты знаешь, Серожа, – серьезно сказал Джелал. – Мой молчит, как старый утка. – Спасибо. Это скоро понадобится. Понимай. Скоро мой, и твой и его, – Сергей указал на Арта, – это будет один союз. Глава двадцатая Евангельская «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царствие небесное». – Кузиночка, это очень приятно. Мы ведь за правду изгнаны? Разве проказа не правда? Белокурая девочка заерзала на бархатной подушке и радостно забарабанила пальцами по переплету евангелия. – «Блаженны плачущие, ибо они утешатся», – на эсперанто это звучало внушительно. Эйридика, дочь Эвгелеха, зарыдала. Ей казалось, что теплое застоявшееся в груди море прорвалось из глаз. Девочка деловито порылась в шелковых покрывалах и подала кузине носовой платок. Эйридика прижала ее к груди, чтобы порывом нежности еще усилить свои слезы. – Кузиночка, а может быть, он заболел со страху, когда все узнал на заседании Совета? Эйридика почувствовала мгновенное охлаждение к ребенку. – Со страху? Он? Никогда! Мягко мерцающие глаза, бледные пальцы с плоскими лиловатыми ногтями, шелковистые пепельные волосы бобриком… перед мысленным взором Эйридики Борис прогуливался, как живой. «Разве он может испугаться, он, такой преданный чистой красоте?» – (Дочь Эвгелеха с детства приучила себя мыслить пышно и многословно, как мыслят героини романов из античной жизни). Но море слез снова заворочалось в груди; оно стало едким и холодным, как щелок. «Что, если это не страх, но отвращение. Отвращение… К ней! К дочери Эвгелеха, которую чтит весь народ». Беспомощный ужас перед возможностью разлуки пригнул женщину к твердым подушкам; сжавшись комочком, она тонко заплакала в голос. – Кузиночка, я пойду кушать. Маленькая Найон заскучала. Она выскользнула на террасу, освещенную желтой пылью заката, постояла на лестнице и мокрым садом пошла к дому инженера. В комнате Эйридики быстро темнело. В прежние дни в этот час Эйридика сидела у окна ровно, как в стальном корсете, с крепко сжатыми на коленях руками ждала Борисовых шагов. Просыпаться – помнить… Засыпать – помнить… Умереть, господи… Боренька… Задыхаясь от наболевшего моря в груди, она накинула шарф, выскользнула на террасу, постояла на лестнице и мокрым садом побежала в сторону заводских дач. В зеленых сумерках, окружавших круглые белые дома, было пусто и тихо. По красному гравию прыгали, вздрагивая эгретками, полосатые как зебры, удоды. Впотьмах раздраженно бормотала полусонная вода канала. Эйридика металась от аллеи к аллее. Борис никогда не видел ее такой похожей на обыкновенную домашнюю женщину. Он съежился в качалке и сцепил восковые пальцы. – Как же быть?.. Быть-то как же?.. Господи!.. Качалка была скрыта от зрителей кустами буксуса, и Борис мог спокойно заниматься своим отчаянием. Проказа уже, должно быть, отметила его, несмотря на прививку, он успел уверить себя в этом. Но первая заповедь «неулыбающейся Республики» – брезгливость – была воспринята им как нельзя лучше: она и раньше, в простые времена, была одной из черт бедного поэта. Что теперь делать с Эйридикой? – только бить! На минуту в сознании сверкнула поэтическая мысль: «Если бы я был сильным, я мог бы сказать ей: ты – Эйридика, а я – Орфей, и я выведу тебя из царства мертвых в дневные просторы». Но греческий миф потонул в хаосе детских ужасов. Буксусные кусты раздвинула нежная рука. – Здравствуйте, поэт. А я гуляла и не думала увидеть вас. Борис перевел дыхание. «Слава богу, она будет ломаться. Никаких сцен…» – говорить вслух он еще не был в состоянии. Женщина села на ручку качалки. – Слушайте, вы видите, какие у меня красные глаза. Я плакала. У меня умерла та собака. Борис попробовал голос: – Бедная девочка! – Кто? Собака? – Нет, вы. «Наш разговор уже освещает изящная, меланхолическая улыбка, – подумал поэт. – Быть грубым с аристократкой органически не могу». Внезапно аристократка переменила фронт. – Борис, хороший мой! – Ну? Она широко поглядела ему в глаза… – Алло, я слушаю. – Борис, вы знаете все. Он вздрогнул, будто его уличили в чем-нибудь: – Что, все? – Я говорю о последнем заседании совета. Вам разоблачили тайну. Поэт закрыл лицо руками. Женщина мужественно ждала. Когда Борис открыл лицо и поднялся с качалки, он был бледен, как пыль. – Я хочу побыть дома, – жалобно сказал он. – Мне надо думать, как быть. Отойдя на порядочное расстояние, он обернулся и на всякий случай сказал таинственно и страстно: «Я люблю вас. О, я люблю вас». Эйридика пошла в свою сторону, прижимая к щекам прохладные руки. За ней победоносно струился белый шарф. По бокам красного гравия прыгали незамеченными полосатые удоды. Он любит! Он будет любить! Она стала было напевать своим детским голосом, но снова омрачилась и поспешила к дому. На террасе Эйридику встретила визгом круглая курчавая собака. Эйридика взяла ее на руки. В комнате уже переливался ясный зеленоватый свет. Круглая собака радостно облизала подбородок девушки. Эйридика со вздохом поглядела в голубые глаза свежей, уютной сучки. – Я должна, – стиснув зубы, сказала дочь Эвгелеха, – я должна, пойми меня. Я не могу солгать Борису. Я сказала, что ты уже умерла. Она со стоном сдавила косточку у собачьего кадыка. Животное истерически взлаяло и захрипело. – Нет, я не могу! Бархатные подушки тоже не сумели ликвидировать собачью жизнь. Эйридика, дрожа и плача, сползла с подушки и вытащила из-под нее свою обреченную подругу. Сердце дочери Эвгелеха мучительно сжималось: ей почудилась на лице животного особливая, неуловимая печать близкой и роковой смерти. – Иероним! Иероним! – нетерпеливо закричала девушка, снова выбежав на террасу. За поворотом аллеи показалась убранная вакхическими кудрями голова молчаливого и глупого садовника. – Иероним! Я прошу… – она умоляюще протянула к нему свои знаменитые руки: – Иероним, унеси эту собаку далеко-далеко… Куда хочешь… Так надо… Сдав ему на руки перепуганное животное, дочь Эвгелеха села к столу и угрюмо задумалась: – Я слаба, как дочь земли, – безнадежно прошептала она. Глава двадцать первая Успехи Дни шли как попало. Шумели сады. В послеобеденный час из стеклянной гимназии шествовали, не роняя ни книг, ни пеналов, тихие самолюбивые школьники. По вечерам сквозь листву просачивался русской рябиновкой прозрачный закат. Пленникам стало окончательно ясно, что колония прокаженных – маленький провинциальный городок, где живут ученые и неудачники. После окончательных психометрических испытаний друзей вызвали однажды в библиотеку, где и преподали им прокаженные инструкции. Арт был утвержден в назначении на химическую работу, Сергей испросил себе возможность работать с Артом; Джонни направили в распоряжение механических мастерских по установке новых машин; Козодоевского временно освободили от физической работы и поручили ему, как поэту, присмотреться к республике и написать соответствующую оду. Джелал должен был работать в отделе орошений; Галочке приписали усиленнее питание, Александр же Тимофеевич расхворался затяжным флюсом. – У меня есть маленький план, изобретение оно называется или совершенствование, не помню уж, как там у нас… В общем мне нужно об этом потосковать, да еще вместе с вами. Один я не берусь, потому что здесь, вероятно, будет уйма цифр. Арт внимательно слушал Щеглова. – Это я все соединил, что Джелал рассказывал о вулканическом отоплении оранжерей, а вы о наших советских перелетах. Для республики этой чертовой, мне кажется, будет большая польза, да и для нас не даром. Этим мы завоюем определенное доверие со стороны здешнего правительства. Щеглов вытащил целую груду бумаг, исчерченных размашистым почерком, и несколько листков тонкого картона с какими-то планами, мохнато расписанными цветной тушью. Над хаосом склонились две головы: одна – кудрявая, другая – с точным пробором. Полчаса спустя Арт поднялся с места и поощрительно похлопал Сережу по животу. – Молодец, Седжи. Просто, понятно и весело. Щеглов застенчиво улыбнулся: – Ну как, Артюша, подойдет, а? – Конечно. Планы, к сожалению, надо к Кузькиной бабушке. Хватит одного проекционного чертежа, а остальное разработают здешние конструкторы. Молодой полячок из главных химиков, которому был показан проект Щеглова, разработанный Артом, пришел в истинный раж: – Ах, коллеги! Уж как я рад, как я рад за вас и за себя, что мы работаем вместе. В таком деле, как химия, помимо знаний нужен острый наблюдательный ум. Я уверен, что Совет Семи будет очень доволен работой коллеги. – А как вы полагаете, – спросил Броунинг, – нужно ли разрабатывать идею технически или передать ее прямо в ведение научного Совета? Химик глубокомысленно прищурился: – Вот как будет. Я сообщу о вашей идее нескольким конструкторам, а когда чертежи будут окончательно готовы, вы подарите вашу идею республике. Согласны?.. Замечательно приятно! Он сговорился по телефону с конструкторами. – «Чертежи будут готовы к концу недели». Всю неделю Щеглов яростно натаскивал себя к докладу в Малом Зале Высшего Совета Обороны. А счастье, действительно, сопутствовало Сереже. Теперь восторженный полячок привязался к нему со всем пылом своего доверчивого болтливого языка. К тому ж он очень часто уходил в мастерские, оставляя хозяевами лаборатории Сергея и Арта. В одно из его очередных отсутствий Броунинг, поставив Сергея на стрёме, бросился наугад к ближайшему
шкафу и начал лихорадочно перебирать аккуратные дневники работ. Он сам был ошарашен нечаянной удачей, когда глаза его выудили белую наклейку на серой полотняной тетради «Исследование Y, серия С. Контрольная». Арт сунул ее под самый низ стопки и захлопнул стеклянную дверцу. – Эврика! Седжи, о, Седжи! Как это могло сложиться? Формула была найдена просто, как подкова. Задачу получить ее в собственность Броунинг взял на себя. – Дуракам счастье, – с деланным хладнокровием сказал Сергей и поскорей склонился над работой. Чем ближе время подвигалось к докладу, тем больше Щеглов нервничал. Наконец, в последний день его и вовсе замутило. – Знаете, Арт, у меня с совестью дело, кажется, не совсем чисто. Плохо мне от моего изобретения. Неправильно я поступаю, что даю этим пацанам возможность скрыться от советского глаза. Ведь мы совершенно не знаем точки, в которой находится эта республика. Арт прервал тихие излияния Сережи. – Бросьте, Щеглов. В чем дело? Поймите хорошенько, что вы обязаны выбраться отсюда в Москву! Хорошая совесть сама постоит за себя. Наступил день доклада. Сергей явился в зал за полчаса до заседания. Еще никогда он не тосковал так истошно о толстовке и о штанах. Путаясь в прокаженном шелке, он прогуливался по зале, нетерпеливо выглядывая из окон. На повороте аллеи показался Арт. Сергей окликнул его. Броунинг вошел в зал. – Никого? – Еще рано. Думаю, минут через двадцать. Арт посмотрел по сторонам и тихо ободрил друга. Сергей искоса поглядел на товарища и крепко пожал ему пальцы. Арт продолжал утешать. – Как это все вышло просто, если бы вы знали. Этот болтун уплыл сегодня на все утро, любезно предоставив лабораторию в мое распоряжение. Я и распорядился. Переписал. Только это нельзя так оставить. Зал начал наполняться народом. В назначенное время члены Совета заняли соответствующие места за красным столом. Легкий звон традиционного колокольчика прекратил деликатное покашливанье и высокий профессорский шепоток. Председатель вытянул шею. – Считаю 184 Заседание Малого Зала Научного Совета Обороны открытым… Прошу.
Сергей взошел на трибуну и разложил перед собою затасканные листки. – Уважаемые сограждане. Доклад мой будет короток, как и мое пребывание, пока, конечно. Я собираюсь принести существенную пользу охране границ республики. Как я могу сообразить, земные границы республики охраняются более чем хорошо, и опасность с этой стороны грозить нам не может, но есть огромная опасность сверху с воздушных границ. Надо вам принять во внимание, что Советский Союз Социалистических Республик – это сила мирового наполнения. Советская техника развивается с той быстротой, с какой младенец в утробе матери повторяет всю историю развития всего человеческого вида. Аэропланы советского завтра – это великолепная вещь. Кроме того, вы вряд ли можете себе представить, что такое советский летчик! Он перелетит в два счета Гималаи и не будет беспокоиться, что под ним Гауризанкар! Да вот и тов. Броунинг перелетел Гиндукуш. До сих пор республика была достаточно умна и сильна, чтобы не бояться твердолобых колонизаторских хищников, но с идейным врагом, Советским Союзом, ей не справиться. Он облегченно вздохнул – с риторикой было покончено. – Как видите, уважаемые сограждане, опасность в прямом смысле слова – над нами, и эту опасность надо ликвидировать в самом начале. Как я понимаю, главная задача Совета Обороны – полная тайна местонахождения республики. И для дальнейшего мирного процветания и строительства страны эту тайну необходимо сохранить. Есть два пути охраны со стороны воздуха. По первому пути я не пошел, считая его опасным и бесполезным; это – план остановки вражеских моторов электроволнами, но парочка катастроф поставит живейшую проблему перед научным миром за границами республики, а разрешение этой проблемы – война. Лучше республике счастливо жить, чем воевать. Вы сами так думаете, сограждане. Второй путь – более разумный: это особая маскировка. Ну, вот. В последнюю мировую войну устраивали дымовые завесы, это неудобно и негигиенично. Мы – брезгливы. Поэтому я предлагаю устроить завесы облачные. Зал с напряжением слушал докладчика. На экране вспыхнул черными и цветными линиями чертеж. Щеглов с удивительной ясностью пояснил его короткими фразами. Сущность изобретения сводилась к следующему: кольцо гор, окружавших котловину республики, он предлагал избороздить сетью каналов, постоянно наполняемых водой. Благодаря вулканическому огню вся эта вода в любое мгновение могла быть обращена в пар и сгущена в облака обычными электрическими разрядами. Сергей подробно объяснил простейшее устройство каналов, подводящих подземный огонь из уже имеющихся вулканических цистерн. – Вот это и есть мой проект. Все подробные расчеты я представляю Ультра-Совету Обороны в дополнительном рукописном докладе. Я кончил. Не успел Сергей выпустить ногу из шелковой хламиды, как на него обрушился гром аплодисментов. Смущенный докладчик спотыкаясь сбежал по ступенькам в залу и уселся около Броунинга. После короткого совещания поднялся председатель. Голос его звучал торжественно. – Совет Обороны благодарит молодого члена нашей республики за сделанный доклад первостепенной важности. Проект его принимается в целом. Утверждение проекта будет произведено на расширенном заседании Ультра-Совета. Совет Обороны будет ходатайствовать перед Ультра-Советом о присвоении гражданину Щеглову звания почетного члена республики, а со своей стороны Совет Обороны приглашает его и его друзей на банкет избранных, имеющий быть в день ближайшей Селены. Прокаженные с поздравлениями обступили Сергея. Глава двадцать вторая Без названия Борис прохаживался по терему нарочито крупными и нервными шагами. Новая, немного неудобная мысль о том, что связь с Эйридикой может оказаться теперь весьма полезной, еще не успела дерзко оформиться, но уже будоражила и настраивала. Наконец он остановился и произнес сакраментальную фразу: – Ты – Эйридика, а я – Орфей, и я выведу тебя из царства теней в дневные просторы. Девушка продолжала сидеть, не шевелясь. После недовершенного убийства собаки дочь Эвгелеха мучили навязчивые опасения, что ложь откроется и Борис доберется до сути – до страстной и оскорбительной для девического самолюбия Эйридикиной любви. – Выведу, как пить дать! – раздраженно повторил Борис, не дождавшийся эффекта. Его начинала пугать эта скрытая и необычайно интенсивная внутренняя жизнь. Эйридика подняла средневековые глаза: – Мерси. Я не знаю только, нужно ли это? Поэт опешил: – То есть как нужно ли? Ведь там так много времени. – Какого времени? – Жизни! Эйридика снова задумалась. Что легче: идти так далеко по неудобным местам или быть безболезненно казненной правительством, когда уйдет Борис? – пыталась решить она. А что Борис уйдет, было уже давно решено ее одинокими ночами жалости и жертвенных фантазий. Дочь Эвгелеха знала входы и выходы, она хотела только помедлить немного, и причиной этой медлительности была странная надежда. Каждый вечер, ложась спать, девушка верила, что у нее переменится характер и что она проснется с новой жаждой жизни, которая заставит ее бежать в мир, но утро наступало, а в изнеженном сердце оставалась прежняя смертельная лень. Борис потерял стиль разговора. Он решительно чувствовал себя Сережей, Броунингом и Буденным вместе взятыми, когда ему приходилось мучить эту царевну-лягушку. – Вы буржуазная аристократка, – бросил он тоном драматического рабочего от станка. Лягушка подняла брови: – Неправда, поэт. Наша республика не имеет экономического смысла. У нас нет буржуазии. – Ну, просто аристократка! – сладострастно взвизгнул Борис. – Наша республика не имеет древней истории. Она казалась неуязвимой. Борис бесился, согласие дочери Эвгелеха на совместный побег было единственным способом вырваться из республики, где его постигло последнее разочарование в мистике. К концу диалога неудобная мысль успела отлиться в прочную форму. «Это ничего, – четко думал поэт, – что мы побежим вместе. Ведь какой же успех в Москве! Вопиющая экзотика! Если она больная, ее запрут». – Ох, тяжело мне как! – вздохнул он вслух. Дочь Эвгелеха медленно прижала руки к груди: – Вот, Борис, поэт мой, вот что я имею вам предложить. У него сладко заныло под ложечкой. – Борис, мне трудно покинуть мою родину, где цветут высокие орхидеи, и моего отца, венценосного инженера. Я не хочу быть отступницей! Если я уйду, я буду первой из армии ренегаток, сосудом, через который приходит зло, а вы… вы… идите. – И ломается же! – с восторженной благодарностью думал Борис. – И нелогична же она! – Я не так нелогична, как вы могли бы помыслить, – величаво продолжала девушка, – я знаю, что, выпустив вас, я буду преступницей, но сосудом я… не буду. Внезапно лицо ее передернулось. Из глаз посыпались мелкие слезы. Борис быстро упал перед ней на колени. Античная трагедия кончилась. – Идите, Боренька, – хрипло шептала девушка, трясясь от рыданий, – идите себе, голубчик, в Советскую Россию. Борис поклевывал быстрыми поцелуями голубоватые руки. – А меня пусть убьют. Ничего, – вырвалось у нее фальцетом. – Зачем убьют? – мягко спросил Борис. – Иначе никак нельзя. – Зачем же? Вы должны подумать об этом, дорогая. Если мой долг быть там, в России, мы должны бежать вместе. – Оставьте меня теперь, – по трафарету, слабо попросила девушка. – Нет, не оставляйте! – Впервые Эйридика чувствовала так близко от себя взрослую чужую теплоту. Она по-ребячьи охватила руками шею Бориса и поцеловала его в скулу неумелыми твердыми губами. Борис впился зубами и эти сжатые губы я музыкально застонал. «Разучился стонать, никогда не умел», – досадливо подумал он и стал деловито шарить руками по извилистому девическому телу. Рукам поэта не понравилась Эйридика. «Чувствуй нежность, Боречка, чувствуй, хороший! – умолял он себя. – Никто тебя, Боречка, не жалеет. Надо чувствовать!» – но он не находил в своей опустошенной памяти ни любовных слов, ни ласк. Между тем Эйридика перестала плакать. Уткнувшись носом в грудь поэта, она сладко и равномерно дышала. Борис был рад, что не видит ее прекрасного лица. – Слушай, я сейчас стану твоим мужем, – сказал он, чтобы замять неловкость. Но Эйридика быстро высвободилась из его объятий и залилась глуховатым нежным смехом, показавшимся поэту жутким, как казалась ему жутко-непонятной вся внутренняя жизнь других людей. – Давай лучше в другой раз, – сказала девушка, сияя порозовевшим лицом, – а теперь расстанемся, потому что мне неловко. К Борису вернулись все приятные и приличествующие случаю слова, когда-либо прочитанные или написанные им: единственная, голубой бриллиант, звездочка, ландыш, ты – вселенная, кошечка, ангел, мамуля. Он вышел, растроганный, радуясь звуку собственных шагов по мозаичным плитам коридора. Прямым путем через веранду и сад он не шел никогда, опасаясь встречи с домочадцами. Как счастливый любовник, Борис отпер собственным ключом пеструю дверь и очутился в маленьком горном ущельи, где шумел зеленый бук и упрямо звенела на одной ноте падающая струйка воды. Узкой тропинкой поэт выбрался на холмы имени Реми де-Гурмона и хотел уже выйти на честный городской путь, когда его тихо окликнули: – Товарищ, Борис! Из зарослей тамариска показалась голова Александра Тимофеевича. – В целях конспирации, – исступленно шепелявя, прошептала голова. Даже ажиотажного Бориса рассмешила эта конспирация. – Эх, вы, генералиссимум, да разве тут скроешься? – Движимый любопытством, он однако тоже полез в тамариск. Александр Тимофеевич облепил пухлыми губами ухо Бориса: – Жамечательное открытие. Дешять дней, которые потряшли мир. Формула! – Боже мой! Не может быть! Какая формула? – Не жнаю. – Боже мой! – Чише. – Белогвардеец судорожно сжал локоть Бориса. – Шегодня в парке шидели товаришщ Арт и товаришщ Шережа. Я шпокойно лежал на траве, где вошпрешщается. Товаришщ Арт говорит: «Хорошо, что эта формула не попала какому-нибудь подлецу». Товаришщ Шережа вошклицает: «Ну да, ведь он бы ее продал, сука!» Товаришщ Арт говорит: «За мильон!» Товаришщ Шережа говорит: «Чише!» – Боже мой, это все? – Вше. Блаженный покой поэта был разрушен новой, хотя и радостной тревогой: – Где нам с вами поговорить? – с тоской вопрошал он Александра Тимофеевича. – Где конспирация, где? – Говорить не надо, – пошел на деловую белогвардеец, – надо объясняться. Ищите формулу. Я тоже. Вылезши из кустов тамариска, они разошлись в противоположные стороны. Борис тяжело вздохнул. Перспективы изменились. «Что ж это я один, эгоист, решил бежать из плена, – журил он себя без малейшего юмора, – всем надо бежать, Александр Тимофеевич тоже захочет, он тоже человек». Глава двадцать третья Опиум для народа Арт Броунинг с горечью размышлял о вреде религий. Казавшееся ему раньше столь пошлым изречение «религия – опиум для народа» он расшифровывал теперь с истинно-наркомздравовской точки зрения. Его рационалистическая наблюдательность настаивала на том, что преступления и ошибки совершаются людьми не столько в наркотическом блаженстве, сколько в хаосе реакции после него. «Уикли и Козодоевский, – думал он, – совсем опускаются, бедняги. Их бедную нравственность подкосила история с „великими посвященными“. Если таким упадочным людям, как эти двое, не во что верить, то они становятся плохими». Действительно, характер Джонни за последнее время сильно изменился. Паренек продолжал смотреть на Арта покровительственными глазами верной собаки, но тон его в разговорах стал резок и сух. Уикли пристрастился к легкому вину прокаженных и поглощал эту слабую розовую влагу, как шекспировский Фальстаф бочки зверского рома. «Лечебное вино так относится к шекспировской влаге, как Джонни Уикли к веселому Фальстафу». Эго горькошутливое уравнение было записано в заброшенном за последнее время дневнике Арта. Вспомнив о математике, Арт болезненно поморщился. Им снова овладело чудовищное напряжение нынешнего праздничного дня, когда он измучился и пожелтел над головоломным трудом. Покачав головой, чтобы убедиться лишний раз в том, что она болит нестерпимо, он снова подвинулся к столу. На узкой полоске бумаги, измаранной чернильными брызгами, красовались странные, фривольные экстемпорали на трех языках: русском, арабском и английском. Каждый столбец был украшен сердцем, пронзенным стрелой. По-русски: «Нюрька Сметана. Битге-Дритте. 4/IX – 918». «Киска Лягавая 5/I –1921». «Не ней 37° водку». Далее шло изображение солнца и подпись «Твоя тринадцатая». Английские фразы были составлены с грамматическим изяществом Пиккадили. Обилие женских имен, от суровой Эллен до какой-то «Джонни из предместья», словно разворачивало биографию салонного, но заблудшего сердцееда. Арт снова придвинул к себе три убийственно толстых словаря. Сменив после часа раздумий «Дженни» на «Джулию», мусульманскую «Хадиджу» на «Хаеру», а по-русски «битте-дритте» на «пожалуйте бриться», он облегченно вздохнул и пощупал свои ввалившиеся щеки. Главное было сделано, оставалась самая процедура. Сережа и Джелал должны были по уговору проводить праздник дома. Арт пошатываясь встал и прошел высоким садом к тихим Сережиным дверям. В комнате Сережи царил прохладный трудовой отдых. По столу и бесчисленным табуреткам были разбросаны неразрезанные учебники, сам товарищ Седжи валялся на постели в сандалиях и с карандашом на груди. – Деморализуетесь? – повел бровью Броунинг. – Нет, не совсем, – протянул Сережа и сел. Арт вынул из-за пазухи своего эфемерного хитона приготовленные записки. – Неужто готово? – обрадовался Щеглов. Строго сдвинув брови, он принялся разбирать фривольные англо-арабско-русские экстемпорали. Броунинг в изнеможении вытянулся в качалке. – Ну? – спросил он, когда Сережа неторопливо сложил на стол узкие полоски бумаги. – Лучше быть не может. Даешь спину! Хозяин вытащил из ящика письменного стола баночку синей туши, потом порылся в инкрустированной, как великосветские романы, шкатулке и обрел тонкую иглу. Броунинг освободил свой торс от легкомысленных кружев и плотно сложил руки на груди. – Годдам! – поморщился он. – Больно будет. – Ни черта, – с докторской веселостью возразил Сережа и приступил к операции. Эта была самая дикая из татуировок, описанных когда-либо авторами путешествий. С самого начала она была полита невинной кровью Арта Броунинга и открывалась портретом сердца, пронзенного пернатой стрелой. Чуть ли не каждую секунду Сережа возвращался к Артовым запискам и, высунув от усердия язык, выслеживал английское правописание. Выносливый Арт с трудом крепился: – Это
напоминает ритуальные убийства, которые приписываются евреям. Наконец татуировка увенчалась изображением сирены с тремя хвостами. Серела удовлетворенно поглядел на свое произведение и, приготовившись переменить положение палача на участь жертвы, отвернул свой длинный рукав. Но Сергею не пришлось пострадать за правду: в пальцах англичанина игла работала легко и ловко; «Манька», «Нюрка», «Киска» выходили словно вышитые бисером. Зловещая фраза «пожалуйте бриться» украсилась стилизованным венком незабудок. Когда это произведение англо-саксонского гения было закончено, оба товарища сели друг против друга и с наслаждением закурили. – Ну, – со вздохом облегчения сказал Броунинг, – теперь остается только Джелал. Эй, Седжи, – внезапно вдохновился он, – посудите-ка: Да здравствует Интернационал и спайка! Начало на вас, конец на мне, середина на Джелале. Это штучка! – Теперь мы трое уж никак не можем расстаться, – торжествующе подхватил Сережа и, поглядев на свое разрисованное предплечье, тихо рассмеялся. – Кто бы мог подумать, что это научная формула? Ишь кузькина мать при бенгальском освещении. В Москве меня обвинили бы в начинании хулиганской карьеры. Глава двадцать четвертая Банкет и после Пленная корпорация с роковой неизбежностью делилась на два тайных лагеря: лагерь носителей формулы и лагерь тех, кто не был отмечен татуировкой. Формула, долженствующая превратить мир в единый Советский Союз, окончательно зарубцевалась на здоровой коже и приобрела синий цвет военно-морских путешествий. Надо было окончательно оградить ее от возможной бдительности прокаженных, и Арт Броунинг произвел это за ближайшим банкетом, на котором присутствовали лучшие мужи государства и все пленники, а Сережа Щеглов занимал за столом одно из видных мест. Сергей явился на вечер щеголем из щеголей: на нем был свистящий шелковый плащ цвета индиго, посеребренные сандалии и бледно-розовый категорический балетный хитон без рукавов. Изредка Сережа отбрасывал как бы невзначай полу плаща, и тайное становилось явным. С голой напудренной руки нагло ухмылялось матросское сердце, пронзенное пернатой стрелой, давая пищу тактичному удивлению сотрапезников.
Планы Арта как нельзя более соответствовали его характеру. «Никогда не отягощай и не утомляй себя тайной, – говаривал он, – пей умеренно и откровенно, ешь то, что едят другие, спи спокойно и комфортабельно». На банкете он хотел открыть и передернуть карты. Если учесть, что любимой темой прокаженных была высокая культура их страны, желание Броунинга было легко выполнимо. – Варварство, говорите вы? – по-английски переспросил он одного из участников пира, разглагольствовавшего об атавизме. – Варварство? А что знаете вы о варварстве? – Все, – наивно ответил тот. – О нет, и не говорю об этнографии, – громко продолжал Арт, – я не говорю также о шовинизме, я думаю о другом. Варварство! Да ведь оно единственный двигатель цивилизации и культуры! Грубое желание жить лучше так же первобытно, как любой инстинкт. Если у человека пропадут исконные страсти, то ему незачем будет работать для их удовлетворения или, если хотите, обуздания. Незачем и нечем. Человек работает страстью. Может быть, жизнь в нашей стране изменит нас, но мы еще любим свою варварскую кровь. – Он театрально огляделся и подмигнул Сергею. Сергей, прислушавшийся за время путешествия к Борисовой манере декламировать, откинул татуированной рукой кудри со лба и мелодично провыл: Вас тысячи. Нас тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы мы, да, азиаты мы, С раскосыми и жадными глазами. – Мы гордимся своим варварством, – продолжал Арт, – ибо в нем, и только в нем, залог преуспеяния на земле. Да, мы все еще варвары. В нашей маленькой компании варварство – философская злоба дня. И товарищу Седжи не было стыдно варварски вытатуировать на руке откровенный перечень своих земных увлечений. И как вытатуировать! Хулигански, скажете вы? Нет, возразим мы, это – честное обнажение честного, но, по человеческой природе грязного, подсознания. Сережа встал со своего фиолетового кресла и откинул левое крыло плаща. – Вот! – звонким голосом оповестил он, – вот, что я наделал! Присутствующие были шокированы и заинтересованы. Сережину руку внимательно перечитывали и отходили со сконфуженным шепотом, но злостно недовольных среди зрителей не оказалось. В сердце каждого прокаженного государственного мужа заныл хилый отголосок упоительного и грубого отрочества. Особенно внимательно осматривал татуировку удивленный Борис. Прежде он не знал за Сережей подобных наклонностей. Еще философская белиберда Арта бросила его в жар предельного недоумения. Прочитав «Нюрку, Маньку, Киску» и «пожалуйте бриться», он отказался верить происходящему. «Или я сошел с ума, – думал он, садясь на свое скромное место в конце стола, либо они смешались всмятку». От волнения он выпил больше обыкновенного, но вино действовало на поэта подавляюще. Несколько раз он томно пояснял своему соседу, молодому прокаженному пшюту: – J’ai vin triste, у меня печальное вино… Vin triste однако сумело обострить и напоить желчью основную мысль поэта: «Сергей и Броунинг дурят, Сергей и Броунинг что-то скрывают». Уже совершенно пьяный, он пошел разыскивать Александра Тимофеевича, но того в зале не оказалось. – Он, наверно, блюет на газон, где «воспрещается», – бессмысленно рассмеялся Козодоевский и вышел на низкую веранду. Здесь он оступился с лестницы и упал в приторно-уютное небытие. * * * На следующее утро он проснулся в своей постели с кислым ощущением во рту и тошнотой в голове. Изначальным чувством его было слезливое раздражение на своих бывших друзей. Мир казался страшным как темная уборная, а Броунинг и Щеглов – злыми няньками, интересно веселящимися на стороне. – Не любят они меня, – заплакал Борис похмельными слезами, – не хотят они меня. Горе сменилось ядовитым любопытством ребенка, которого не принимают в игру. Поэт любил сознавать свое ребячество, и неумолимая память, к селу ли, к городу ли, привела ему любимую поговорку профессора Федорова: «Все люди – дефективные дети». Это воспоминание оказалось решающим. Оскорбленное самолюбие помогло Борису встать и облачиться, оно же встряхнуло его умственные способности. Борис застыл с открытым ртом и шелковым чулком в руке. Формула! Действительно, единственным логическим выводом из чудачеств Арта и Сергея была мысль о конспирации. Конспирации! Открытая! Он хотел уже бежать на трезвые поиски белогвардейца, когда тот сам без стука вырос в дверях. – Наше вам с кисточкой, Борис Иваныч! Бонне пропустил приветствие мимо ушей: – Нам надо с вами серьезно поговорить, – прошептал он, многозначительно скосив глаза на стены, сразу обросшие невидимыми залами. – Будем шептаться, – беспечно предложил Александр Тимофеевич, присаживаясь на край постели. На банкете он выпил, вместо розового вина, своей привычной и давно не виданной водки, а утром успел опохмелиться. Нервы его быт в чрезвычайно уравновешенном состоянии. Сейчас он не видел нужды в наивной конспирации, к которой так часто прибегал. Его трупная бодрость подействовала на Бориса успокаивающе. – Слушайте, – начал он торжественно, насколько позволял хриплый шепоток, – и думайте. Тезис первый: человек не может быть одинок, тезис второй: это давно осознали Сергей, Броунинг и советский их прихвостень Джелал, они построили себе корабль и уплыли, понимаете? Они образовали крепкий сплав. Сплав создается только из предметов, имеющих химическое сродство, – переврал он, диалектики ради, давнишний учебник химии. – Мы остались за бортом: вы, я, Уикли. Баба не в счет, она замужем. Не знаю только, есьмы ли мы химически сродные элементы. Понимаете? Я, простите, новый, передовой человек, вы, простите, несколько отсталый социологически. Что у меня мистический уклон, это чепуха! У нас мистуклон в ходу. Слушайте, вы не знаете, что такое оппозиция? У нас, знаете, кого обвинили в уклоне?.. Льва! Давыдовича! Троцкого!.. – Да? – с робким уважением спросил белогвардеец. – Да. Только слушайте, перейдем к делу. Я предлагаю организовать оппозицию. Вы, я, Джонни. Александр Тимофеевич расплылся в своей улыбке провинциального актера и размашисто хлопнул ладонью по ладони поэта. – Всегда готов. Борис хотел было обдумать наедине свой неожиданный шаг, но не выдержал. – Я вам вечером что-то скажу. – Почему ж вечером, голуба? – Сейчас нельзя еще говорить. Я человек определенности и дела. – Вы совершенно новый человек, – искренне подтвердил поручик. Козодоевский чувствовал бы себя хозяином положения, если бы не голые, постыдно худые ноги, которые он все время разговора прятал в складки атласного одеяла. Пользуясь симпатическим доверием к себе Александра Тимофеевича, Борис вскинул голову и многозначительно изрек: – Как я нервен! Или это правда? Я ощущаю присутствие. Александр Тимофеевич обшарил глазами стены. – Расстанемся, – сказал Борис и, подманив нос поручика к самому своему уху, законспирировал: – вечером. У вас в постели. После ухода белогвардейца Борис быстро натянул шелковые чулки и вышел в сад творить заказанную оду республике. На розовой дорожке он столкнулся с Джонни, спешившим на службу. Уикли, бледный, печальный и осунувшийся, шел неверными шагами, машинально обрывая узкую зелень астролистника. – Товарищ, – поглядел он на Бориса, – как меня скучно! Ломаный и бесцельный русский язык придавал фразе беспомощную интимность. Борис вдохновился: – Знайте, Джонни, что будущее и ваших руках, – он наклонился к уху собеседника. – Щеглов и Броунинг владеют секретом, в их руках формула, одна математическая формула. Если она будет у нас – мы богачи. Мы ее можем продать любой стране за неимоверные деньги. Необходимо, чтобы эта формула была у нас. Формула зашифрована. Она вытатуирована у Сергея на руке. Джонни растерялся. – Разве нас выпустят отсюда? – Ничего, я устрою, что выпустят. Клянусь вам, – сказал Борис. – Вы должны заново подружиться с Артом. Может быть, у него тоже есть на руке. Там должны быть неприличные рисунки, названия и числа. Вы перепишите. Делать нужно немедленно. Джонни чувствовал, что у него невозвратно мутится в голове. За последнее время мир все дальше и дальше уплывал из его глаз. В снах, которые ему снились по ночам, он был близоруким и видел туманные картины. Обещание Бориса вывести его отсюда было последней соломинкой утопающего. В тот же день после работы Джонни, проходя мимо лаборатории, встретил Броунинга. За последнее время они виделись не часто, и Арт с жалостью поглядел на осунувшееся лицо. Он все еще твердо считал себя ответственным в некоторой степени за своего бывшего механика и сообщника. – Что с вами, Джонни? Не больны ли вы? Джонни мог не кривить душой. Он был угнетен, возбужден, потрясен, расслаблен – все вместе. Голова его лопалась по черепным швам. Он ответил Арту, едва шевеля губами: – Мне очень плохо. Меня гнетет тоска. Сейчас еще ничего, а ночью я сумасшествую. Я боюсь темноты. Свет может гореть сколько угодно, но я боюсь, что он погаснет. Я с ума сойду, честное слово! Арт схватил его за обе руки. – Не надо, Уикли, бросьте, дорогой. Вам просто надо отдохнуть по-настоящему и не быть одному. Переходите ко мне ночевать. Все обойдется. Не надо, голубчик, падать духом. – Спасибо, Арт, – робко воскликнул Уикли, – не сердитесь на меня. Ведь вы понимаете. У вас есть товарищ Седжи, а я совсем один. Я приду. Джонни пожал руку Броунинга и, пошатываясь, побрел домой. Пока он не дошел до того места, где утром встретился с Борисом, он и не подумал даже о том, что выкрадет у своего друга формулу счастья. Глава двадцать пятая Побег В четверг Борис проснулся среди ночи. Стояла такая тишина, что мир казался несуществующим. У постели лежал ковриком плотный лунный квадрат. Козодоевский мучительно старался припомнить что-то, промелькнувшее во сне, не терпящее отлагательства и, главное, отнюдь не мистическое. Он перепробовал все известные ему мнемонические приемы и решил уже уговорить себя, что сон был нестоящий, как вдруг стремительно сел на постели. Нефритовая фигурка! В самом деле, ведь все они – и Арт, и Сережа, и сам он – забыли об ее существовании! Потрясающая перемена обстановки выбила из озабоченных голов главную цель последнего путешествия. «Впрочем, может быть, кто-нибудь из них знает – ведь мы теперь мало разговариваем». Сначала поэт завязал узелок на подоле своего хитона, чтобы, чего доброго, не забыть утром порасспросить товарищей. Но заснуть он не мог, а дожидаться далекого утра представилось ему выше человеческих сил. – Пойду! – отчаянно постановил он. – Они знают, что я только большой ребенок… Презрев, против обыкновения, страх простуды, он выскочил босиком и пробежал коридор, ведший к комнате, где теперь вместе спали Уикли и опекающий его Броунинг. Сюда, однако, Борис постеснялся войти, но, вдохновленный примером дружеской опеки, помчался по холодному гравию сада к особняку Сережи. Здесь, после долгого дробного стука, он получил удивленное разрешение «влазить» и влетел в теплую комнату. Сонный Сережа, со спутанными кудрями, налипшими на лоб, и по-мальчишечьи оттопыренными губами, смотрел на гостя во все свои смыкающиеся глаза. – Борька, корова! У тебя, что ли, тоже истерика, как у Джонни? Козодоевский замахал руками. – Нет, нет, Сереженька, голубчик! Нет, хороший. Ты не бойся меня. Щеглов засмеялся. – Эх, ты, психическая зараза. Чего не спишь? – Я вспомнил! Я вспомнил страшно странную вещь! Сереженька, где статуэтка? – Какая стат…? – все еще смеясь, дивился Сергей и вдруг стремительно сел на ложе, как давеча Козодоевский. – В бога мать! Где человек из зеленого камня? – Может быть, Броунинг знает? – упавшим голосом спросил поэт. – Рано утром спросим. Эх, черт! – Я потрясен, – простонал Борис. Сергеи застенчиво ворчал: – А я, что, не потрясен, что ли? Ведь она у меня была… Эх, Борька, горе ты мое, где я думаю она осталась, так это в кармане старых штанов. – Пойдем к англичанам! – Утром, говорю, пойдем. – Сергеюшка! Я сейчас пойду от твоего имени и скажу про старые штаны… Щеглов промолчал. Козодоевский принялся ныть. – Сергей, друг мой единственный, ну, пусть я ребенок, ну, зловредный ребенок, я не могу дожидаться, я пойду! Он вскочил, оставив Сергея в мрачном конфузе, и напялил на себя невзначай одно из одеял. Англичане спали чутко, по-военному. На робкий стук Бориса быстро открыл испуганный Уикли. – Что случилось? – трезво спросил Арт. – Тысяча извинений! Сережа посоветовал мне не дожидаться утра. – В каком смысле? – Мы все забыли про замечательную статуэтку, которую мы нашли. И она пропала. – Годдам! Какое несчастие! – воскликнул Арт, мгновенно вспомнив скользкий, полупрозрачный камень. – Джонни, вы слышите? – Сережа предполагает, – сдерживая дрожь, продолжал Борис, – что она в кармане его старых штанов. Как найти старые штаны? – Надо потребовать у наших палачей! – взволнованно предложил Джонни. Арт медленно бледнел от гнева на самого себя. Его логическая машина работала подробно и четко. «Ну, да, – думал он, – смена впечатлений, тревога и (он вздрогнул от досады) глухой прорыв в памяти от расслабляющего сонного газа…» – Штаны, действительно, надо попросить и вообще выяснить это дело не позже утра, – заявил он. Борис согласился: больно уж дико было бы поднимать среди ночи прокаженное государство. Одно из сомнений, во всяком случае, было разрешено: никто из главных членов экспедиции ничего не знал о нефритовой фигурке. Из упрямства Борис разбудил еще Джелала, Галину и поручика, – все вскакивали, как встрепанные, ахали и ложились снова – более или менее бессонно ожидать утра. Козодоевский, волоча за собой одеяло, поплелся домой. Он открыл свою дверь и с размаху сел на пороге, пронзенный током нечеловеческого страха, – ему зажала рот чья-то мягкая, холодная рука. * * * И голос Эйридики произнес прерывающимся шепотом: – Тише. Можно бежать. У Бориса нестерпимо похолодело в груди. – Можно бежать, – вразумлял шепот, – потом нельзя будет. Борис буйно колебался… Что делать с формулой? Шифр еще не был открыт. Неизвестно, как дела Уикли. По отношению к Александру Тимофеевичу надо быть благородным, чтобы не терять веры в себя… – Я не предупредил товарищей, – прохрипел он, – что с ними делать? Шепот задумался. Потом в нем звонко зажужжали слезы: – Идите все вместе. Это все равно ведь. Беги, скажи им. Козодоевскому стало жарко. Все спасено – надежды и планы. Кроме того, герой торжества – он, непризнанный и забытый! Кое-как одевшись, он снова побежал по коридорам, ступенькам и цветникам. Пленники вставали один за другим, с мужеством недоверия и молодости. –
Только зайдите ко мне домой – и вы убедитесь, – умолял поэт. В его комнате пленников ждал трагический шепот Эйридики. – Все в сборе? – спросила она и, получив робкий ответ, продолжала: – Запомните хорошенько. Когда выйдете на свет – прямо на север, потом прямо на запад, потом прямо на юг – всего понемножку. Концом северной дороги будет начало маленькой новой горной цепи; концом западной – развалины медресе времен Тимура; конец южной увидите сами. Не бойтесь, я была первой ученицей по географии, а у нас это много значит. Ну, да я вам дам компас. Идем! – Как же идти-то в чучельной одежде? И холодно, купить ведь не на что, – с отчаянием прошептал Сергей. – О деньгах не беспокойтесь. Я, как у вас говорится, накрала из музея много новых советских денег. – Сколько? – стуча зубами спросил белогвардеец. – Одну тысячу рублей. Больше нельзя было; там осталось еще сто. Идем. Через парк Энгелеха, городскую дорогу, водораздел и голубые поля ананасной картошки она провела их в маленький, низкий сад, где пахло простыми розами, а около мерцающего, голубого, под лунный камень, домика спала на привязи серна. – Жаль, что ты не успел узнать наших мистических культов, поэт, – шепнула Эйри дика Борису. Но он не пожалел об этом: не могла, по его твердому убеждению, исходить от прокаженных и недопрокаженных женщин путная мистика, ибо она должна быть окутана красотой. Арт Броунинг, наоборот, подосадовал на мгновенье, что не остался в этой дальней экскурсии еще месяца на два. Но сетовать было поздно. Зазвенели ключи. Эйридика открыла крошечную дверь в скале. Когда пленники один за другим вошли в кромешную тьму, она тихо сказала: – Это очень длинный тоннель. Стражи тут нет. Через это отверстие приходит и отходит судьба. Возьмите деньги и концентрированную пищу. – А разве ты разве не идешь с нами? – осторожно спросил Козодоевский. – Нет. – А почему? – Ну, я не стану с тобой здесь объясняться, холодно, кроме всего. Возьми тросточку. Арт уже сделал несколько шагов вперед, в глубину тоннеля. Сережа спокойно ждал конца щекотливых переговоров Козодоевского.
– Прощайте, – сказала девушка из-за порога, – не разговаривайте в тоннеле. Она стала медленно закрывать двери, но вдруг распахнула их снова. – Поэт! – Я слушаю. – Узнай же правду. Бежать можно было и в другой раз, но я боялась переменить свое решение. Я боялась, что не выпушу тебя потом. Я не спала ночью, вскочила и побежала. – Зажигалку! Фонарь! – оглушительно прошептал Борис. – Я не могу дать вам в руки ничего, что имеет фабричную марку Республики. Дверь захлопнулась, и ключ медленно повернулся в замке. Девушка, казавшаяся Борису загадочной, как апокалиптическое животное, окончательно сделала свое дело. – Пошли, что ли? – спросил Сережа. Все стали тихо продвигаться вперед. Авангард, в лице Арта и Джелала, отобрав у Борис тросточку, оказавшуюся на ощупь простой крепкой камышинкой, пробовал дорогу. За ними Сергей и Уикли вели шмыгающую носом Галину. Сзади цеплялись друг за друга Борис и поручик. Эта группировка не изменялась более в течение всего тоннельного пути. А путь не измерялся временем. Вдруг Сергей остановился. – Я думаю, что это западня. – Игра сделана, – оборвал Арт. – Не разговаривайте в тоннеле. Путь не измерялся временем. Погружаясь все глубже и глубже в непроходимое однообразие темноты, экспедиция теряла одно за другим свойства человеческого сознания: время, пространство, цель. Если бы пришлось умереть от усталости, вряд ли это событие было бы замечено самим пострадавшим. Не жаловался никто; каждый шел, стиснув зубы и жадно ободряясь хриплым, овечьим дыханием попутчиков. Когда подламывались дрожащие от неуверенности ноги, устраивалась остановка. Обшарив тростью каменный пол тоннеля, беглецы робко усаживались поближе друг к другу. Переменой судьбы был переход от искусственного пола к простой мягкой земле, куда менее удобной для слепого путешествия: то там, то здесь попадались камни. Глухой мрак вступил в фазу новой бесконечности; дорога кружила заворотами. Наконец во тьме закачалось серое пятно. – Светает! – вырвалось у Сережи. Испугавшись знакомого голоса, ставшего таким слабым и дрожащим, все бросились вперед и, спотыкаясь друг о друга, бежали до тех пор, пока пятно не разрослось в изумрудные сумерки рассвета. Дальше пришлось идти по острым камням, но становилось все светлей и светлей. Скоро в двенадцать глаз ударил солнечный блеск. Это было маленькое отверстие в мир, заросшее буреломом, хаосом, полынью и птичьим пометом. Исцарапанные и помятые беглецы кое-как выбрались наружу. Пошла своеобразная перекличка: – Компас? – Есть! – Деньги? – Есть! – Нефритовая фигурка?! – внезапно, с новым отчаянием вспомнил Борис. Воцарилось молчание. – На сей раз погибла окончательно, – с напускным хладнокровием отозвался Сергей и вскрикнул. – Ой, ребята! – Его взгляд упал на компасные часы в руках Уикли. Это был компас, потерянный в начале странствий белогвардейским поручиком. Арт уставился в глаза Александра Тимофеевича свинцовым взглядом: – Вы не теряли его! Прокаженные нашли компас в вашей старой одежде. Девушка украла его из музея вместе с деньгами. Так? Лицо Александра Тимофеевича стало пепельным. – Так. Но я… Арт повернулся к нему спиной. Дорога на север шла среди невысоких предгорий. Стоял теплый солнечный полдень, но путешественники страдали от холода в своих шелковых хламидах. – Братишки, братишки! А я что-то понимаю, – вдруг забодрилась посиневшая Галина. Джелал обрадовался. – Чиво понимай, ой джена? – А вы слухайте. Эта чертовка-то, Аритика, говорила, что нельзя нам дать вещей из республики, – а платье-то, а? – хохлушка хитро засмеялась. – Да, да! Как же это так? – воскликнул Сережа. – А так, – объяснила Галочка, – что одежду-то мы изорвем. Все развеселились. – Ну, лоскутки-то мы доставим в Москву, – сказал Сергей и спохватился. – Э-э, нет! Проказу разносить не дело. Ведь прививки-то, небось, в Москве нет? Глава двадцать шестая Гибель надежды На вторые сутки сравнительно гладкого пути они достигли той самой, по-видимому, «маленькой, новой горной цепи», о которой говорила Эйридика. Ноги их были изодраны в кровь, сандалии и шелковые чулки разбиты, искромсаны и брошены. «Быть может, когда-нибудь они будут служить нам вехами», – пошутил Арт, пытавшийся запомнить дорогу. Концентрированная пища поддерживала последнюю долю их сил в ровном и неизменном состоянии. Более всего страдали путники от холода. Днем их стянувшаяся кожа жадно пожирала солнце, ночью они спали, сбившись в тесную кучу, и тогда труднее всего приходилось Александру Тимофеевичу. Хотя никто не решался отказать ему в той товарищеской близости, в которой не отказывают друг другу животные, но все поворачивались к бедному подлецу спинами, и только Борис робко спал в полоборота. Однажды Сергей сказал: «Если бы мы не отъелись в этом проклятом доме отдыха, нас больше не хватило бы шляться!» Борис пригорюнился и весь дальнейший путь не мог отделаться от досады и жалости к себе. Ему казалось страшной несправедливостью терять силы, накопленные кое-как с помощью санаторного режима прокаженных. На следующий вечер пути на запад, глазам экспедиции открылась роща нищенских палаток и волна овец. Это было становье кочевников, спускавшихся к зиме в долину. Галина, Джелал и Борис ринулись бегом вперед, но Броунинг осадил их строгим окриком: – Нельзя! Мы с проказой! После долгих сетований и проклятий экспедиция была вынуждена снять с себя все до последней нитки и завалить платье землей. Арт спохватился, когда уже было поздно. Синева военно-морских путешествий всенародно ухмылялась с его спины всеми своими именами, датами и эпитетами. На бедре Джелала красовались мусульманские буквы, стройные и хитрые, как гурии магометова рая. Формула! Единый ток встряхнул и соединил Бориса и Александра Тимофеевича. С этой минуты союз преследователей формулы был восстановлен. Экспедиции пришлось бы бросить и деньги, если бы Сергея не осенила счастливая догадка: – Да ведь бациллы живут едва лишь три месяца, а деньги-то были два года в музее под стеклом! А Борисова невеста и не прокаженная вовсе. Серебро и бумажки были извлечены из кисета и тщательно перетерты сухой землей. Сергей и Джелал понесли их в горстях. У кочевников и их курчавых пастушьих собак нет ни следа чувства юмора, – «благодаря экономическим условиям», подумал голый, как Адам, Щеглов. Обугленные люди встретили процессию угрюмо-удивленными взглядами; женщины, с мрачным спокойствием, отвернулись. И только когда Джелал, залившись полупритворными слезами, крикнул «Басмач!» и указал в пространство, был отозван пес, успевший прокусить ему икру. Кочевники, не торопясь, сменили негодование на сочувствие. Теперь необходимо было объяснить, почему басмач оказался в дураках и не отнял у путников денег. Экспедиции оставалось только радоваться, что даже Джелал не знает наречия кочевников! О последних принято думать, что у них нет ни кола, ни двора, а единственная рубаха истлевает к концу жизни своего владельца на его буйно обросшем грязью теле. Двора у кочевников нет, но в их багаже, навьюченном, в качестве седла, на шкодливых лошадей, водятся и ватные штаны, и сапоги, и халаты. Экспедиция оделась, сладко выспалась и ушла рано утром, откупившись всем имевшимся в наличии серебром и обретя новую концентрированную пишу – мешок булыжников, гальки из затвердевшего, как ископаемые, кислого молока и сыра. На новый ночлег экспедиция устроилась в тех развалинах медресе времен Тимура, которые открывали последний переход – на юг. * * * Заседание в 30-и шагах от общего ночлега было открыто. Борис, Александр Тимофеевич и Уикли сблизили головы: – Уикли, ну? Джонни с болезненной ясностью вспомнил вечер в Республике, когда Броунинг заботливо повел его к себе еще всхлипывающим от нервного припадка; потом суховатая нежность Арта, новое английское детство, мягкий полусвет над книгами… Потом долгая ночь, в течение которой Джонни полублагоговейно, полуворовски прислушивался к дыханию старшего друга и мелко переписывал татуировку формулы на развернутый мундштук папиросы. Он подавил вздох и закрыл глаза: – Готово. Козодоевский и поручик вздрогнули от радости. Поэт, найдя в темноте руку Уикли, нервно пожал ее жестом, заимствованным у Арта. – Как быть с Джелалом? – шепнул Александр Тимофеевич. Это был злободневнейший вопрос после открытия новой татуировки. – С Джелалом никак нельзя быть. Ведь и спим-то мы в одежде. – Что ж делать? – Когда человек знает, что делать надо, – Борис гипнотизерски подчеркнул надо, – значит, сделает. – Да? – Конечно, да. – Идем обратно. Стояла ясная, холодная и необычайно тихая ночь. Звезд казалось так много, что они точно сыпались за горизонт каким-то перемежающимся сверканьем. Прямо над развалинами медресе сиял темно-оранжевый Мара Борис вспомнил, что у него изредка бывали драгоценные минуты покоя в крови, и подумал, что одна из таких минут наступила сейчас. Заседатели бесшумно добрались до спящих товарищей и улеглись между ними. Кто-то сладко вздохнул во сне, не то Сергей, не то Джелал. Едва Борис начал засыпать, его словно качнуло и понесло. Невольно он открыл глаза и закрыл их снова, желая повторить ощущение. Где-то вдалеке что-то дребезгливо прогромыхало. «Что это? как телега?» – с сонным умилением подумал поэт. Внезапно странное давешнее ощущение повторилось с такой силой, что он с криком схватился за сердце и хотел подняться, но был отброшен на кого-то спящего рядом. Где-то, словно под собственными ногтями прогрохотал огромный глухой гром. – Александр Тимофеевич! Саша! Саша! Все разом проснулись в невыносимом страхе и отчаянии. – Что такое? – Ребята, Галина! – Что случилось? Вдруг высоко поднялся голос Джелала, полный такого животного ужаса, что Галина, закрыв уши, сама тонко и жутко завыла. – Иеркамелайде![23] Одной рукой прижав к себе жену, а другой зацепив упирающегося Сережу, Джелал бросился к синему звездному выходу. Все рванулись следом. Борис понял. Каждый нерв его лопался от острой боли. Землетрясение! Настоящее! В это мгновение пригорок под ногами поэта вздрогнул, как от удара непомерного хлыста. Глубокий глухой гром не заглушил другого, странно близкого удара. Джелал и Уикли не слышали его: обвалившиеся остатки купола древнего медресе погребли их под собой. Последний удар продолжался не более пяти секунд. Все затихло в невыразимой неподвижности. Галина, сидевшая прежде на земле рядом с мужем и Джонни, только теперь вполне поняла, что произошло. Она встала и, не глядя ни на кого, начала как будто лениво, но со страшной силой разбирать упавшие камни. Сергей и белогвардеец бросились к ней на помощь. Борис корчился на земле в тихом нервном припадке… В эту ночь умер под развалинами Джонни Уикли, бывший субалтерн-офицер английского воздушного флота. Джелал остался жив и каким-то чудом не очень искалечен. Когда их извлекли из-под камней, уже светало, а в лощинах остро и звонко пели птицы. Броунинг не скрываясь заплакал. Никто не спрашивал ни о чем друг друга, только Галина и окровавленный Джелал молча взялись за руки и прислонились к стене медресе. Арт заговорил чужим и словно каким-то пробным голосом: «Что страшнее всего, друзья, в землетрясении? Мы привыкли видеть, что никогда ни одна стихия не бушует сама собой: она бушует по вине другой стихии – например, море от ветра. Так мы видим. А в землетрясении кажется, будто все происходит само собой… именно… само собой…» Сергей побоялся ответить ему. Александр Тимофеевич, весь опустившийся и старый, подсел к Борису и шепнул ему на ухо: – Сироты мы! Формула наша погибла. Борис встал, подошел к телу Джонни и заплакал. Глава двадцать седьмая Последний переход Для могилы Джонни нашли место, похожее на Англию оттенком почвы и двумя молодыми корявыми деревцами: если не наклоняться или вовсе лежать, из-за листвы не было видно страшных снежных гор. С противоположной стороны горы мягко понижались, а с двух остальных… «Но не станет же мальчик ворочаться», – с печальной улыбкой утешил себя и Галину Арт. Нужно было продолжать путь на юг. Но чем дальше позади оставалась смерть, тем больше грустил Борис, крепко соединявший в своем воображении гибель друга с беспомощными глазами, гибель выгодной и славной формулы и гибель своей совести. Ее беспричинные, в смысле смерти Уикли, угрызения имели, правда, чисто поэтический характер. У Джелала все больше и больше разбаливалась от ходьбы нога, но ввиду того, что на ней не было раны, а только глубокий ушиб, и заражение крови Джелалу не грозило, все относились к его геройским гримасам с дружеским поощрением. Этот последний переход был самым длинным, суток на пять. Еще далеко от конца его у экспедиции не осталось уже ни одного камешка концентрированной пищи кочевников; но сейчас голод уже не действовал так сильно, как во время первых блужданий в горных трущобах после плена у басмачей. Всяк возмужал по-своему. Сергей стал суровей и самоуверенней; ни он, ни Броунинг ни на минуту не забывали, что несут на себе драгоценный подарок стране Советов. Галина неотрывно прислушивалась к закипавшей внутри ее новой человеческой-жизни. Джелал выучился всем революционным песням у Сергея, – а Уикли умер. На этом же тяжком болотистом пути Арт Броунинг вспомнил о зеленой нефритовой фигурке: – Пропала, и безнадежно. Никаких гвоздей для науки. – Зато мы получили свободу, – отозвался Сергей, остановившись на краю трясины. Арт ухватился за ствол черного прогнившего деревца. – Только сама жизнь может так нелепо выворачиваться из сложных положений, – продолжал он, – литература – нет. Товарищ Борис, ведь вы бы никогда не устроили такого конца, как у нефритовой фигурки? – Конечно, нет. Что вы! – обиделся Козодоевский, и Галина почему-то пожалела его. Сгорая от напряжения, путешественники шли с короткими отдыхами и днем и ночью. На одном из рассветов они достигли какой-то шумной и быстро несущейся воды. К этому часу уже успела зайти ослепительная молодая луна. Кругом толпились горы, гремели эхо и, казалось, бушевали бесплодные скалы. Переплыть реку было невозможно, да и никто не знал к тому же, надо ли ее переплывать. – Я хочу спать, – сказала Галина и легла на холодную землю. Постепенно ее примеру последовали все. «Как хорошо, что мы не можем уже мыслить», – подумал Сергей, закрывая глаза, и тотчас же широко распахнул их снова от нестерпимой радостной догадки. От усталости ему показалось даже, что эта не терпящая возражений мысль вползла через левое ухо, повернутое к земле. – Это река Аму-
Дарья! Делиться этим открытием с кем-либо было нельзя, чтобы не отнять у товарищей последней энергии, если надежда окажется напрасной. Кое-как справившись со своим беспокойным счастьем, он отвернулся лицом к скале. Диким пасмурным утром, когда грозила обвалом серебро-свинцовая руда низких облаков, по горной дороге на низкорослых лошадях проезжали два всадника. За плечами у них были винтовки, а на головах суконные шлемы с красной звездой во лбу. Они молча держали путь на восток. Завидев группу спящих людей, очевидно, по костюму – кочевников, они удивились отсутствию баранов или верблюдов, но проехали бы мимо, если бы младший не заметил, что один из кочевников лежит на самом скате скалы. Красноармеец слез с лошади, с укором поглядел на Аму-Дарью, покачал головой, не спеша подошел к спящему и тихо оттащил его в сторону. Арт Броунинг проснулся. – Сережа? – спросил он, но испугался, что бредит: над ним склонялось незнакомое лицо. – Ты чего? – красноармеец даже не понял сначала русского слова, потом сразу опешил и окликнул другого. Тот подъехал на своей коротышке-коняке. Путешественники все, кроме Арта, продолжали крепко и мучительно спать. – Ты – товарищ? – не верил своим глазам Броунинг. – Ясно – товарищ, а то кто же? – пограничники переглянулись. – Мы – разрушенная экспедиция. Ребята не поняли. Арт подробно объяснил оба слова, потом, совестясь, рассказал о басмачах и блужданиях. – Да ты не русский, что ли? – Я – англичанин. Пограничники снова переглянулись. Арт растолкал Серережу. Тот встал шатаясь и прислонился спиной к своей скале. Он сразу сообразил обстановку, но еще долго оставался в тайном убеждении, что это происходит во сне. Объяснение со всадниками пошло на лад. Путь красноармейцев лежал на погранпост, затерянный в горах, над кипящей и темной Аму-Дарьей. Они сравнительно спешили, но дело «разрушенной экспедиции» требовало немедленного выяснения. Приходилось возвращаться обратно в только что покинутый кишлак, где милиция, комсостав и все, что надо. Безнадежно отупевшим от радости Борису, Галочке, Джелалу и Александру Тимофеевичу они помогли встать и ввиду того, что нельзя доверять частным лицам ответственную лошадь, усадили женщину и веселого калеку – таким оказался Джелал со своей ногой – впереди себя.
Продолжалось дикое пасмурное утро. Пограничники ехали медленно и тесно, конь-о-конь. Младшего звали Павлушкой, имя другого так и не привелось узнать. Первый рассказывал что-то мирное и деревенское о Белоруссии, о белых грибах; когда заморосил вдруг острой пылью острый пушистый дождик, Павел словно обиделся и замолчал. Другой, постарше, коренастый, с дальнозоркими и немигающими серебряносветлыми глазами, часто оглядывался на идущих сзади; несколько раз он мягко и невнятно подавал короткие фразы, но они поглощались шумом Аму-Дарьи. – Телеграф… Телефон… – эти полные надежды слова добирались до сознания путников и так же бесследно поглощались этим отуманенным сознанием. Только добровольческий поручик, как бы в противоположность остальным, проснулся именно сейчас. Животный ужас поддерживал его под оба локтя. Два пограничника с красными звездами во лбу казались всесильными вершителями судеб, а бежать было некуда. Часа через четыре «разрушенная экспедиция» попала в угрюмый, но многолюдный кишлак. Их обступило население в бешеных мохнатых шапках… Слова «телеграф» и «телефон» сновали уже где-то над самым ухом; суровый, но дрожащий от малярии красный командир оглушительно скрипел пером по дну чернильницы… Путешественники теряли из памяти каждую прошедшую минуту. От всего кишлака у них сохранился образ огромной чаши с желтоватым пловом. Эта чаша пустела и наполнялась пятикратно. В первый раз жирный плов был пересыпан подгорелыми кусочками баранины, второй раз обрывками прозрачного, красноватого жира, третий раз в нем вовсе не было мяса; в четвертый он плотно лежал пол ломтями жареного баклажана, а в пятый светился от зеленого кунжутного масла… Все окончилось почему-то благополучно. Тошнило, выворачивались внутренности, а телеграф делал свое дело. Два знакомых пограничника уехали по своим делам; красный командир лег, стуча зубами, под серое байковое одеяло, и от кишлака потянулась бледная широкая дорога на Термез. В Термез они пришли при том же пасмурном небе. Пристань каюков была пуста, путники сели, охватив колени руками или обняв друг друга. – Ну, здесь уж конец, – сказал членораздельно Сергей, – амба! Запарился я, братцы, как корова. Туман медленно рассеивался, не то в сознании, не то над самим Термезом. Из небольшого деревянного барака вышел, сокрушенно покашливая, большой обвислый русский старик. Приметив расположившуюся на отдых группу диких кочевников, он рассвирепел от удивления. – Ы-ы, разбойники, пшла! Паашла! – то рычал, то лепетал он. – В горах с басмачами вам мала гулять, чучья ягода? В Термез воровать пришли! – Он был однако не из трусливых. – Чтоб через двадцать четыре, бисту чар секунды, мать твою семью часами с кукушкой, ноги вашей здесь не было! – Термез! – неожиданно взвыл Джелал. – Ой, Термез, Термез! – Проспитесь с вашей кукушкой, гражданин! Где Орточека? – Сергей поднялся во весь рост. У старика медленно выкатились из орбит и повисли фаянсово-голубые глаза с красными и желтыми жилками… Русские… – Не имеете права матюкать угнетенные национальности! – крикнул Сергеи. – Не имею. Галина не выдержала и прыснула звонким счастливым смехом. За нею засмеялись все. Сережа осторожно фыркал, стараясь сохранить грозное выражение бровей. Старик, нащупав подозрительным фаянсовым оком, что недовольных не осталось, восторженно раскашлялся. Джелал буйствовал. Он смеялся, плакал, икал, шумно волочил по пристани свою больную ногу. – Термез мой настоящий дядька живет! – хрипел и звенел он. – Термез мой дядька! Ой какой я радый, что мы дорога кончал! Я мой дядька пойти один час, охо-хо, – скривился он, припав на ушибленную ногу. – Хочу мой дядька джена показать! Идем, джена! Пиша, Галечка, пшла! Юноша ускакал, ковыляя и таща за собой недовольную Галину. Час спустя путешественники ввалились в чай-хану. – Самовар? – ахнул Козодоевский, – господи, с ручками?! – Чаю, урток, хлеба! – волновался Сережа. – Много чаю, понимаешь? Хлеба тоже много. Много чаю, шурпа много, плов много. – Не увлекайтесь, Седжи, – разгуливал за ним тенью Арт, – умеренно. Вы, русские, действительно широкая натура. Но Сергей, Козодоевский и прихвостившийся поручик уже обжигались чаем. Арт выдрал из-под носа у Бориса огромный корж и успокоился. Хозяин и несколько посетителей смотрели на русских гостей во все глаза, обмениваясь междометиями восхищения. Вдруг Козодоевский застонал: – Господи, боже мой, я ж есть хочу! – Ешь, ешь, Боренька, – промычал Сергей, – ешь, голубчик! – Не могу. Хочу и не могу. – Будьте умеренны! – забормотал Броунинг, прожевывая второй корж. Потом появились недоваренная шурпа и плов с морковкой, не похожий на вчерашнюю полу-галлюцинацию в кишлаке. – Мне кажется, что я умираю, – сказал Сергей, – неужели это мой собственный живот? – Я говорил, что после голода необходима осторожность, – злорадствовал Арт, дыша, как рыба. – Как же это так? – жаловался Борис. – Ведь я не мог? А принесли шурпу – поел, принесли плов – поел. Ах, зачем я смог? Почему я смог? Объевшийся поручик подхалимно сидел на корточках и судорожно раскачивался: – Мутит меня, Борис Иваныч, ох, мутит. Водочки бы сейчас? Вернейшее средство. Борис поморщился. Эйридикины деньги были у Сергея или у Арта. Он небрежно обратился к двум друзьям: – Ребята, деньги у вас, кажется. Извлеките-ка червячок. Мы вот с Александр Тимофеевичем лечиться хотим. Арт засунут руку в карман и вытащил оттуда музейный шуршащий червонец. Борис передал его поручику. – В два счета. Одна нога там – другая здесь, – заюлил тот и смылся. Арт поглядел ему вслед и с ожесточением плюнул: – Отвратительный индивидуум. Мне даже как-то легче стало. – Не человек, а стерва. – Сергей потянулся. – Соснем, братишки. Минуту спустя вся троица, добравшись кое-как до темной каморки, ожесточенно заснула. Проснулись уже при звездах и опять уселись на паласе в чай-хане. – Шурпа, плов, чай и вообще. Много, – объяснялся с хозяином Щеглов. Таджик глядел на него с бездонным уважением. Снова поели. Потом снова отправились спать. Ночь прошла в диких кошмарах, а утром Щеглов сказал: – Конец. Теперь, кажись, все. Только челюсти немного побаливают. Подсчитаем финансы. И последняя Перед тем, как сесть на поезд Термез – Самсоново, экспедиция, за исключением пропавших молодоженов и запьянствовавшего, к общему облегчению, белогвардейца, пару дней гуськом слонялась по учреждениям и базарам. Неожиданно для этих мест выпал куцый снежок. Броунинг наслаждался дружественным молчанием и огромной махорочной трубкой, возвратившей ему английский профиль. Сережа длинно читал в спину Борису уроки политграмоты, вполне сознавая всю безнадежность этого дела. Отходчивая стихия Сергея, наперекор рассудку, волновалась дружескими воспоминаниями о длинных теплых прогулках по Самарканду и Яккабагу. На термезском базаре Козодоевский крепко любил Сергея и власть Советов. «Я – хамелеон», – думал он с неопределенной гордостью… Александр Тимофеевич появился на третий день, опухший, затравленный и опасливый. Он, униженно заикаясь, сообщил, что остается служить пока у частника в Термезе и что, только увидев воочию советские торговые вывески, он понял, как мало дорос еще до красной Москвы. – Где Джелал? – закусил мундштук трубки Броунинг, когда белогвардеец отхлынул. – Придет, где бы ни был, – уверенно ответил Сергей. Настал день отъезда. На маленькой железнодорожной станции собрался отъезжающий народ. Степенные немцы Востока – белокурые таджики – бесконечно пересматривали содержимое своих пестрых куржумов. Глядя на эти ковровые мешки, Сергей почему-то горько вспомнил и вздохнул об одинокой судьбе ишака Томми и верного Стусана. Потом затолкались веселые туркмены в сумасшедших, мохнатых шапках, и пошел дождь. Часа за два до посадки в толкотне показались Джелал и Галина. – Гы-ы-ы! Гип-ура! Хе-хе! – оглушительно приветствовали их Сергей, Арт и Борис, но осеклись. Джелал был бледен и изможден до неузнаваемости. Его черные глаза отупели и погасли, кожа на скулах дрожала. – Сыриожа, – отозвал он в сторону Щеглова, – Сыриожа! Мы все пропал. Был на мой наге твой тайна. Нет твой тайна. У Сережи застучало в висках. В это мгновенье подбежала Галина. – Сергейка, сердынько. Что он тут каже? Вин скаженний! Он сумасшедший. У него нога больная была, я ее сырым мясом обложила. У дядьки-то его барана закололи даром, что ли? Даже жалко, чтобы даром: дядька у него какой бедный! Сергей едва понимал, что говорит Галочка. – Сергеенка, я обложила сырым мясом! Все как рукой сняло, погано только, что надпись твою тоже сняло. Броунинг, стоявший чуть поодаль, тревожно насторожился. как только речь зашла о сыром мясе, которое считается лучшим средством для сведения татуировок. Он подошел ближе. Джелал плакал, низко опустив голову. – Седжи, погибла формула? Сергей отер со лба холодный пот. – Броунинг! Да. Все молча сели в вагон, где уже устроился Козодоевский. – Что с вами такое? – спросил он. – На всех четырех лица нет. – Не трогай сейчас, Борька. В каменном отчаянии Сергей обернулся к окну. Морозный ветерок трепал его кудри; по перрону бегали красноармейцы. – Отпуск-то просрочен. – Неожиданно по-старому защемило сердце у Сережи и продолжало щемить все крепче и слаще, пока в памяти проносились серое здание ВСНХ, оснеженная Варварка, мосты, башни, институт имени Карла Маркса, тихий бульвар… Вдруг Щеглов заметил в перронной толпе знакомое лицо – жесткое, спокойное, румяное, с волнистой черной бородой. С пальцев этого человека стекали крупные, светящиеся зерна янтарных четок. – Купец из Каравансарая. Борис! Борис! Борис! вон мой купец с легендой про Хевес-Хюти. Лицо скрестилось с глазами Сережи жестким зрелым взглядом и озарилось наивной улыбкой. – А, русс, русс, товариш! Как здоров? Борис и Арт подбежали к окну. Сергей еле сдерживался, чтоб не сорвать на первом виновнике просроченного отпуска накипевшую белым ключом боль. – Как здоров? – продолжал осведомляться рассказчик легенды, но внезапно, вспомнив что-то, залился беззастенчивым жирным хохотом: – Русс, ай русс, ай товариш! Келемен, Сефес, Керешет нашел? Абджед… хевес… хютти… – Ну, ну! Да ну же! – трепеща перевесился за окошко Борис. Чернобородый продолжал заливаться: – Знаешь книжка для маленький русский дети – азбук. Картинки есть. Келемен-Сефес – мусульманский азбук. Ай, товарыш! – Невозможно! – Почему невозможна? Абжед значит – буква Абд… Хевез значит – буква Кхэ; Хютти значит – буква хи, Келемен – значит буква ке простой. Он долго объяснял арабскую азбуку и повествовал что-то своим перронным приятелям, указывая на окно вагона. Лязгнул второй звонок. – А книга Джафр-и-Джами? – с отчаяньем крикнул Козодоевский. – Ай, русс, правильно помнил! Есть такой мусульманский книга «Джафр-и-Джами», но она нигде нет. Поезд тронулся. Перрон скрылся из виду. Колеса заладили колыбельную. Арт задымил трубкой, сгорбившись в углу вагонной скамьи. – Товарищ Сережа! – тихо позвал он наконец. – Что, Артюша? – Значит, это арабская азбука. – Англичанин с успехом попробовал улыбнуться. – Я хотел бы откровенно сообщить вам, что я идиот. Когда я пробовал изучать начатки арабского языка, я уже знал, что значит «абджед-хевез-хютти». Потом я не сообразил: на подоле у нефритовой фигурки это выглядело гораздо помпезней. А когда Борис рассказывал про купца и попа, я был еще глуп после катастрофы с аэропланом. При остром воспоминании о потерянной статуэтке Сергей досадливо нахмурился. Борис не слыхал разговора. Он до половины высунулся в окно. Арт хотел было продолжать, но махнул рукой и крепко затянулся махоркой. – Артюша, можно пока не говорить о формуле? Больно… – Ясно. – В Москве… Впрочем, ведь можно пока не говорить. Арт выколотил трубку о край вагонного столика. Сережа подождал, пока это мелкое постукивание прекратилось. – Впрочем… – Ну? – Так ли уж до зарезу нужен был этот газ Советскому Союзу?.. Поезд прибавил ходу и переменил ритм. Эпилог Лю-Чен-Чан длинно улыбнулся: – Нет, я с севера. Я немного времени жил в Пекине и немало времени в Харбине – А Лю-Си-Фа? – Лю-Си-Фа с юга… Шанхай. А вы не деретесь? Лю-Чен-Чан улыбнутся еще длинней. – Зачем? Мой отец один кули, его отец другой кули. – Товарищ, тише! Свежий номер! Сону из Тибета распахнул руки во всю длину коридора и не пропустил дальше ни тувинца, ни калмыка. – Читай! Китаец пришел к ним на помощь. Газета неожиданно очутилась у Джелала: – «Твердолобым! – орал он по складам, отбиваясь от нападающих, – наша! помощь! не понравилась!» – Ого, не понравилась! – «Пондравин-мандравин, – бегло вспомнил Джелал чернобородого купца с легендой, – дурак я был тогда…» – и продолжал: «Горняки не сдаются. Подкрепление…» Газета вырвалась из его рук и перелетела в другие… Но Лю-Си-Фа читал тихо и трудно. – Пойду к Сереже, – восторженно решил Джелал, – Галочки дежурство кончается в одиннадцать… Еще три часа… Пробравшись сквозь толпу, он поправил тюбетейку и спустился по лестнице. На улице он снова, по недоверчивому обыкновению, повернулся к дому, из которого только что вышел: на вывеске по-прежнему было написано с потрясающей ясностью «Коммунистический Университет Трудящихся Востока». Джелал презрел закон правой и левой стороны и стал отчаянно грести руками и ногами вниз по узкой и бурной Тверской. Электричество, еще смуглое и желтое в резкой вечерней синеве, заливало каждый уголок его памяти свежим светом. Дойдя до Глинищевского переулка, где ему надо было свернуть налево, он раздумал: под боком в общежитии Коминтерна жил Артур Броунинг. – А, «кутва» пришла! В комнате было накурено. Хозяин с хитрым злорадством поглядел на измучившие его чертежи, от которых мог теперь, ради гостя, законно оторваться. – Здравствуй, товарищ Арт! Джелал удобно уселся в кресло, потянул со стола газету и с удивительным искусством покрутил носом. Газета была английская. – Товарищ Арт, я хочу тебя спрашивать. Что в газете пишут? Горняки победа? Арт задумчиво поглядел на гостя: – Ну, конечно, горняки… – и помолчав добавил, – рано или поздно. – Зачем поздно? Ну почему поздно. Сейчас – нельзя? Арт еще помолчал. – Уже. – Уже? – Джелал подскочил в кресле. – Возврата к старому нет. Теперь они не будут верить плохим вождям. Джелал цвел. Но того, зачем он пришел сегодня, он не успел сказать Броунингу. Уже два-три весенних вечера юноше было как-то удивительно легко и уютно; вчера в первый раз мысль о погибшей надписи на ноге вызвала у него улыбку, он даже стал ступать на эту
опозоренную ногу с особым ударением и удальством! Именно о причине собственной беспечности он и хотел спросить англичанина, когда в комнату ввалился Сережа. За истекшие месяцы у Щеглова еще больше прояснился лоб и развернулись плечи; он оброс новым спокойствием, уладился в ячейке и стал студентом-химиком Карповского института. – Тысяча Макдональдсов! Джелал! – Электрическая лампочка заморгала от могучего окрика… Друзья не виделись уж около трех недель. – Я, товарищи, тово-с… – блестяще оправдался Сергей, – с кислородами разными это самое… Вдруг он засмеялся. «Киска лягавая»! Кислород-то! Ловко все-таки было зашифровано, а? После легкого и острого молчания Броунинг, точно освеженный из-за угла прохладой горных садов, разразился философией: – Человек ко многому привыкает… Не дождавшись возражений, он продолжал: – Если бы сегодня совершенно внезапно и неестественно устроились международные дела, вроде оккупации земли марсианами, то в четверг марсиане вошли бы в наш домашний быт, и квартирные хозяйки напустили бы на них дочерей! – Что с Козодоевским? – заинтересовался, по ассоциации, Сережа. – Он больной, – Джелал вздохнул. – Галочка сказал… Броунинг распахнул окно. В комнату ворвался дикой синевой весеннего вечера и воплями газетчиков пробуждающийся Китай. Восточный ветер смел со стола авиационные чертежи и обратился к податливым кудрям Щеглова. Джелал исповедался, наконец, в своих воспоминаниях и получил вольную. – Китай восстал, горняки держатся. Зачем нам твоя нога? – А ты тоже так думаешь, товарищ Арт? – У нас три реальные силы: Советский Союз; английская забастовка, китайская революция. Сергей подхватил: – Силы, как и тела, бывают в трех состояниях – твердом, жидком и газообразном! Мы – в твердом состоянии. К черту сонный газ и прокаженный рай! Еще с полчаса друзья продержались, не сдаваясь весеннему ветру. Это было возможно, пока у каждого не мелькнула мысль навестить Козодоевского. Сергей первый, стыдясь своей слабости, попытал остальных: – Я вот думаю, какими бы это… гм… дарами природы осыпать беспартийного?
И дары природы были куплены в складчину в кондитерской Моссельпрома. В переулках весна останавливалась, чтобы отдышаться от бега с газетами – слышно было, как она дышит. На подъемах бульварного кольца, у калиток, обращалась к трамваям нежная надпись «Тихо», и мерцали красные именинные фонарики. Дальше прочно громоздились лиловые громады домов. Друзья уже приближались к больнице… Прямо к светлым матовым окнам подступал густой сад; под ногами заскрипел гравий. – Стоп, ребята! – остановился Сергей, – да ведь сейчас нас никто к Борису не пустит. И поздно, и приема может не быть! Но Джелал, хитро засопев, потянул Щеглова вперед. У одного из окон узбек присвистнул, и в окно выглянула молодая женщина. – Галочка! – Тсс… – Она уже здесь две недели сестрой служит, – гордо пояснил Джелал, – мы пройдем к Борису. Пока Галочка горячо объяснялась с дежурным врачом, молодой муж, поощрительно осклабясь, подтолкнул Сергея: – Посмотри, у меня скоро сын будет. Сергей сочувственно пожал ему локоть. Протекция Галины помогла. Врач задумчиво протер очки и выдавил из себя разрешение пройти в палату. Всякий раз, когда Щеглову случалось навещать кого-нибудь в больнице, он почему-то смущался. Суетился он и сейчас, растерянно ища глазами среди лежащих белых людей Козодоевского. Наконец он узнал его – на похудевшем лице немецкий нос тонкой работы казался еще горбатей, и одеяло собралось под подбородком, как нагрудник у младенца. Сергей панически свалил весь свой Моссельпром на руки Арта и стал, скрипя половицами, пробираться к постели. Арт и Джелал последовали за ним. Козодоевский радостно зарделся: «Ценят они меня», – и он сделал вид, что, обаятельно улыбаясь, с трудом приподымается на подушках. – Селям алейкюм, друзья! – Здравствуй, пацан! – Селям алейкюм! Броунинг, чтобы доставить ему удовольствие, поздоровался по-английски. Борис замедленно принял из его рук хрустящие свертки. – Фенк-ю. Сергей ткнул пальцем в матрац. – Не жестко тебе? А то я тебе пальто принесу?. – Нет, друг, но тошнит. Долго ли, коротко ли идет человек в тени, которую сам же отбрасывает? Трое гостей беспомощно переглянулись, не зная, что ответить. Слыша в тишине, как лопаются кое-как завязавшиеся отношения, Борис переменил голос: – Вам привет. – От кого? Он вытащил откуда-то из-под подушки измятую почтовую открытку. Арт дважды пронедоумевал над ней, потом передал Щеглову. «Задушевный Борис Иванович! Искренне надеюсь, что вы живы-здоровы. Не женились ли? Я еще нет. Все собираюсь написать вам длинное письмо, но „время, время!“, как сказал наш общий друг Шекспир. В Термере у меня приключились некоторые неприятности, и теперь я устроился в Закавказьи, в Нахичеванской республике. Встретил здесь много знакомых – сослуживцев по полку и просто частных. Здесь наш брат-интеллигент занимает хлебные места. Я купил ковры и много курю. До свиданья, душка. Пишите. Привет нашим. Ваш Александр Тимофеевич». «Категорическая стерва!» – хотел было сказать Сергей, поднимая глаза от письма, но подождал: Козодоевского рвало; сиделка смотрела искоса строгим глазом. Роман поэтессы, писательницы и переводчицы А. Е. Адалис (Ефрон, 1900–1969) и ее мужа, писателя и эсперантиста И. В. Сергеева (1903–1964) «Абджед хевез хютти…» публикуется по первому книжному изданию (М.-Л.: Молодая гвардия, 1927). В книге исправлены некоторые очевидные опечатки и устаревшие особенности орфографии, унифицировано написание имен. Так, Броунинг в нескольких случаях именует Щеглова не «Седжи», а «Сэджи»; нами оставлен первый вариант, как встречающийся более часто. Имя «Ганна» на с. 65 восстановлено по журнальной публикации под названием «Хевес-хютги», представляющей собой сокращенную версию первых двух частей романа (Молодая гвардия, 1926, № 6–7). Настоящая публикация преследует исключительно культурно-образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п. Примечания 1 Черный паук, укус которого считается смертельным. n_1 2 Прошу у бога защиты от сатаны, прогоняемого каменьями, во имя бога милостивого, милосердного. n_2 3 Шакал. n_3 4 Маленькая серебряная монета. n_4 5 Подобие наргиле-кальяна. n_5 6 Мальчик. n_6 7 Восточный суп. n_7 8 Черное озеро. n_8 9 Народное творчество. n_9 10 Товарищ. n_10 11 Узкая оросительная канава. n_11 12 Шелковичное дерево. n_12 13 8 верст – местная мера длины. n_13 14 Абрикосы. n_14 15 Летнее помещение. n_15 16 Господин. n_16 17 В книжном тексте очевидная опечатка – «Галины». Имя восстановлено по журнальной публикации фрагмента романа (Прим. изд.). n_17 18 Кунжутный порошок. n_18 19 Кишмишная водка. n_19 20 Красноармейцы. n_20 21 Глава мусульманской церкви. n_21 22 Наркотик, приготовляемый из индийской конопли. n_22 23 Землетрясение. n_23 FB2 document info Document ID: 7d1c549a-c567-42cf-82a5-3abd6ab8959a Document version: 2 Document creation date: 13 July 2020 Created using: FictionBook Editor Release 2.6.6 software Document authors : fb2design About This book was generated by Lord KiRon's FB2EPUB converter version 1.0.44.0. Эта книга создана при помощи конвертера FB2EPUB версии 1.0.44.0 написанного Lord KiRon. http://www.fb2epub.net https://code.google.com/p/fb2epub/ /*********/ Адамов мост Георгий Георгиевич Бриц «Адамов мост» – роман о жизни и странных приключениях группы петербургских оккультистов, среди которых угадываются многие известные эзотерики Серебряного века. Революционная смута, любовные увлечения и небывалые опыты по «экстериоризации» астрального тела приводят героев к мистическому паломничеству на Восток. Роман Г. Брица впервые вышел в свет в 1920-х годах и с тех пор не переиздавался. Георгий Бриц (Sagittarius) Адамов мост Адамов мост Страницы древней, очень древней книги предо мною; я шевелю, перелистываю их вполне благоговейно; но великая печаль закрадывается, заползает в мою душу и поселяется там – образы прошлого, картины настоящего и неясные контуры будущего выступают в столь сумрачных очертаниях. О, этот сумрак над нашей зеленеющей планетой! Как редки минуты полного его рассеяния, как быстролетны периоды сравнительной чистоты земных горизонтов. О, этот сумрак! Виновник великих, горестных недоразумений, длинной цепи неудач, жестоких противоречий. Довольно, довольно!.. Свети нам, солнце, изливай радость жизни, дари сбывающимися мечтами, о пламенеющий диск! Улыбка саркастическая, улыбка едкого сомнения дрожит и задерживается на кончике моего пера; я медленно и очень внимательно стряхиваю ее. Часть первая I. Звезда на Востоке В Тенишевском училище, на Моховой1, происходило собрание организации, носившей заманчивое название «Орден Звезды на Востоке»2. На висевшей у подъезда афише стояла довольно известная фамилия устроительницы собрания, а вход оказался свободным для всех желающих. – Саянов, ты понимаешь толк в этого рода вещах, не зайти ли от нечего делать? – произнес один из двоих мужчин, рассматривавших афишу. – Зайдем, пожалуй, – ответил названный Саяновым, среднего роста блондин с голубыми, несколько насмешливо глядевшими глазами. – Зайдем, – продолжал он, – хотя бы для сравнения; не так давно, в цирке, другая женщина, тоже, как нарочно, с двойной и настоящей русской фамилией, угостила нас ультра-патриотическим концертом; посмотрим, как будешь реагировать ты на выступление сегодняшней дамы. Помнишь, как тогда: «Но серба взять мы не позволим, а от России руки прочь!» Здесь будут песни из другой оперы. Разговаривавшие вошли. Громадная аудитория не была полной, но ее нельзя было назвать и пустой. Явно, подавляюще преобладала молодежь – юноши и девушки, украшенные в большинстве бантиками голубого цвета и эмблематическими значками. На эстраде подвизались пожилая дама, старик, одетый как-то несуразно и еще двое-трое лиц. Программа состояла из музыкальных номеров, пересыпанных обращениями к собравшимся. – «Верю, что вскоре появишься на земле, о великий Учитель мира, и хочу уже теперь жить так, чтобы в день Твоего пришествия быть достойным узнать Тебя» – упала, среди других, фраза с эстрады; за ней последовали еще, также носившие характер исповедания какого-то символа веры. – «Не премину начинать и заканчивать каждый день свой просьбой благословить все, что буду пытаться делать для Тебя и во имя Твое». – «За свой особенный долг почитаю распознавание величия и преклонение пред таковым, в ком бы оно не проявлялось; равно буду стремиться к сотрудничеству с теми людьми, духовное превосходство которых смогу постичь». – Что, Митя, не хватит ли с нас? – обратился старший к своему юному спутнику, выказывавшему явные признаки не терпения. – Пойдем, Саянов, пойдем, мне здесь не по себе. Не дожидаясь перерыва, приятели вышли из зала, провожаемые легким шиканьем. – В чем тут суть, Саянов? Я не понимаю как следует, но чувствую, что не дело здесь делается. – Значит, тебе, Митя, больше пришелся по душе – не знаю, двадцать который – концерт Горленко-Долинской,3 с его императорами и королями, национальными гимнами и всяческими демонстрациями национальных и союзнических чувств? – Бесспорно. Там хотя и грубо, но все ясно и целесообразно. Есть враги и есть союзники, есть война и надо довести ее до победного конца. – А здесь, Митя, хотя и не без тонкостей, с большой порцией тумана, но тоже не бесцельно. – Так объясни же, что все это означает? – Изволь, я тебе растолкую. Прежде всего, прикинь ты вот что: много ли есть среди вас, студентов, тебе подобных – с войной до победного конца, с верой, царем и отечеством? Немного ведь, горсть; но и этой горсти не должно быть. Не горячись, не горячись, – остановил своего спутника Саянов, – выслушай до конца; не должно быть, между прочим и с точки зрения тех, для которых «Satyat Nasti Paro Dharmah» – вот как это звучит, а переводится – «Нет религии, кроме правды»4. Взвесь, милый друг, всю значительность этой сентенции и тогда ты, может быть, обратишься к сравнительному изучению религий в поисках указанной «правды», может быть, найдешь себя «у ног учителя»5, возвещаемого вот и этой, приобретенной нами только что брошюркой; в тебе наступит перелом, одна из твоих опорных консервативных точек перестанет быть таковой и ты потеряешь себя как типичного представителя своей породы. Саянов передохнул, поглядел на внимательно слушавшего Митю и продолжал: – Но можно верить по-своему и быть веротерпимым, но можно жить и без самодержца и культивировать национальное без шовинизма; все можно и двуликий Янус не напрасно был выдуман, милый друг! Вернемся, однако, к ордену. Он ветвь теософического общества, одно из средств пропаганды, рассчитанное, главным образом, на молодежь; это сравнительно новинка – орден учрежден в Бенаресе 11 января 1911 года. В выступлениях ордена переливается и поблескивает только мистическое, но если хорошенько распеленать, тогда: примите, о слушатели, всего одно положение, что еще одна, несколько звезд могут зажечься на Востоке, кроме звезды Христовой. Кроме звезды Христовой! И большая брешь в большой стене станет еще больше. Вот тебе, Митя, одно из возможных истолкований; а сверх того следует помнить, что по установившемуся ныне в Российской Империи распорядку все заняты увлекательной игрой в идейность самоновейшего изготовления; широкоструйная российская интеллигенция поспешает к дальнейшим расслоениям – малый штрих к большой картине! А время, не правда ли, выбрано самое подходящее?! Просвещается и народ; я уже слышал прелестную песенку: – Шумит, свистит паровик, Залилася птичка; Мой миленок большевик, А я меньшевичка… – Перестань, Саянов; ты сейчас – не преувеличиваю – точно новую страницу вписал в меня, коснулся несомненно важного и тут же, по своей привычке, пошел чертить невесть что. – Не грубить, молодой человек; кто вы такой, что позволяете себе подобное? Ты зубр, Митя, и хотя многих вас из интеллигенции и из массы народной уже скосила война, вы все еще водитесь в некотором количестве и это обстоятельство не дает спать разного рода «строителям нового мира», – слышишь, юноша! Они были уже на Троицкой, где жил Саянов. – Ну, до свиданья, Митя; ты теперь к Соне, а мне предстоит заседание. Завтра же, согласно уговору, сбор у меня в шесть часов; проводим тебя честь честью во Владимирскую фабрику доблестных прапоров6. II. Проводы Саянов числился холостяком, но вел вполне семейную жизнь. Обосновавшись в свое время в Петербурге, он нанял две просторных и отлично меблированных комнаты на Троицкой из разряда pied a terre[1], при коих, как известно, полагались обычно и «все удобства»; к числу таковых оказалась принадлежащей очень изящная, вполне интеллигентная, во многих отношениях привлекательная хозяйка квартиры. Они так подошли друг к другу, что после года совместной жизни, представляли собой образец хорошо слаженной супружеской пары. Фривольное начало их отношений превратилось в настоящую взаимную привязанность. Наталия Андреевна оказалась неразведенной женой только что бросившего ее мужа – прокутившегося кавалериста; в дополнение к этому Саянов провозгласил существование какого-то родства между ним и Наталией Андреевной и в результате небольшой кружок лиц, близких Саянову, признал, что все в порядке. – Ната, – счел однажды необходимым поставить вопрос Саянов, – если порядок не дается, а беспорядок нежелателен, как быть тогда? – Установить упорядоченный беспорядок, Володя, – смеясь, ответила молодая женщина. Так исчерпали они эту тему. Саянов пробивал себе дорогу в жизни самостоятельно. Не чувствуя ни к чему особого призвания, он избрал наиболее легкий, по его мнению, путь – поступил в ближайший ветеринарный институт и, ровно в положенных четыре года, окончил курс такового. Приобретя звание магистра, перебрасываясь умело с места на место, он, наконец, сравнительно хорошо устроился в родном Петербурге в качестве ветеринара военного ведомства, а его материальное благополучие укрепилось дополнительно благодаря полученному наследству. Зоркий наблюдатель жизни, очень практичный, Саянов с удивлением открыл в себе непреодолимую склонность к умозрению; открыл и пошел по этому, ставшему любимым, пути; его интересовали проблемы наиболее общие,
основные вопросы бытия и он специализировался на великих философских системах Востока. Саянов охотно водился с молодежью, но сближался с людьми только такого же, как он, порядка и был очень тщателен в своем выборе; поэтому нельзя было ожидать, чтобы собрание, назначенное в его квартире, было многолюдным. Первым появился старейший по возрасту член этого оригинального, подобранного Саяновым, кружка; то был Петр Эрастович Блаватский7, иначе «дядя Петя». Блаватский, да еще Петр, он, однако, ничего не имел общего с оставившей по себе громкое имя Еленой Петровной Блаватской. «Дядя Петя», в противовес упомянутой однофамилице, был образцом скромной сдержанности; его, казалось, всецело поглощали коллекционерство и заботы о всем известной, но мало кому показываемой Вере – сироте-племяннице, тоже Блаватской. Блаватский занимал некогда видный пост, но уже давно оставил службу, реализовал свое очень значительное состояние и, можно сказать, замкнулся в обширной квартире на Большой Зелениной улице; занимая целый этаж, платя не стесняясь, он смог превратить ее как бы в некий музей с весьма разнообразным и отчасти странным содержимым. – Ну, что, Владимир Игнатьевич, еще не собрались твои Полетаевы? – так шутливо называл Блаватский юных друзей Саянова. – Сейчас будут, сейчас будут, Петр Эрастович. Действительно, через несколько минут пришли Митя и его невеста Соня – прехорошенькая курсистка с массой каштановых волос и чудными карими глазами, глубокими, манящими и очень правдивыми. – А, вот и виновник торжества! – оживленно воскликнул Саянов. – С превосходнейшим экземпляром женской породы под мышкой; здравствуйте, мои друзья. Раздался еще звонок и ознаменовал собою прибытие гостя нежданного. Это был отставной артиллерийский генерал, по фамилии Нелиус8. Поводом его непредвиденного появления послужило следующее обстоятельство: он должен был срочно, этой же ночью, уехать из Петербурга, а перед тем ему совершенно необходимо было повидаться с Блаватским; проследив, где находился последний, он решился побеспокоить своим посещением Саянова.